Горько каялся.
На божничке я сижу
И на милого гляжу:
- Молись на жену
Свою сужену...
А не то я соскочу,
Наповал защекочу,
Замилую, зацелую
Ненаглядного...
"Может быть, младшая сестра, - думал я, - походит чем-то на старшую и хочет вызвать ревность Шоши?"
Нелепо на самом деле было предполагать, будто Трофим Косая Верста, кривобокий, тонкий и длинный, урожденный, как говорит молва, из пятна в пятно в старого урядника, мог нравиться Насте. Неужели она могла быть безразлична к приезду Двоедановых? О чем думала она? На что надеялась эта далеко не легкомысленная девушка?
Мне даже временами казалось: ничуть не противодействуя сватовству, она будто ждала его. В первый день рождества Настя по нескольку раз меняла свои наряды и, выбегая к нам, советовалась, в чем лучше показаться гостям.
Наверно, я несколько преувеличиваю... но, право же, в эти годы, в этих местах я не видал более грациозной девушки. Говорят, что Мокшариха была такой же поджарой и тонкокостной, "бросовой" девкой. И это будто бы мешало ей выйти замуж. Парни заглядывались, а отцы и матери отговаривали: "Куда такая? Калачом убьется, в квашне утонет"... Между тем красавец изо всей округи Мокшаров высмотрел Стешу на чьей-то свадьбе и не стал спрашиваться у отца-матери. Спросил только у нее: "Люб ли я тебе?" И когда та, уносимая им в степь, сказала: "Зачем пустые слова?" - Мокшаров нес ее верст пять, до дядиной заимки. А оттуда - к попу. Ну, а потом покричали отец с матерью, отлупили для порядка сына вожжами, а сношку ласково ввели в дом, да еще пожалели, что такая куколка такого дуботола в мужья выбрала. "За это его и вожжами бил, - оправдывался свекор и тут же подарил Стеше три с половиной аршина синего сукна и связку им самим битых лис. - Потому как нельзя тебе при такой басе в овчине ходить. Понимать надо".
И Шоша не мог не полюбить это повторение Мокшарихи. Он и Настя как бы родились один для другого и дополняли друг друга. Глядя на них, можно было поверить в невероятное - в судьбу, в рок, в "планиду", как здесь говорили.
Про них вполне можно было сказать, что они, красивые порознь, вместе были еще краше.
К чему же такое нелепое коверкание счастья, которое так очевидно? Даже было противно думать об этом. Но думай не думай, а события развертывались. И от них нельзя было уйти и мне, расквартированному в этом доме. И я участвовал в этих событиях.
Двоедановы приехали на другой день. Приехали на трех парах, запряженных гусем. Приехали сам-сем: старик Двоеданов, Косая Верста, усыновленный немой работник с Дарьей, рыжий Боровок Яшка с Феклушей да еще двоедановская сестра Лукерья. Она, видимо, в качестве кандидата в посаженые матери со стороны жениха.
Лошадей Двоедановы бросили на усыновленного немтыря и направились в дом. На пороге их встретили Мокшариха и ее старший зять.
Шоша забился на полати и решил не появляться в горнице.
- Да ты не блажи, плакальщик, - стаскивала его с полатей Настя. - Не худа же ты мне хочешь... Приглядись к Трофиму-то, может, и сам мое счастье за ним увидишь.
Шоша не отвечал. А Двоедановы тем временем шумно раздевались, показывая свою одежду. Старик приехал в черном сарапуловском тулупе с черным воротником с длинным волосом в мелких кудряшках. Яшка Боровок щеголял собачьей ягой, Феклуша показывала корсачью шубейку, отороченную серой мерлушкой.
Косая Верста вошел в дом лихим щеголем в серой касторовой венгерке, выменянной специально для этого приезда за семь пудов пшеницы и баранью ногу, о чем он поведал мне до того, как поздоровался, и спросил:
- Стоит того?
- За такую и двух мешков мало, - иронизируя, поддержал я Трофима.
Гостей провели в горницу. Двоеданов прошел первым и запричитал:
- А пошто в горнице не светло, не тепло, не радостно? Где зоренька ясная, девица красная, маков цвет Настенька?
- Вот она где! - прозвенела малиновым колокольцем Настя, появившись в горнице в розовом атласном платье, в омских обутках на высоких каблуках и в Омске же купленных тонких нитяных чулках.
- Детушки, сношеньки, держите меня! - начал представление Двоеданов. Не дайте умереть в одночасье! Ангел сошел с небес. Да кто тебя догадал, моя доченька, на грешной земле родиться! Ну, подойди ко мне, полунощная звездочка... Слепнуть - так уж слепнуть!
Я самым внимательным образом следил за хитрым стариком. И он, заметив это, сообщил мне:
- Власть-то наша как подымать женское сословие начала! На высокие подборы поставила. Совсем другой вид.
Старик не ошибался, высокие каблуки изменили походку и фигуру Насти. Она теперь не шагала по полу, а плыла по нему.
Поздоровавшись со всеми, Настя оставила Трофима напоследок. А тот, желая произвести наилучшее впечатление, тряхнул мелкозавитым, как шерсть на воротнике отцовского тулупа, чубом, распахнул серый "спинджак", показал канареечный узор вышивок на малиновой рубахе и щегольски поднес на своей огромной ладони колечко с желтым камешком и сказал:
- Для первого случая. Чистый янтарь!
Настя лукаво улыбалась, посмотрела на меня и, притворно сокрушаясь, сказала:
- Наверно, никак не меньше мешка стоит?
- Это уж как полагается... Лишь бы только на пальчик налезло.
Я уже, кажется, говорил, что у Насти были тонкие, не в пример сестринским, пальцы. И она, опять лукаво посмотрев на меня, стала неторопливо примерять кольцо на каждый палец своей левой руки, начиная с мизинца, будто показывая, как могут быть красивы девичьи руки. И когда она надела кольцо на последний, большой, палец руки, показав всем, что оно явно велико, сказала:
- Ах ты, жалость-то какая! Не по руке колечко. - И, отдавая его Трофиму обратно, добавила: - Не судьба, значит, мне его носить...
Тут вмешался старик Двоеданов:
- А я что говорил тебе, сын? Это колечко Настеньке вместо пояса можно носить, - явно намекал он на тонкую талию Насти, схваченную белым кушаком. - Ну, да оплошка невелика. Были бы пальчики, найдутся и кольчики...
Не только я один наблюдал за стариком Двоедановым и Настей. За ними зорко следили еще два глаза. Это были зеленые, почти изумрудные, глаза Феклуши. Она впервые видела и возненавидела Настю с первого взгляда. В глазах Феклуши стояли испуг и зависть.
Феклуша по-своему тоже была очень хороша. Отец и мать не обидели ее, как говорится, ни лицом, ни статностью, ни звонким голосом, ни русым волосом. Но здесь она выглядела второй. Второй. Это понимали все и, конечно, она. Понимал это и Яшка Боровок. По своей простоте и глупости Боровок ляпнул про Настю такое, что даже закашлялся Двоеданов. Он сказал:
- Папаня такую-то сношку, пожалуй, больше моей Феклушки полюбит. Хорошо ей у нас будет.
Старик, прокашлявшись, тем самым выгадав время, сказал:
- Меньшую всегда больше жалуют и лучше балуют...
Сказав так, Двоеданов далее уже не давал никому вымолвить слова, боясь "святой простоты" недалекого сына.
Вскоре вошел усыновленный немтырь. Он поклонился и промычал нечто похожее на "здравствуйте", затем сел в уголок и принялся разговаривать пальцами с Дарьей, безразличный ко всему, кроме семечек, которые были поданы на подносе.
Я на правах живущего в этом доме предложил Кузьме Пантелеевичу и его сыновьям выпить для разбега по стаканчику изюмной бражки, которую Мокшариха варила куда как хорошо.
Настя то и дело бегала на кухню, будто по хозяйству, хотя в этом и не было никакой нужды, потому что старшая проворная дочь Мокшарихи справлялась с подачей угощений одна.
Федор Чугуев сидел за столом рядом со мной. На нем был легкий, помятый в дорожном мешке пиджачонко, надетый поверх добротной чесучовой рубахи, вышитой по вороту синими цветками. Вышитой руками Мокшарихи и ею же подаренной в канун праздника.
Двоеданов, разглядывая рубаху, спросил:
- Это кто же тебя, Федор, такой дорогой рубахой одарил? Если по узору судить, так чья-то здешняя игла его вышила. Любят, видно, тебя еще бабы-то...
Мокшариха никому не прощала вольностей, и она ответила Двоеданову куда прямее, чем, может быть, ей хотелось:
- Не разглядывал бы ты, Кузьма, мой тоскливый вдовий узор. Я ведь не разглядываю на твоей рубахе жаркую и не по годам молодую вышивку... Чокнись лучше с Федором Семеновичем, он ведь тоже дорогим гостем сидит за моим столом.
Считая на этом разговор законченным, Степанида приветливо потрепала по щеке Феклушу.
Умный Двоеданов постарался не понять намека и в продолжение всего застолья был очень внимателен к Федору Чугуеву. Но в этот вечер двоедановскому языку суждено было сделать еще один промах. Он, справляясь о Шоше, не желая, оскорбил Настю.
- А шерстобит-то где? - спросил Двоеданов. - Боится, что ли, он на люди показаться? Сбренчал бы нам на струне - глядишь, и поднесли бы чарочку. Мы ведь люди не гордые, всех жалуем, кого хочешь за один стол с собой посадим.
Настя, вспыхнув, ответила:
- Взаперти я его держу. Боюсь, как бы красоту его не сглазили. Да и рубаху новую я ему еще недовышила.
Кузьма Пантелеевич, видя, что его шутка не удалась, перевел взгляд на Мокшариху, будто спрашивал: "Как все это понимать?" И Мокшариха, будто поняв вопрос, разъяснила:
- Это от бабки у нее. Бабка, покойница, ее учила: "Ты, говорит, Настя, о журавле думай, а синицу из рук не выпускай". Вот и держит она Шошу в кухне. К тому же бабка наказывала ей, что не всякая долгоногая птица журавль и не всякая мала птаха синица. Другая с виду воробей, а на проверку соловей.
Тогда Двоеданов спросил прямо:
- К чему на помолвке такие слова?
И Степанида ответила:
- Это на какой же на такой помолвке? Уж не на моей ли с тобой, Кузьма Пантелеевич? Так я будто замуж не собираюсь...
Двоеданов хватил большую кружку изюмовой и сказал:
- Не о нас с тобой речь идет. О Трофиме с Настей. Зачем незнайкой-то прикидываться? Все ведь понимают, зачем мы в трех кошевках пожаловали.
Степанида не нашла сразу нужный ответ и принялась обносить гостей рыбным пирогом. А потом сказала:
- Кузьма Пантелеевич, это, конечно, для моей сухопарой Настьки большая честь. Только ей, наверно, подумать надо до того, как с таким конем в один воз впрягаться...
- А что думать-то? - удивился Двоеданов. - Я уж все придумал и все прикинул до последней мелочи. И за нее, и за тебя.
- Это как же? - спросила Мокшариха. - Как же ты мог в мою голову влезть?
- А вот так и влез, - ответил Двоеданов. - Думаешь, я не знаю, что наша семеюшка не по Настеньке? Знаю. Думаешь, не знаю, что тебе без Насти, бобылкой, жить тоже не тае? Знаю. Знаю и устраняю все это. Отделяю Трофима. Новый дом для него приглядел. А в этом доме ты ли при них, они ли при тебе... и так и этак хорошо.
- Спасибо тебе, Кузьма, что ты и обо мне подумал, - поклонилась Степанида. - Только мой-то дом куда?
- А я именно о нем подумал. Знал, что ты про него спросишь. Знал, что тебе горько будет свое гнездо покидать, поэтому и решил купить не у кого-то, а у тебя для тебя да для Настеньки с Трофимом твой дом. И ему будет не совестно въезжать, и тебе не обидно зятя принимать.
Такого поворота Степанида явно не ожидала. Такие условия сватовства трудно было услышать от кого-либо.
- Так не молчи хоть, - напирал Кузьма.
- Хмельна я что-то ныне, - отговорилась Мокшарова. - То ли от своей бражки, то ли от твоего посула. Очухаюсь ужо, тогда и поговорим, обнадеживающе закончила Мокшариха.
И Настя, будто довольная поворотом дела, стала зазывать в пляс. И всем стало ясно, что свадьба предрешена.
Двоедановы уехали после полуночи. А на другой день явились новые гости. Новые сваты. Тычкины. Я знавал их. Очень хорошая и крепкая семья. Они сватались степеннее, соглашаясь ждать ответ по усмотрению Степаниды Кузьминичны.
С этого дня сваты стали приезжать как по расписанию. Что ни день, то новые гости. И так чуть ли не неделю. На Шошу было страшно смотреть. А Настя продолжала одарять его ласками, и Мокшариха была так внимательна к нему, что я отказывался понимать ее. Но как-то она спросила меня:
- Люб тебе, что ли, Шошка?
И я ответил:
- Как брата родного люблю.
Мокшариха усмехнулась:
- Как брата любишь, а сделать ничего не можешь. Молчишь да жалеешь. Разве так жалели в наши годы...
- А как жалели в ваши годы? - спросил я.
- Да так, что и овцы целы бывали, и волки довольны. Шошка-то ведь овечка. А я, по твоей мере, наверно, в волчихах хожу... Вот ты бы взял да и помирил нас. С тебя и взятки гладки.
- Знал бы, как это сделать, ничего бы не пожалел...
Мокшариха опять ухмыльнулась:
- Хоть и грамотен ты, хоть и три аршина в землю видишь, а не широко глядишь. Не шире Шошки.
- А при чем тут широта? - спросил я.
- А при том, что не под своими ногами нужно жизнь видеть, а вокруг. Все во внимание принимать - и сватов, и меня... Аль не видишь, что сватами я по горло сыта? Не последние люди моей дочери честь оказали. Никто не может сказать, что она женихами была обойдена...
- Ну и что из этого? - опять спросил я, не понимая, куда клонится речь.
- А то, что если б я свою Настю выдала теперь даже за тебя, у которого, кроме солдатской сумки, никакого заведения, и то бы меня никто не укорил. Не от нужды выдала, а по выбору. А выбор немалый был у меня...
Я начинал кое-что понимать. Во всяком случае для меня было ясно, что шумное сватовство Насти Мокшарихе нужно было для охранения ее болезненного, к тому же ложного самолюбия.
- Так почему же, - сказал я, - вам теперь не выбрать Шошу? Теперь-то уж никто не скажет, что Настя вышла за него замуж потому, что никто другой не сватался!
Тут Мокшариха прикрыла дверь и ответила:
- По доброй воле? За шерстобита? За человека с одной струной?.. Да у тебя, видно, сквозняк на чердаке. Другое дело, если бы это все убегом, скажем, самокрутом... Тогда, как говорится, и овцы... это самое, и волчице деться некуда...
Сказав так, Мокшарова вдруг переменила ход разговора и сказала мне:
- Надоело мне на твой лысый полушубишко глядеть, хочу тебе мужнин тулуп отдать. Стоишь ты того.
- Чем же я стою-то? И почему это вдруг?
- Шошку любишь. И я его, сироту, люблю. Сыновей-то ведь у меня не было... А он без матери рос... Ну что уставился? - вдруг прикрикнула на меня Мокшариха, стараясь скрыть навернувшуюся слезу.
От тулупа я отказался, сказав, что потом видно будет. И, больше не возвращаясь к разговору о Шоше, стал обдумывать план представления, которого жаждала Мокшариха.
Продумав все необходимое, я выпросил пару коней и кошевку в заготовительной конторе. Вечером в субботу, когда Мокшариха с Федором ушли на пельмени к соседям, я подкатил к дому.
Настя и Шоша сидели в горнице и читали сто раз читанную книгу русских сказок.
- Одевайтесь! - сказал я.
- Куда? - спросила Настя.
- На свадьбу!
- На чью?
- В дом вхожу, женюсь... Я ведь не как вы, не тяну кота за хвост.
- Это как же так? - забеспокоилась Настя. - Хоть бы предупредил... На ком же ты?
- Увидите... Только пошевеливайтесь. Свадьба тайная...
- Тайная? Убегом? Хорошо-то как! - обрадовалась Настя. - Шошка, слышишь, как бравые-то парни дела обделывают? Нам бы так...
- Что ты? - испугался Шоша. - Разве мыслимое дело? Как я глаза тогда подыму...
- Давай, давай, - поторапливал я, - не задерживай невесту, не срывай свадьбу!
Шоша испуганно и торопливо накинул шубейку, шапку, замотался шарфом.
- Так не могу же я так, - вдруг забеспокоилась Настя. - Я ведь у тебя там вроде матери посаженой буду...
- Там разберемся, кто мать, кто отец... Живо! - прикрикнул я.
Настя все-таки сумела переодеться в белое платье, и уже минут через десять - двадцать деревня осталась далеко. На вопросы Насти, куда мы едем и далеко ли, я неизменно отвечал: "Не спрашивай. Примета плохая".
Наконец мы приехали к дому, где жил мой товарищ. Это была переселенческая украинская деревенька. Нас ждали незнакомые гости, если не считать моего товарища.
Стол был уже накрыт. Настю и Шошу провели на главные места и, усадив, стали славить по украинским обрядам как жениха и невесту.
Шоша побледнел белее полотна, готовясь сбежать из-за стола. Настя молчала. Разрумянившись, она несколько минут сидела, опустив голову, будто что-то обдумывая. А потом, обратившись ко мне, сказала:
- Спасибо тебе за свадьбу, - и чинно поклонилась славившим ее как невесту.
От этого Шоша побледнел еще более. Но когда я крикнул: "Горько, горько!" - и все поддержали меня, Шоша испуганно поцеловал Настю и заплакал.
Это не вызвало смеха. Наоборот, вслед за ним прослезились даже молодые люди, сидевшие за столом, знающие всю предысторию этой свадьбы.
Пировали до первых петухов, а затем проводили молодых в отведенную для них комнату, где жил мой друг. Там они и остались на следующий день, а я поехал в свою Заозерку, чтобы объявить Мокшарихе о случившемся.
Представление разыгрывалось на славу. В Мокшарихе пропадала если не великая, то выдающаяся актриса. Она выбежала навстречу ко мне с дробовиком. Ружье выстрелило в воздух, когда соседи и Федор отнимали его у Степаниды.
Обезоруженная, она бросилась выцарапывать мне глаза. А потом пала без чувств на снег.
Ее унесли в дом. Опрыскивали с уголька. Растирали, наговаривали... Словом, никому, даже Федору Семеновичу, не приходило в голову того, о чем знали я да она. И то... как она знала? Она знала про себя, не имея в виду сознаться даже при мне, что все это сделано после ее подсказки. Когда Степанида пришла в чувство, из которого она ни на минуту не выходила, я стал говорить о судьбе, о "планиде", о прочей чепухе и, наконец, о том, что можно меня убить, но ничего нельзя изменить, Шоша и Настя - теперь муж и жена.
Так длилось несколько дней. За эти дни побывал Двоеданов, предлагавший сломать самокрутную свадьбу и, несмотря ни на что, отдать Настеньку, ясную зореньку, за Трофима.
Дарья на это сказала:
- Пусть мается за тем, кому она полюбовно на шею повесилась.
Федор Семенович отсиживался в кухне. Наконец подошло время, когда гнев нужно было сменить на милость. Таков уж веками заведенный порядок.
Мокшариха долго советовалась с соседями, а те хором твердили, что это все "по воле божией" (а я тут, оказывается, только слуга этой воли), посоветовали вернуть в дом беглянку и ее "богоданного" (обратите внимание на эти слова) мужа.
Теперь Насте и Шоше нужно было пасть в ноги Мокшарихе и не подыматься до тех пор, пока она их не простит.
Они так и сделали.
На этом как будто и можно было закончить затянувшееся повествование, если б не Федор...
Когда все, как и хотелось Мокшарихе, обошлось самым приятным образом и все были обведены вокруг ее пальца, Федор Семенович сказал:
- Пора и восвояси. В Калужскую...
Этих слов, я думаю, очень давно ждала Мокшариха. И ответ на них был готов тоже давно, может быть, задолго до того, как она задумала выдать Настеньку замуж за Шошу... Да и... Я не хочу думать о Степаниде Кузьминичне хуже, чем следует. Но зачем о ней думать лучше, чем нужно? Крепкая и не отцветшая еще Мокшариха, не потерявшая пока ни единого зуба, добилась наконец своего. Она получила счастливую возможность под прикрытием Шоши ввести в свой дом Федора Чугуева, которого (в этом меня никто не разубедит) она нежно любила и ждала давно в свой тосковавший по хорошему старику вдовий дом.
- Это в какую же Калужскую? - сказала она. - Ты его, сироту, подобрал, внуком назвал своим, а он что? "Иди, дед, на все четыре стороны"? Так, что ли, Шошенька?
- Не знаю, маменька, что и ответить, - отозвался Шоша.
- А ты знай. Кто в этом доме теперь хозяин? Он, что ли? - указала Мокшариха на меня. - Вот и решай.
- А что решать, когда уж все само собой решено? - вмешалась Настя. Неужели мои дети без деда, с одной бабкой, расти будут? Да чем они хуже других...
- Это так, - согласился Федор, - только зачем же за меня-то решать? Я хоть и беден, да не поклончив.
Ночью Федора Семеновича не стало. Он ушел на станцию, не простившись. Не все получилось так, как задумывалось Мокшарихой. Пришлось ей кое в чем уступить. И утром Мокшариха и я помчались на станцию. Поезд уже готов был тронуться. Федора Семеновича мы нашли в теплушке и вытащили оттуда.
И только после того, как Степанида призналась ему во всем, от сватовской мороки до свадьбы Шоши и Насти с ее согласия, старик вдруг посветлел и сказал:
- Тогда и толковать не о чем, Степанида...
...А тулуп я все-таки не взял. И не раскаиваюсь. Зато мне были скатаны такие валенки, что я их едва износил за целых три, а может, и четыре года. Рукавички же, вязанные Настенькой, я не износил. Я оставил их на погляд, как и ею же вышитое полотенце. На погляд и на память о дорогих мне людях, у которых родились и выросли теперь хорошие дети...
Вот и вся история, которую хочется напоследок чем-то подсластить еще, да не знаю как...
ДОЧЬ ЛУНЫ
Недавно мне опять довелось побывать у старых друзей в Кулундинских степях и заново пережить памятные дни моей юности.
Пусть эта знакомая степь, где пасутся стада овцеводческого совхоза, обрела новое лицо, но все же и теперь, оседлав коня и ускакав от совхозного поселка, от гостеприимного домика моего друга Бату, можно побывать в гостях у своей юности.
Пусть это было давно, а память бережно хранит все до мелочей, кажется - даже запахи. Я отлично помню, что здесь ютилось приземистое казахское зимовье, чуть в сторону - хоронился еле заметный могильник. Он цел и теперь. Пресное озеро все так же прячется в камышах. И тот же крик чаек... Не хочешь, не просишь, а память помимо твоей воли пересказывает тебе случившееся в этих местах...
Меня тогда командировали на этот Пресный выпас, где нагуливали мясо наши стада.
Мне сказали:
- Поживешь десяток дней. Посмотришь, что и как. Побываешь в каждом стаде. Проверишь, не сгоняют ли их в тесные гурты, не заставляют ли кормиться на вытоптанных участках... Ну, да тебя учить нечего!
Взамен командировочных денег мне дали три плитки кирпичного чая, как главнейшую из "валют" тех лет в казахских аулах, дали шесть аршин ситца на всякий случай - мало ли что бывает в степи. Для солидности разрешили взять серого в яблоках жеребца, потомка орловских рысаков. Это меня очень обрадовало. На таком коне без ночевки - и там!
Все было хорошо... Не хотелось только расставаться с новым домиком, который мы, четверо молодых парней, начинали обживать. Это был даже не дом, а пустовавшая баня. Хорошая, светлая. Она была построена перед революцией известным в селе скупщиком зерна.
А теперь эта баня оказалась ни к чему. Мы все мылись в другой, в так называемой волостной бане. Предъявил ордер на мытье - и все. Хоть залейся водой. А для нашей бани нужно было добывать дрова, везти с озера воду. Вот нам ее и отдали под общежитие.
Мы - это я, мой старый друг Бату, недавно назначенный комендантом скотоперегонного двора, гонщик Василий Груздев и приемщик Ленька Белолобов.
Баню мы переоборудовали самым отличным образом. На месте полка соорудили двухъярусные койки. Как в вагоне. Из ящиков смастерили мебель. Волостной комитет РКСМ помог нам добыть краску. Покрасили полы, рамы, двери. Побелили потолок. Полынью и душичкой вытравили банный запах. В предбаннике оборудовали кухню. Появились свои сковородки, горшки, жаровни. Стряпали мы по очереди.
Завелась у нас и книжная полка. На стенах было развешано оружие. Казенное и свое. Раскрашенные рогожные кули стали настенными коврами. Раскрасшивал их Бату родным по сердцу башкирским орнаментом. Раскрашивал он натасканными из конторы чернилами - синими, зелеными, фиолетовыми, красными. В чернилах и тогда не было недостатка.
Не очень-то весело покидать домик сразу же после новоселья. Но приказ есть приказ.
Ногу в стремя, ружье за плечи - и... здравствуй, степь!
Миновав украинские новосельские деревни, я оказался в степном раздолье, - здесь начинались казахские кочевья. Дорога то и дело терялась. Не то она зарастала цепкой травой, не то редкое движение по ней делало ее все менее и менее приметной. Временами она пропадала вовсе. И мне трудно объяснить, по каким ориентирам ездили мы на Пресный выпас, не сбиваясь с пути. Может быть, у человека, живущего в степи или часто бывающего в ней, со временем вырабатывается какое-то особое умение запоминать местность. Кажется, степь одинакова всюду, а все же находится какая-то примета. То полоска камыша, то еле заметная возвышенность или надгробие из груды камня, а то и просто трава, которая растет только в этом месте. И ты едешь... Едешь иногда, как животное, нюхая ветер. Пахнуло кизячным дымком - ага, значит, правильно еду. Принюхаешься и решаешь взять левее. Знаешь, что это начались первые аулы, которые тебе не нужны. И всегда случается так, что ты точно приезжаешь куда тебе нужно. Спроси потом: "Как ты проехал, расскажи дорогу", - и ты словно немой. Можешь только показать рукой - и все. И тем не менее в степи заблудиться куда легче, нежели в лесу, даже в таежном. Там речки, и они всегда тебя выведут к жилью. А тут?..
Ну, да это все так. Рассуждения в пути. А он уже на исходе. Видны юрты аула...
...Председатель аулсовета спросил меня, зачем я, надолго ли, есть ли чай и мука...
Когда я ответил на все вопросы и он увидел на моем удостоверении знакомую печать мясозаготовительного пункта, мне была отведена юрта. Ее хозяином оказался Шарып. Он привозил к нам менять на чай и муку кумыс, кошмы, малахаи, кожу.
Добродушный, но не без хитрецы, Шарып достаточно хорошо говорил по-русски. Его семья состояла из четырех человек - маленькой и рано состарившейся жены Ийс, сына Сержана, которого при русском госте отец называл Сережа, и дочери по имени Манике.
О ней и рассказ.
Шарып принадлежал к хозяевам среднего достатка. Но в его юрте было все необходимое. Запас войлоков на случай гостей. Запас подушек. Низенький стол, не подымавшийся выше тридцати - сорока сантиметров от земли, несколько сундучков, котел для варки пищи, ножи, пара чайников для омовения - и, пожалуй, это все, если не считать трех редких по тем временам вещей. Это ведерный самовар, очень старый граммофон и швейная машина фирмы купца Попова, на которой амальгамическим способом были переведены портреты самого Попова и его дебелой и довольно красивой супруги.
- Кто шьет на ней? - спросил я.
- Манике. Дочь. Дело в руки даю. Жить надо. Баранов мало. Разверстки много. Машина девку кормить будет.
Вскоре он познакомил меня с Манике. И она при отце поздоровалась со мной за руку. Этим давалось понять, что их семья не боится попирать старые обычаи. Манике заговорила со мной по-русски. Потом, заметив, что я этому удивился, объяснила мне, что ее бабка долго жила у русского попа, который лечился кумысом, и она доила его кобыл и приготовляла кумыс. Меня познакомили и с бабкой. Она жила в юрте старшего сына, брата Шарыпа. Бабка по-русски разговаривала как рязанка, путая только иногда мужской род с женским. Надев русское платье, она не захотела его менять на свое. Теперь мне было понятно, почему и в одежде Манике было больше русского, нежели казахского.
- Надо по-русски говорить, - твердила старуха. - Рядом живем. Одну землю матерью зовем... Русский мужик - хороший мужик, когда не пьет. А когда пьет - не приведи господь, пресвятая богородица... - перекрестилась веселая мать Шарыпа, видимо для пущего шика и озорства.
- Совсем попадья! - заметил Шарып. - Обедню даже может петь.
Это вызвало общий смех, и я почувствовал себя в юрте, как в русской избе. Бабка произвела на меня отличное впечатление, и я непременно бы познакомился с ней ближе, если б ее не заслонила внучка и события, развернувшиеся так стремительно и неожиданно.
Я ничего не сказал о внешности Манике. Потому что ее невозможно разглядеть и оценить с первого взгляда. Она была таинственна и замкнута, как сказочная шкатулка. Посмотришь - и пройдешь мимо, а раскроешь - чудеса.
Эта гибкая былинка с впалыми щеками и блеклым румянцем не выглядела жильцом на белом свете. Ее смугловатая прозрачная кожа, тонкие, будто подкрашиваемые темным свекольным соком губы, узкие, косые и продолговатые разрезы глаз, акварельные черты лица заставляли предполагать, что предки Манике жили где-то далеко-далеко на Востоке. Может быть, в Японии. Мне, наслушавшемуся за свою еще, кажется, не начавшуюся тогда жизнь множества различных легенд, сказок, преданий, религиозных поверий, хотелось бы придумать небылицу о том, как маленькая девушка Манике сошла в жизнь с вышитой тонкими шелковыми нитками ширмы, или живописного веера, или, на худой конец, с крышки лакированной чайной коробки.
В Манике было прелестно все. Даже ее худоба. Настораживали только глаза. Они, темно-кофейные, бывали, особенно в полдень, такими смеющимися, ласковыми, "говорливыми"... А вот к вечеру, после захода солнца, они вдруг мутились, и в них стояло какое-то безразличие к окружающему.
- Порченая девка, - как-то по секрету сказал мне председатель аулсовета. - Ее никто замуж не возьмет. Кто станет платить калым за больную девку!
Я попытался узнать подробности ее болезни, но председатель уклонился:
- Не могу сказать. Мало русских слов знаю.
И я понял, что мне не следует далее интересоваться болезнью Манике. А вскоре узнал, что, будь у председателя вдесятеро больший запас русских слов, он и тогда едва ли б сумел удовлетворить мое любопытство.
Все открылось само собой.
Опустилась теплая, душная, светлая ночь. Ни ветерка. Дневную жару как будто прижал кто-то к земле невидимым пологом. Я спал плохо и глядел на полную луну через верхнее отверстие юрты, широко раскрытое в эту ночь для вентиляции.
Шарып богатырски храпел. Он спал рядом со мной на белом войлоке, широко раскинув руки и ноги. Вдруг я услышал легкий стон Манике. Это, несомненно, был ее стон. Голос девушки нельзя было спутать с голосом ее матери Ийс. Мне показалось, что девушка одевается. Потом откинулась занавеска, и появилась Манике. Появилась неслышно, как тень.