Пермяк Евгений
Дедушкины очки (сборник)
Евгений Андреевич Пермяк
Дедушкины очки
(сборник)
Евгения Пермяка по праву считают мастером современной сказки. Обратившись к народной поэзии, писатель наполнил ее новым содержанием, созвучным современности, приблизил язык сказки к современному народному языку.
Главной темой рассказов, сказов и сказок, включенных в "Избранное", является труд и утверждение высоких нравственных начал.
Содержание
Обманное озеро
Дедушкины очки
Тонкая струна
Шестой малахай
Дедушкины глаза
ОБМАННОЕ ОЗЕРО
То, что мне рассказал на берегу Обманного озера Егор Иванович, могло произойти только здесь - в степных сибирских просторах, где природа сказочно щедра.
- Почему так странно называется это озеро? - спросил я у Егора Ивановича. - Кого-нибудь обманули здесь? Или у него обманное, топкое дно?
И Егор Иванович ответил:
- Сто лет отгадывай - не отгадаешь. А прозвание "Обманное" этому озеру куда как смешно пришло. Слушай...
На этом самом месте годков сорок тому назад, а то и больше, была Макарова заимка. Дедушка Макар тут жил. Он моему отцу какой-то дальней родней доводился. Под старость старик Макар стал искать тишины. Облюбовал он эту глушь на берегу безымянного озера и поставил тут пластяночку на два окна. И каждый год летовал в этих местах. Много ли старику хлеба надо, а рыбы и мяса тут невпроед. И теперь, как видишь, озеро глуховато, а в ту пору и говорить нечего.
Внуков у дедушки Макара не было - только внучки. Вот он и приспособил меня приемышем. Мой отец рано помер, а у матери нас шестеро на руках осталось. И мать с превеликим удовольствием меня на лето отпускала к Макару.
Сначала мне тоскливо было: я да он, озеро да степь. Случалось, и слезишки лил. А дедушка Макар любил меня и придумывал разные забавы. То уток учил петлями ловить, то верши плести да ставить. Зверюшек выслеживали. Под курицу для забавы утиные яйца клали. Высидит курица вместе с цыплятами утят, и такое представление начнется - вдвоем за семерых нахохочемся, когда курицыны утята в озере плавают, а их мать по берегу как умалишенная бегает, на всю степь кудахчет: "Куда-куда!.. Куда вы, цыплятушки?.. Утонете!" А утятам и горя мало. Наплаваются - и под куриное крыло. Посидят, посидят - и снова в воду. Бедная мать опять кричит, надрывается во всю головушку, а мы с дедушкой до хрипоты хохочем.
Шутка эта старая, известная. Не один дед-шутник так внуков веселил, не одна курица утят высиживала. Только эта никчемушная шутка на умное дело дедушку Макара навела.
- Егорша, - как-то говорит он мне, - а что, если мы с тобой дикую утку домашних утят заставим высиживать?
- Как это, - говорю я, - так? А если она не сядет?
- А почему, - говорит он, - ей не сесть? Умнее, что ли, она курицы? Облюбуем два-три гнезда диких уток да и подменим яйца дикой утки яйцами наших домашних белых уток.
Тут надо сказать, что у дедушки Макара были хорошие утки, ноские. Неслись куда больше, чем для гнезда надобилось. Вот эти избыточные яйца и задумал Макар под диких уток класть.
Дело не мудреное. Утиное гнездо на этом озере найти еще легче, чем щуку поймать.
Только я сомневаться стал.
- А вдруг, - говорю, - дедушка, дикая утка домашних утят дикими вырастит! Летать их научит и в теплые места по осени лететь заставит.
А дедушка Макар на это мне, смеясь, говорит:
- Наша курица тоже хотела утят петушками вырастить, а они селезнями выросли. Из кукушкиного яйца в любом гнезде кукушонок проклюнется. Так и тут. Давай пробовать.
Я рад стараться. Накопили корзинку яиц от наших домашних уток. Сели в лодку. Дедушка на корме с веслом управляется, а я на носу с корзинкой пристроился. Как где дикая утка взлетит, туда и правим. Найдем гнездо и живехонько произведем подмену яиц. Дикие - в лодку, а домашние - в гнездо.
Через недельку наши белые утки снова корзиночку яиц нанесли. Мы с дедом опять в лодку. И так раза три. Сердчишко у меня колотится - выскочить готово. Во сне даже белых утят вижу с дикой серой матерью. Одного только не понимаю - как мы потом утят выловим.
- Не горюй, - говорит мне дедушка Макар. - Уж если мы диких уток обманули, домашних-то утят обязательно перехитрим. Куда им деваться, когда озеро застынет? Чем питаться будут, когда снежок выпадет?
- Это верно, дедушка, - говорю я и жду не дождусь, скоро ли дикие утки нам домашних утят высидят.
Как ни долго тянулись дни, а пришло время, когда утята вывелись.
Много выводков на озере, и все желтые. Не различишь. Только стал я замечать, что у диких уток не все утята пугливые. Другие даже к лодке подплывают, если им кусочки бросать. Мать в камыши, а они хоть бы что.
Подошел срок - утята оперяться начали. Неслыханное дело на озере: утка серая, а утята белые. И серые и белые между собой в ладу. Ни драки, ни разногласий. Ничего. Всем корму хватает. Я день-деньской с озера не ухожу. Осени жду. Не нагляжусь на белых утят.
Подошла осень.
Затабунились утки. Волнение на воде. Разговор. Выводки в стаи объединяются. Пробные взлеты начались. Старые молодых к дальней дороге готовят. А белая молодь, что из подложных яиц вылупилась, сама по себе плавать стала.
Мы с дедушкой Макаром глаза готовы проглядеть. К себе молодь зовем. Прикармливаем - не идут. Своих, домашних уток подбрасываем, чтобы те привели их к нам на заимку, в утиный пригончик. Не получается.
Стали ждать, когда застынет озеро.
Недолго пришлось ждать. Настал счастливый день, ударил первый морозец. Сковало льдом озеро. Не все: с краев. А белые утки на середине держатся. Серые-то уж давно за море улетели. Тут дедушка Макар, не будь плох, стал овсеца им подкидывать, пшенички. Утки вышли на лед, клюют. А потом мы с дедушкой овсяную дорожку стали насыпать. От озера - в свой пригончик. Своих, домашних уток опять для приманки выпустили. Клюнуло ведь дело! До единой к нам в пригончик пришли да еще двух-трех уродцев из диких привели, которые улететь не могли.
Так оно и началось. Не один год мы с дедушкой уток обманывали. Не для забавы уж, а для дохода. А потом войны пошли... Дедушка Макар умер... Забыли озеро. Годы, дожди да ветры нашу пластяночку с землей сровняли...
А недавно, когда я сам дедом стал, меня тоже к тишине потянуло. И главное, как вышло-то это. Инкубатор у нас завели. Большенький инкубатор, сотни на две яиц. Хорошо дело пошло. Яйца закладывают, электрическое тепло из них утят, гусят, даже индеек выпаривает. Тут-то я и вспомнил свои ребяческие годы да дедушку Макара. Вспомнил и выступил на собрании.
- Инкубатор, - говорю, - штука хорошая. Только, - говорю, инкубаторных-то утят кормить надо. А дикая, - говорю, - утка по нашей местности - даровой инкубатор и даровая кормилица.
Рассказал все, как было. Меня, конечно, на смех подняли. Да только не все смеялись - нашелся человек, который ко мне вечерком заглянул, а наутро мы с ним на озеро в его райкомовской машине покатили.
Недели не прошло - заповедником это озеро сделали. Меня в водяные произвели, главным начальником поставили. Дом, видишь, какой сгрохали. Племенной утятник построили. Пятьдесят несушек поселили. Птичницу из ученых мастериц прикомандировали.
А что касаемо подмены яиц в диких утиных гнездах, этим теперь детвора занимается. Как уткам садиться в гнезда, то из одного класса десяток помощников пожалует, то из другого пятнадцать веселых утиных обманщиков приедут. Живехонько гнезда разведают, подмену произведут - и на том же грузовичке домой. Теперь, я думаю, тебе не надо досказывать, почему это озеро у нас Обманным прозвали. И так ясно.
ДЕДУШКИНЫ ОЧКИ
У деда внук был. Не ахти какой самоцвет - парень и парень. Только старик очень внука любил. И как не любить, когда он - дедушкин портрет, бабушкина улыбка, сыновняя кровь, невесткина бровь и ее же румянец.
Отец, мать на работе, а внук при дедушке.
Старик сам на всю семью валенки подшивал и сапожничал по домашности. Внук около деда вертится - хочет узнать, что к чему. Глазами дедушке помогает. И руками подсобить не отказывается.
Провощит, скажем, дедушка дратву, а щетинку в ее конец не может воскать.
- Дай, дедушка, я воску. Ты плохо видишь.
- Да воскешь ли, внук? Дело хоть простое, а трудное.
Час, другой, третий бьется внук, а научится. И так всегда.
- Ах ты, дедушкины очки! - скажет старик. - При тебе и без глаз остаться не боязно. Увижу.
Подопрели как-то у старой избы нижние венцы. Менять надо.
- Давай, внук, сами венцы сменим.
- Давай, - отвечает внук. - Только я, дедушка, никогда этого не делывал.
- Не беда, - отвечает дед. - Были бы глаза, а руки при хороших глазах что хочешь сделают. Тащи пилу. Точить будем. Развод зубьям хороший дадим.
Притащил внук пилу и побаивается, чтобы дед руки не повредил.
- Я сам, дедушка. Только ты мне показывай, как зубья разводить, как напильник при точке держать.
Показал дед, как развод зубьям давать, как напильник держать. Поторопился внук - поранился маленько. А дедушка палец перевязывает да и говорит:
- Пила-топор торопливых не милуют. А мы их терпением обманем да сноровкой перехитрим.
Обманул внук пилу терпением, топор сноровкой перехитрил. Выточил так, что они в дерево, как нож в масло, идут.
- Пойдем теперь, внук, в лес дерева на венцы валить. Только побереги меня, Вася, в лесу от смерти.
- От какой смерти, дедушка?
- Дерева знаешь какие вредные? От себя валишь, а на тебя упадут. Боюсь, как бы меня какое дерево не прихлопнуло. Я ведь еще хуже видеть стал.
- Ничего, дедушка. Зато я в оба глаза буду глядеть.
Пришли в лес. Дедушка показывать начал, как запил зарубать, куда наклон у дерева, как по ветру дерево валить.
Хорошо с делом справляется внук - деда оберегает. Сторожко, с умом дерева валит, ноги бережет.
Пришло время венцы подводить. Дед опять на глаза жалуется:
- Васенька, ты теперь уж вовсе моими очками стал. Гляди, а я рассказывать буду.
Рассказал дед, как бревно замерять, как паз в бревне выбирать, как угол в лапу рубить.
Старается внук. Что дедушка говорит, то и делает. А старик на ощупь руками проверяет, где и что не так - указывает. Подвел внук венцы, новым мохом пазы проложил, проконопатил. Васины отец-мать диву дались.
- Как это ты все можешь, сын?
А Вася им:
- Да это не я, а дедушка.
Прошло сколько-то там времени, дед пуще прежнего на глаза жаловаться стал.
- Не могу я, Василий, без работы жить. Руки без дела слепнут, душа старится, сердце останавливается.
А внук припал к дедушке и давай его обнадеживать:
- Не горюй, дедушка. Я за двоих вижу. Моих глаз нам на обоих хватит. Давай работать. Ты только говори, а я сам увижу.
Работают дед и внук. В два глаза глядят, в четыре руки мастерят. Печи перекладывают, трубы выводят, рамы стеклят, полы стелют, крыши щепой кроют. Нарасхват мастера.
Как-то они навесы к рамам привертывали, и внук отвертку потерял. Искал, искал - не может найти. А дед ему:
- Да вон она, Васенька, в стружке лежит.
- Это как же ты, дедушка, увидел ее?
- Видно, внук, глаза от работы прозревать начали.
- Может быть, и бывает так, только я не слыхал, чтобы к старости глаза лучше видеть начинали.
Опять прошла неделя, другая. Тонкую работу дед с внуком взяли. Старинный узор в барском доме для колхозной чайной нанялись подправлять.
- Ты, - говорит внук, - сиди, дедушка, это не по твоим глазам, а я прожилки у листочков наводить буду.
Стал внук прожилки кисточкой выписывать, а дед и говорит:
- Васька, да ты это что? Прожилки листам надо во всю их живую силу давать, а ты их тоньше волоса выводишь.
Слез Василий с подмостей и спрашивает:
- Как это ты, дед, с полу прожилки на листах можешь видеть, когда я их плохо разглядываю?
А дедушка не потерялся да и говорит:
- Молод еще, значит, мастер. Не можешь пока без дедушкиных очков работать.
Тогда внук и спрашивает:
- Так кто же для кого очки? Ты для меня или я для тебя?
- А это уж тебе, внучек, лучше знать.
Понял тогда Василий про дедову слепоту. Обнял старика:
- Хитрый ты у меня, дедушка. Беда какой хитрый!
А старик на это, не таясь, отвечает:
- Если деду хитрому не быть, так откуда внуку умному да работящему вырасти?
Много лет прошло. Громко Василий работать начал. Во всю силу его трудовая слава зацвела. Василием Петровичем величать стали, редким мастером. Когда же состарился он, сам стал молодым мастерам хитрые "дедушкины очки" надевать. Чтобы глубже свое дело видели да на работу шире смотрели.
ТОНКАЯ СТРУНА
Время было трудное, военное... В деревне, где жил Сергунька, питались хотя и скудно, а все же хлеб, картофель и сало были. Не каждый день, но варили кусочек мясца или косточку. А вот чай, сахар доставали с трудом.
Худо приходилось Сергунькиной бабушке. Одна забава у старухи осталась - чайку попить, а война и этого ее лишила.
- Был бы жив мой Петрован, - говорит как-то она про Сергунькиного деда, - он бы живо петель наставил, зайцев наловил. В охотничьей лавке за них сколько хочешь чаю дают. Хоть фунт.
Слушает Сергунька эти бабушкины слова да на ус мотает. Ему хоть и девять лет, а один мужик в доме остался. Отец на войне. Приходится соображать.
Раздобыл Сергунька проволоки, стал из нее петли на заячьи тропки ставить. Не вышло дело: не попадаются косые. А у Петьки Чебакова что ни день, то заяц. И по два на дню ловились.
Решил тогда Сергунька расспросить Петьку, из какой проволоки он петли делает, как их ставит, где места выбирает. А Петька с хитрецой парень был. Зажимистый.
- Слово тайное знаю, вот и ловлю.
Не поверил этому Сергунька, а все-таки попросил его:
- Скажи мне это тайное слово, Петя!
А тот опять увильнул:
- Как я тебе его скажу, когда оно наше родовое - чебаковское, дедовское? И потом, если это слово в одной деревне будут знать двое, тогда ни у которого зайцы попадаться не будут.
"Ну ладно, - решил тогда про себя Сергунька. - Скоро четверть кончается. У меня по арифметике тоже "тайное слово" найдется".
Не долго ждать пришлось. Замаячил конец четверти. А у Петьки в тетрадке одни гуси-лебеди о двух крыльях летают: двойки. И в четверти "гуся" обещают. Как такой табель Петька отцу на фронт перепишет? Чем рапортовать будет? Не зайцами же!..
Петька к Сергуньке кинулся:
- Скажи, Сергуня, как это ты по арифметике только пятерки получаешь?
Сергунька, не будь плох, отвечает:
- Слово тайное знаю, вот и получаю.
Не стал Петька дальше расспрашивать и повел товарища в березовый перелесок. Показал ему, из чего он петли делает и как их ставить нужно.
Понял Сергунька, что у него было плохо, и тут же смекнул, из чего он может сделать петли еще лучше. А потом так натаскал Петьку по арифметике, что для него и четверка не в новость стала.
А у Сергуньки охота хорошо пошла - и по три зайца за ночь ловил. А дома об этом ни слова. Зачем до поры до времени говорить! Могут и хвастунишкой назвать.
Снесет свою добычу Сергунька в охотничью лавку - там ее в книжку запишут. Копит охотник зайцев на фунт чаю да на пять пачек пиленого сахара. Сразу чтобы. Что там по осьмушке чай таскать, - пускай бабушка полной горстью его заваривает и сахар не растягивает по куску на два дня.
Все гладко шло, да только Сергунькина мать сказала, что у гитары струны пропали. Все семь. А ей без гитары - как бабушке без чаю. Когда матери бывало совсем невмоготу, когда письмо с фронта долго не приходит, запрется она в маленькой горенке и начнет струны перебирать да тосковать тихим голосом по Сергунькиному отцу. Попоет, поплачет, и легче ей станет. Отойдет.
Косится мать на Сергуньку, а спрашивать не спрашивает. Но все-таки однажды сказала:
- Не могли же струны сами по себе с гитары сняться и уйти!
А бабушка на это свое слово вставила:
- Конечно, не могли. Не иначе, что домовой их унес. Кому же больше? Ну, да беда не велика. Побалуется озорник и опять их на гитару натянет.
И вот пришло утро.
Бабушка поднялась раньше всех:
- Батюшки! На гитару струны вернулись!
Потом смотрит - на столе восемь осьмушек грузинского чаю красуются в виде буквы "С". И тут же пять пачек пиленого сахара разложены.
Радости было на весь дом. Каких только ласковых слов не сказала Сергуньке бабушка! И мать тоже. Особенно когда на гитаре струны увидела. А потом смотрит - одной струны нет. Самой тонкой.
- Как же это так? - говорит. - Почему же наш озорник "домовой" не все струны отдал?
Теперь Сергуньке таиться было больше не для чего, и он прямо сказал:
- Мама, тонкую струну заяц оторвал вместе с кустиком, к которому она была привязана. Видно, большой заяц был. Русак.
- Жалко, - говорит мать, - такую струну: она самая главная.
Тут бабушка поднялась с лавки и опять свое слово вставила:
- Плохо ты видеть, Анна, стала! Твоя самая главная, самая тонкая струна за столом сидит, чай с пиленым сахаром пьет, - сказала старуха и кивнула на раскрасневшегося от чая и бабушкиной похвалы Сергуньку.
...Через два дня на гитаре появилась недостающая струна. И никто не мог понять, откуда могла она взяться. Даже дотошный Сергунька и тот доискаться не мог, кто это сделал.
А сделал это Петька Чебаков. Тайно. Захотелось, видно, парню стать не хуже товарища и тоже звенеть "тонкой струной".
ШЕСТОЙ МАЛАХАЙ
Мне было тогда лет семнадцать. Я служил в заготовительной конторе разъездным. Это была должность "человека верхом". Куда пошлют, туда и едешь. Что поручат, то и выполняешь.
Как-то ранней весной меня послали на Копылуху, где выпасались табуны нашей конторы. Я поскакал туда с большой радостью.
Там у меня был друг Кусаин, и я всегда останавливался у него в юрте.
Перед казахскими юртами нередко можно было встретить лисенка, привязанного к колу. Делалось это так: вбивали в землю кол, на кол надевали скользящее кольцо с ушком, к ушку привязывали цепь, а на цепь сажали лисенка в ошейнике. Лисенок бегал вокруг кола. Скользящее кольцо не позволяло цепи запутываться. С лисенком играли дети, кормили его, ухаживали за ним. К зиме лисенок становился лисой, а затем - малахаем, особой казахской шапкой, напоминающей треух.
Приехав к Кусаину, я увидел большую красивую лису, привязанную к колу. Она, развалившись, кормила пятерых лисят. Лисята не были на привязи.
- Добыл всю семью, кроме отца, - сказал Кусаин.
- Как же они не убегают? - спросил я у него.
- Куда им бежать? - ответил тот. - Зачем бежать им от матери? Как они будут жить? Кто их будет кормить? Маленькие. Плохо бегают. Охотиться не могут. А тут им хорошо. И мне хорошо: вырастут - шесть малахаев будет.
Пока я жил у Кусаина, все свободное время отдавал лисе и ее детям. Кусаин вырыл неподалеку от кола нору и застлал ее шерстью. Лису кормили сырым мясом и потрохами. Лисят подкармливали кобыльим молоком.
Лиса временами забывала о неволе. Она радовалась вместе с резвящимися лисятами, тщательно вылизывала их, играла с ними и покорно растягивалась у норы, когда приходило время кормить своих крошек.
Лиса - трудно приручаемый зверь. Шумы и голоса людей пугали ее, дым и огонь костра страшили ее. Соседство собаки - опасное соседство. Но у нее дети, она мать. Чувство материнства заставило лису примириться со всем. Оно сильнее страха. Оно заставило ее забыть о цепи и ошейнике - о неволе.
Иногда лису выводили на прогулку. Это делал сын Кусаина. Он надвязывал цепь и бегал с лисой по степи. Лисята бежали следом.
Лиса, туго натягивая цепь, стремилась в глубь степи - подальше от жилья, от чужих запахов, в родные просторы. И каждая такая прогулка ей, наверное, казалась началом освобождения. Но напрасно: цепь возвращала ее. Мы поворачивали назад. И лиса теперь не стремилась бежать первой. Она плелась за нами, понурив голову. Плелась к ненавистному колу, в ненастоящую, выкопанную человеком нору. А лисята ничего не понимали. Они бежали, перегоняя один другого, завязывая дорогой безобидную грызню...
Завершив свои дела, я уехал к себе. После этого я не был у Кусаина несколько месяцев. А поздней осенью меня снова послали на Копылуху.
Погода стояла отвратительная. Тучи ползли над степью так низко, что, казалось, их можно было хлестнуть плеткой, если чуточку приподняться на стременах.
И вот я приехал. И конечно, сразу же к Кусаину. И тотчас же спросил о лисе.
- Посмотри, - сказал он. - Посмотри.
Не расседлывая лошади, я побежал к лисьему колу, за юрту. Там я увидел неподвижно сидящую лису. Ее исхудавшая острая морда стала вытянутой и тонкой. Лиса напряженно смотрела в степь. Ее скулы нервно вздрагивали. Она не обратила на меня никакого внимания. Изредка устало и медленно мигая, лиса не переставая вглядывалась вдаль, будто желая кого-то увидеть сквозь мглистую пелену.
У норы лежали куски мяса.
Она не прикоснулась к ним.
- Они той ночью бросили ее... - грустно сказал Кусаин. - Зачем им теперь мать? Она выкормила своих детей. Она им дала все. Острые белые зубы. Теплую рыжую шубу. Быстрые ноги. Крепкие кости. Горячую кровь. Зачем им теперь старая лиса?
Наверное, в детстве мне довелось много слышать слезливых сказок, и они научили меня жалеть даже сломанное дерево... Мне безумно было жаль лису. Лису, так заботливо и так нежно воспитавшую в страхе и неволе, рядом с шумным и дымным жильем человека, пятерых лисят. И они теперь оставили свою заботливую мать наедине с ненавистным колом. Они покинули ее темной осенней ночью, когда все спали и ни выстрелы, ни собаки их не могли догнать. Это была хитрость. Хитрость, которую, как и свою жизнь, они тоже получили от матери.
Для зверей все это вполне законно. Но человек и зверя хочет видеть лучшим, чем он есть на самом деле. Так уж устроены благородные человеческие глаза.
- Она звала их, - сообщил мне Кусаин. - Очень жалобно звала. Она вчера лаяла на всю степь. Как по мертвым... Жалко. Очень жалко. Большой убыток. Пять малахаев убежали...
А потом Кусаин посмотрел на меня и умолк. Что-то вдруг изменило мысли моего степного друга. Может быть, мое молчание. Ведь мы с ним обменивались не только подарками, но и добрыми чувствами. Постояв минутку потупившись, он направился к лисе.
- Если пропали пять малахаев, пусть пропадает шестой. У меня каждый раз будет болеть голова, когда я надену шкуру такой несчастной лисы. У всякого свой головной боль, - сказал он, хорошо говоривший по-русски, нарочито коверкая слова, будто высмеивая этим свой явно не охотничий поступок.
Сказав так, он снял с лисы ошейник и крикнул на нее. Лиса не убегала.
Тогда он пронзительно свистнул. Лиса сжалась и кинулась в нору подле кола.
- Уже не верит в свободу, - сказал он. - Не верит, что мы с тобой немножечко смешные люди.
Утром нора оказалась пустой, и Кусаин, входя в юрту, сказал:
- Вставай. Чай пить будем. Шестой малахай убежал искать свои пять малахаев. Она их найдет, обязательно найдет. Найдет и скажет: "Эх вы... эти самые..." А может быть, промолчит? Простит! Она ведь мать.
ДЕДУШКИНЫ ГЛАЗА
Семья Тагильцевых - коренная уральская семья. Старику Тагильцеву Мирону Петровичу без малого семьдесят лет, а сталеварского дела он не бросает.
- Рад бы, - говорит он, - бросить, да без дела состариться боюсь. А для старика самое главное - не стареть.
Говорит он так, а в глазах смешинка. Веселая такая... С искоркой. Слух идет, что он ее в 1917 году у Владимира Ильича Ленина перенял. Потому что Тагильцеву не раз приходилось Ленина охранять. Доверяли молодому большевику жизнь Владимира Ильича. Сам-то Владимир Ильич и не знал, что Центральный Комитет партии к нему то одного, то другого коммуниста приставляет. Не любил Ленин заботы о себе. А как не заботиться, как не охранять, коли тогда столько врагов против пролетарской революции, против ее вождя нож за пазухой носили... Только не об этом речь. Речь о том, что молодой по тем годам коммунист Тагильцев больше всего на светлом ленинском лице любил его глаза с прищуром.
А кто что любит, тот то и перенимает, даже, может быть, и сам того не замечая.
Тагильцева как-то спросили товарищи:
- Мирон, ты нарочно по-ленински глаза щуришь или само собой получается?
А тот даже оторопел.
Испугался:
- Да что вы, братцы... В уме? Разве осмелюсь я на Ленина походить, хотя бы даже одним прищуром?
Говорит так и по-ленински щурится, а в глазах смешинка. Умная такая искорка. Ласковая.
Много лет с тех пор прошло. Не баловала жизнь Мирона Петровича. В самые трудные, в самые узкие места партия его посылала. И куда ни пошлют Тагильцева, что ни поручат ему - всегда справляется. И главное, без шума, без крика. Слово, другое скажет, объяснит, прищурится карим глазом и так душу согреет, что все за ним хоть в огонь, хоть в воду.
Умел Мирон Петрович малыми словами и большими делами народ за собой повести. Через всю жизнь пронес он негаснущую искорку от великого ленинского огня. Зажигает она людские души, не меркнет.
Теперь о душах.
В старом рабочем тагильцевском доме душ жило порядочно... Но разговор пойдет о трех душах. О мужских. При старике Тагильцеве жил только старший сын Василий. Остальные кто куда - по разным заводам разбрелись, а Василий Миронович при отце остался. Специальность у него была тоже не из простых. Строитель. Строитель не по домам, а по печам. Доменные, мартеновские и другие печи возводил. На хорошем счету числился. Три ордена, семь медалей. Того гляди, Золотую Звезду получит. И есть за что. В полтора года свою пятилетку мастер выполнил. Руки такие. И в голове немало положено.
Старик Тагильцев никого из пяти сыновей умом не обделил и на внука кое-что оставил.
Внука Мирона Петровича в честь деда назвали Мирошей. Самая младшая в тагильцевском доме мужская душа. Росточка невысокого, чуть не последним в школьном строю стоял, а рукастый мальчишечка. За что схватится - не отпустит.
Взять, к примеру, озеленение. Мироша перед школой пять липок посадил. И все принялись. Другие по десять посадили, а не ухаживали. Вот и посохли. Или большой школьный аквариум взять. Для него Мироша двух редких ершей поймал. Как сомята плавают.
А кто классную доску заново черной краской выкрасил? Мироша. Да так хорошо, что за весь год ни одной плешинки не появилось.
Разве не приятно это все Мироше? Конечно, приятно. И отцу радостно, что в его сыне с малых лет рождается великое чувство трудовой гордости.
Вот как-то и разговорились три Тагильцева о трудовой гордости.
В огороде это было. У бобовой гряды. А Мироша перед этим хороший кварц добыл. С золотой жилкой. Наверно, больше грамма в этой жиле золота было. Показывает Мироша этот кварц отцу с дедом да и говорит:
- Седьмой самолучший камень для школьной коллекции выискал. Малахит там мой - зеленее зеленого. И яшма - как заря вечером. Изумруд нашел, хоть и не первого сорта, а первее моего в школе нет. Теперь бы платиновый самородочек добыть! Хоть с комарика бы... Все равно бы из других школ бегали на самородок смотреть.
Говорит так маленький Тагильцев, а отец с него глаз не сводит. Радуется. Себя в нем узнает. И деду внука нахваливает:
- Вот и я, папаня, таким же рос. До сих пор горжусь батареей центрального отопления, которую я в учительской тринадцатилетним мальчишкой собственноручно установил. И как приду в школу, обязательно на свою батарею погляжу и украдкой поглажу ее теплые чугунные ребра. Хорошо! Как ты думаешь?
А старик молчит. Ест бобы да щурится. Будто от солнышка. А солнышко давно уже за крышу соседнего сарая ушло.
- Или, может быть, что-то не так, отец? - спрашивает Василий Миронович у Мирона Петровича. - Может быть, по-твоему, сын зря своим кварцем гордится, своими ершами да липками, как, скажем, я своими домнами да мартеновскими печами?
- Да что ты у меня, Василий, спрашиваешь? - ответил старик. - Я ведь мало классов кончил. Только три. И книг не так чтобы много прочитал. И работа у меня... как бы сказать... безликая. Выплавишь сталь, сольешь ее в ковши - и прощай. Куда она пойдет, что из нее сделают, и не узнаешь. Может, части для центрального отопления или машину какую - никто не скажет. Как ты свою сталь узнаешь? То ли она в Мирошином поисковом молотке, которым он кварц из горы добыл, то ли гвоздиками стала в твоих сапогах? Неизвестно. Не то что твоя домна или твоя труба. Возвел ты ее чуть ли не до облаков, и все знают, что эта диковина Василием Мироновичем Тагильцевым кладена. И тебе есть чем гордиться. Есть от чего сердцу замирать. А мне - нечем! - повторил старый Тагильцев и прищурился. В его карих глазах снова появилась знакомая сыну, знакомая внуку, знакомая всему заводу смешинка.
- Это верно, отец, - согласился Василий Миронович. - Сталь - как и кирпичи. Не узнаешь, где твое, где товарищево. И я как-то всегда болел за то, что ты не можешь сказать, что вот этот, скажем, твой паровоз бежит или этот путь твоими стальными рельсами пролег.
- Что сделаешь, сын! - снова прищурился Мирон Петрович. - Такова и вся моя жизнь. Негде мне свое имя-фамилию поставить. Ну вот ту же революцию взять... К примеру, Зимний дворец. Я ведь его тоже брал. Не последним через дворцовые ворота перелезал. А вот какая именно часть Зимнего дворца мною взята, и не знаю. А плохо ли, скажем, хоть одну колонку или даже ступеньку себе по законным заслугам приписать? Ведь ступил же я первым на какую-то дворцовую ступеньку? Значит, мною она от царизма освобождена. Приехал бы сейчас в отпуск в Ленинград. Пошел бы в Зимний. Сел бы на свою мраморную ступеньку, погладил бы украдкой ее белое лицо и сказал бы сам себе: "Моя!" Есть, наверное, такая. И не одна. А я, дурак, не запомнил их. Не до того, видно, было. Или не было во мне такого высокого чувства гордости, как у тебя с Мирошей. И теперь мне до этого не дорасти. Таким, наверное, и доживать буду...
Старик Тагильцев умолк. Снова раскрыл стручок и снова вынул из него бобовые зерна и принялся их с хрустом есть.