XV
— О пилигримы! Вступим же в последний круг темницы, что открывается Данте на его извилистом нисхождении, на пути, каковой предопределила ему судьба, дабы избавить от мук род человеческий! — Джордж Вашингтон Грин воздел руки над узким аналоем, упиравшимся в его чахлую грудь. — Ибо Данте в своих исканиях не приемлет меньшего; его собственная судьба для поэмы вторична. Человеческий род — вот чему суждено возвыситься в сем странствии, и рука об руку, от огненных врат до небесных сфер, шагаем мы вслед за поэтом, очищаясь от девятнадцати веков скверны!.. О, сколь неразрешимая задача распростерлась пред Данте, пока в Веронском заточении горькая соль изгнания разъедает ему нёбо. И вопрошает он: как явить мне слабым своим языком бездну вселенскую? И мыслит он: как пропеть мне песнь чудотворную? Но знает Данте, в чем долг его: обрести свой город, обрести свой народ, обрести будущее; ныне же мы — мы, что собрались в сем возрожденном храме, дабы нести душу Данте, его величественную песнь Новому Свету, — мы, как и он, вольны вновь обрести самое себя! Ибо ведомо поэту: во всяком поколении родится малое число счастливцев, кому доступна истина. Перо его — пламя, чернила — сердца кровь. О Данте, о светоч! Да пребудут в счастии леса и горы, да будет вечно повторяться их голосами песнь твоя!
Набрав полные легкие воздуху, Грин повел рассказ о том, как Данте спускается в последний круг Ада к замерзшему озеру Коцит, гладкому, будто стекло, и со льдом столь толстым, что такого не случается на реке Чарльз даже в самую лютую зиму. Из ледяной пустыни окликает Данте сердитый голос. «Шагай с оглядкой! — кричит он. — Ведь ты почти что на головы нам, злосчастным братьям, наступаешь пяткой! »
— Откуда же пришли разоблачительные слова, что впиваются в уши преисполненному благих намерений поэту? Поглядев вниз, Данте видит вмороженные в озеро головы — они торчат надо льдом, конгрегация умерших душ — тысячи лиловых голов, согрешивших против самой глубинной природы, что ведома сынам Адама. Но что же заточило их в сию промерзшую равнину Ада? Разумеется, Предательство! И в чем состоит воздаяние, contrapasso за холод их сердец? Они погребены в ледяной могиле: от шеи и ниже, дабы глаза их вечно созерцали все то горе, что сотворило их же вероломство.
Холмс и Лоуэлл были вне себя, сердца колотились у горла. У Лоуэлла обвисла борода, Грин же, сияя жизненною силой, описывал, как Данте хватает за голову бранящегося грешника и, грубо вцепившись в самые корни волос, требует назвать имя. «Раз ты мне космы рвешь, я не скажу, не обнаружу, кто я! » Дабы прекратить эти надсадные вопли, другой грешник окликает товарища по несчастью и, к удовлетворению Данте, нечаянно называет его имя. Теперь оно сохранится для потомков.
На следующей проповеди Грин пообещал добраться до мерзостного Люцифера — худшего из предателей и грешников, трехглавого чудища, что воздает за грехи и само получает воздаяние. Проповедь завершилась, и вместе с нею иссякла питавшая старого пастора энергия, оставив после себя лишь круги жара на его щеках.
В полутьме церкви Лоуэлл протискивался сквозь толпу, расталкивая солдат, что, лопоча, сгрудились в нефах. Холмс старался не отставать.
— Неужто вы, мои дорогие друзья! — радостно воскликнул Грин, едва завидев Лоуэлла и Холмса. Они утащили старика в клетушку у дальней стены церкви, Холмс захлопнул дверь. Пристроившись на скамью у растопленной печки, Грин вытянул вперед ладони.
— Пожалуй, друзья, — он огляделся по сторонам, — с этой жуткой погодой и свежим кашлем, я бы не прочь, ежели бы мы…
Лоуэлл взревел:
— Выкладывайте все начистоту, Грин!
— Позвольте, мистер Лоуэлл, у меня нет ни малейшего представления, о чем вы, — смиренно проговорил Грин и поглядел на Холмса.
— Мой дорогой Грин, Лоуэлл хотел сказать… — Однако доктору Холмсу также не удалось сохранить спокойствие. — Черт возьми, Грин, чем вы тут занимаетесь?
Грин явно обиделся:
— Да будет вам известно, мой дорогой Холмс, я читаю проповеди во множестве церквей по всему городу, а также в Ист-Гринвиче, ежели меня о том просят и я в то время свободен. Лежать в постели — не самое веселое занятие; в моем случае, особенно в последний год, сие болезненно и тяжело, а потому я с еще большей готовностью откликаюсь на подобные просьбы.
Лоуэлл перебил:
— Все знают о ваших проповедях. Однако прямо здесь вы только что проповедовали Данте!
— Ах, вот вы о чем! Безобидное увлечение, право слово. Проповедовать сим мрачным солдатам оказалось весьма непросто — и мало похоже на все, что я когда-либо делал. В первые недели после войны и в особенности после убийства Линкольна, говоря с этими людьми, я видел, насколько они измучены мыслями о собственной судьбе и о том, что ждет их в ином мире. Однажды — кажется, то был конец лета — вдохновленный успехами Лонгфелло в переводе, я включил в проповедь несколько Дантовых описаний — их воздействие оказалось более чем удачным. С той поры я стал излагать в общих чертах духовную историю Данте и его странствие. Простите, ежели что не так. Видите, я даже покраснел от неловкости — вообразил, будто и сам могу толковать Данте и что эти храбрые юноши станут моими учениками.
— И Лонгфелло ничего не знал? — спросил Холмс.
— Сперва мне хотелось поделиться с ним плодами сих скромных опытов, однако, гм… — Грин был бледен и не сводил глаз с огненной амбразуры горячей печки. — Должен сказать, дорогие друзья, мне отчасти конфузно признаться человеку, подобному Лонгфелло, в том, что я осмелился учить людей Данте. Только не говорите ему о том, пожалуйста. Это лишь расстроит его, вы же знаете, сколь он не любит подчеркивать свое…
— Ваша нынешняя проповедь, Грин, — оборвал его Лоуэлл. — Она же вся — вся посвящена Дантовым беседам с Предателями.
— Да, да! — Напоминание придало Грину сил. — Это ли не потрясающе, Лоуэлл! Весьма скоро я заметил, что, пересказывая солдатам целиком одну либо две песни, я удерживаю их внимание вчетверо крепче, нежели излагая свои собственные ничтожные мысли, вдобавок сии проповеди вооружали меня к нашей следующей Дантовой сессии. — Грин рассмеялся с нервной гордостью ребенка, достигшего чего-то вопреки ожиданиям взрослых. — Едва Дантов клуб приступил к «Inferno», я взял себе за правило пересказывать в проповедях песнь, избранную к переводу на ближайшую нашу встречу. Осмелюсь предположить, ныне я вполне готов к обсуждению той многоголосой части, что Лонгфелло назначил как раз на завтра! Обычно я проповедовал по четвергам, дабы успеть к поезду в Род-Айленд.
— Каждый четверг? — переспросил Холмс.
— Бывало, я принужден был оставаться в постели. А в те недели, когда Лонгфелло отменял наши Дантовы сессии, увы, мне также недоставало мужества говорить о Данте, — отвечал Грин. — Зато всю минувшую — как это было прекрасно! — Лонгфелло продвигался в своем переводе столь быстрыми энергичными шагами, что я все это время пробыл в Бостоне и проповедовал Данте едва ли не всякий вечер! Лоуэлл рванулся вперед:
— Мистер Грин! Освежите в памяти все дни, что вы пробыли здесь, минуту за минутой! Какие-либо солдаты высказывали особый интерес к содержанию этих ваших Дантовых проповедей?
Грин поднялся на ноги и смущенно огляделся, точно вдруг забыв, зачем они здесь.
— Дайте подумать. На любой встрече таких бывало двадцать либо тридцать, понимаете, но всякий раз новые. Как я сожалею о дурной памяти на лица. Многим случалось восторгаться моими речами. Поверьте — ежели бы я только знал, как вам содействовать…
— Грин, ежели вы незамедлительно… — начал Лоуэлл дрожащим голосом.
— Лоуэлл, прошу вас! — Холмс принял на себя всегдашнюю роль Филдса по укрощению их друга.
Испустив огромный, как волна, вздох, Лоуэлл махнул рукой Холмсу, чтобы тот продолжал. Холмс начал свою речь:
— Мой дорогой мистер Грин, вы непременно нам посодействуете — неоценимо, я в том убежден. Ради всех нас, ради Лонгфелло, вы обязаны вспомнить — и как можно скорее. Вернитесь мысленно ко всем солдатам, с кем вы говорили за это время.
— Ох, погодите. — Глаза-полумесяцы Грина открылись необычайно широко. — Погодите. Да, некий военный обратился ко мне с особенным вопросом: он желал самостоятельно читать Данте.
— Вот оно! Что вы ему ответили? — Холмс сиял.
— Я спросил, владеет ли сей юноша иноземными языками. Он признался, что читает весьма бегло с раннего детства, однако лишь по-английски — я и посоветовал ему заняться итальянским. Упомянул также, что помогаю Лонгфелло завершить первый американский перевод, ради чего наш маленький клуб и собирается в доме у поэта. Судя по виду, солдат весьма заинтересовался. Я велел ему в начале следующего года спрашивать у книготорговца о новых публикациях «Тикнор и Филдс». — Грин произнес это с таким усердием, точно читал рекламную заметку Филдса на полосе «Слухи». Холмс помолчал, поглядел с надеждой на Лоуэлла, но тот опять сделал ему знак продолжать.
— Этот солдат, — медленно проговорил доктор, — Возможно, он назвал вам свое имя? — Грин лишь покачал головой. — А не помните ли вы, как он выглядел, мой дорогой Грин?
— Нет, нет, мне ужасно жаль.
— Это много важнее, нежели вы можете вообразить, — взмолился Лоуэлл.
— Я весьма смутно вспоминаю даже сам разговор, — Грин прикрыл глаза. — По-видимому, он был скорее высок, с русыми усами скобкой. И, возможно, слегка хромал. Но ведь столь многие из этих людей и вовсе превратились в обрубки. Миновал не один месяц, и я тогда не уделил тому человеку особенного внимания. Говорю же, я не одарен памятью на лица — оттого-то, наверное, и не писал никогда беллетристики, друзья мои. Литература — это лица. — Грин рассмеялся, последняя фраза пришлась ему по вкусу. Однако вся мука с лиц его друзей перешла в их тяжелые взгляды. — Джентльмены! Умоляю, скажите, неужто я сделался виной какому-либо несчастию?
Осторожно пробравшись сквозь группки ветеранов, они вышли наружу, где Лоуэлл усадил Грина в коляску. Холмсу пришлось потрясти лошадь и возничего, дабы последний отворотил голову своей летаргической кобылы прочь от старой церкви.
И все то время, что компания поспешно отъезжала от солдатского дома, сквозь тусклое окно их пожирал настороженным взглядом тот, кого Дантов клуб звал Люцифером.
В Авторской Комнате Джордж Вашингтон Грин был усажен в откидывающееся кресло. Туда же на Угол явился и Николас Рей. Разнокалиберными вопросами из старика по клочкам вытащили все, что было возможно, о его Дантовых проповедях и о ветеранах, всякую неделю торопившихся их послушать. После Лоуэлл весьма резко изложил Грину хронику Дантовых убийств, на что старик так и не смог выдавить из себя какого-либо ответа.
Чем более подробностей вываливалось из уст Лоуэлла, тем явственнее ощущал Грин, что у него отбирают его тайную связь с великим поэтом. Скромную кафедру в солдатском доме, обращенную к ошеломленным слушателям; особое место на библиотечной полке в Род-Айленде, где стоит «Божественная Комедия»; еженедельные сидения у камина в кабинете Лонгфелло — все, что столь постоянно и прекрасно подтверждало преданность Грина гениальному Данте. И совместно с тем прочие дивные вещи, составлявшие смысл стариковской жизни и лежавшие, как ему представлялось, столь близко, что достаточно протянуть руку, а возможно, и того ближе. Столь многое, оказывается, вовсе не зависело от его знания, да и вообще никак с ним не соотносилось.
— Мой дорогой Грин, — мягко сказал Лонгфелло. — Пока все не разрешится, вы не должны говорить о Данте ни одной живой душе за стенами сей комнаты.
Грин умудрился как-то даже кивнуть. Вид у него был никчемный и беспомощный, точно у часов с вырванными стрелками.
— И завтрашняя встреча нашего Дантова клуба? — вяло спросил он.
Лонгфелло грустно покачал головой. Филдс позвонил мальчику и приказал отвезти Грина к дочери. Лонгфелло взял пальто — помочь старику одеться.
— Никогда так не поступайте, мой дорогой друг, — сказал Грин. — Молодому сие без надобности, а старый не пожелает. — Прежде чем выйти в коридор, уже под руку с посыльным, Грин вдруг встал и заговорил, ни на кого не оглядываясь: — Знаете, а вы ведь могли мне сказать, в чем дело. Всякий из вас мог сказать. Я, возможно, не так уж силен… Но я ведь мог быть чем-либо полезен.
Они молчали, пока в холле не стихли шаги.
— Ежели бы мы ему сказали, — проговорил Лонгфелло. — Что за глупость втемяшилась мне в голову о гонках в переводе!
— Не так, Лонгфелло! — воскликнул Филдс. — Подумайте, что нам отныне известно: Грин проповедовал всякий четверг, перед тем как воротиться в Род-Айленд. Он выбирал песнь, дабы освежить ее в памяти — одну из двух либо трех, что вы назначали на следующую переводческую сессию. Наш окаянный Люцифер слушал про то же воздаяние, каковое мы намеревались разбирать — за шесть дней до нас! Достаточный срок, чтоб устроить собственное contrapasso — убийство — за день либо два до того, как мы воплотим его на бумаге. Оттого-то с нашей весьма ограниченной колокольни сии совпадения и представлялись скачками, затеянными насмешником, пожелавшим обогнать наш перевод.
— Но куда девать предупреждение, вырезанное на окне мистера Лонгфелло? — спросил Рей.
— LaMiaTraduzione. — Филдс всплеснул руками — Мы напрасно поторопились приписать сей труд убийце. Шакалы Маннинга из окаянного Колледжа готовы всяко прогнуться, лишь бы напугать нас и отвлечь от перевода.
Холмс обернулся к Рею:
— Патрульный, не сообщил ли Уиллард Бёрнди вам чего-либо полезного?
Тот ответил:
— По его словам, некий солдат предложил ему плату за инструкцию, как открыть сейф преподобного Тальбота. Бёрнди, решив, что деньги легкие, а риск невелик, отправился к Тальботу домой разведать обстановку — тогда-то его случайно и увидали. После убийства Тальбота детективы разыскали свидетелей и, не без содействия Лэнгдона Писли, соперника Бёрнди, завели судебное дело. Бёрнди был пьян и помнит в том человеке лишь солдатский мундир. Я бы не стал доверять ему даже в этом, когда бы вы не указали источник, из коего убийца черпал свои знания.
— Повесить Бёрнди! Всех повесить! — вскричал Лоуэлл. — Теперь вы видите, джентльмены? Все проясняется. Мы столь близко к Люциферовой тропе, что просто немыслимо не наступить ему на ахиллесову пяту. Посудите сами: вся та чепуха, коей заполнены убийства, наконец-то обретает смысл. Люцифер — не Дантов изыскатель, он Дантов прихожанин. Он убивал, лишь прослушав Гринову проповедь о воздаянии. Грин пересказал Песнь Одиннадцатую: Вергилий с Данте сидят на стене, дабы приучить себя к зловонию Ада, и обсуждают его устройство с невозмутимостью двух инженеров; в той песни нет воздаяний — нет и убийств. Следующую неделю Грин болен, его нет у нас в клубе и он не читает проповеди — опять нет убийств.
— Да, Грин болел до того еще раз, и мы обсуждали перевод «Inferno» без него. — Лонгфелло перелистал страницы своих записок. — И раз после. Убийств также не происходило.
Лоуэлл продолжал:
— А потом мы прервали на время собрания нашего клуба, когда Холмс освидетельствовал тело Тальбота, и мы решили начать расследование — убийства также прекратились, ведь Грин прекратил свои проповеди! В точности до срока, когда мы надумали сделать «передышку» и разобрать Зачинщиков Раздора, отправив тем самым Грина на кафедру, а Дженнисона — на смерть!
— Также понятно, отчего убийца спрятал деньги под головой Святоскупца, — с раскаянием произнес Лонгфелло. — Мистер Грин предпочитал сию интерпретацию. Как же я не распознал в убийствах его манеру трактовать Данте?
— Не вините себя, Лонгфелло, — возразил доктор Холмс. — Детали злодеяний таковы, что знать их мог лишь тот, кто глубоко проник в Данте. Кому пришло бы в голову, что Грин стал невольным источником для сих злодеяний.
— Боюсь, однако, что, поддавшись моим резонам, — отвечал Лонгфелло, — мы совершили непоправимую ошибку. Из-за частоты наших собраний противник за неделю узнал от Грина то, на что ранее ушел бы месяц.
— А давайте отправим старика опять в ту церковь, — разошелся Лоуэлл. — И пусть на сей раз проповедует что угодно, помимо Данте. Мы будем наблюдать за аудиторией, найдем, кто возбудился более всех, и так схватим Люцифера!
— С Грином подобные игры чересчур опасны! — предупредил Филдс. — Трюки не для него. И потом, солдатский дом уже, считайте, закрыт, ветераны, очевидно, разбрелись по городу. Для сложных планов у нас нет времени. Люцифер способен напасть в любой миг — ему потребно лишь избрать того, кто в его искаженном миропонимании грешен!
— И все же у него должна быть некая причина, Филдс, — отвечал Холмс. — Столь буквальный мозг обязан быть обременен логикой.
— Как известно, после всякой проповеди злоумышленнику требовалось не менее двух дней, дабы подготовить убийство, иногда более, — сказал патрульный Рей. — Теперь, когда вы знаете, что именно из Данте мистер Грин изложил солдатам, у нас есть шанс предсказать возможную жертву?
Ответил Лоуэлл:
— Боюсь, нет. Прежде всего, на Люцифера обрушилась не одна проповедь, а целый поток, и потому невозможно предугадать, что придет ему на ум. Полагаю, песнь о Предателях, слышанная нами давеча, воздействует сильнее прочих. Но как предположить, кто именно в сознании этого безумца окажется предателем?
— Ежели бы только Грин получше запомнил человека, что спрашивал, нельзя ли ему самому читать Данте, — вздохнул Холмс. — Мундир, русые усы скобкой, легкая хромота. Также физическая сила, что очевидна во всяком убийстве, а еще проворство — его не видали ни до, ни после злодеяния. Я бы сказал, серьезный недуг тут маловероятен.
Лоуэлл встал и, притворно хромая, шагнул к Холмсу:
— Почему бы не выработать у себя подобную походку, Уэнделл, ежели хотите спрятать от мира даже самый намек на физическую силу?
— Не то, у нас нет свидетельств какой-либо маскировки — убийцу попросту никто и никогда не замечал. Подумать только, Грин смотрел в глаза демону!
— Либо созерцательному джентльмену, сраженному Дантовой мощью, — предположил Лонгфелло.
— Видно же, с каким восторгом принимали солдаты рассказы о Данте, как они желали слушать еще и еще, — согласился Лоуэлл. — Читатели Данте становятся учениками, ученики — зилотами, и то, что начиналось простым любопытством, оборачивается религией. Бездомный изгнанник обретает пристанище в тысячах благодарных сердец.
Вспыхнул свет, и разговор прервал тихий голос из коридора. Филдс сердито мотнул головой:
— Осгуд, разберитесь, пожалуйста, кто там! Под дверь скользнул сложенный листок бумаги.
— Просто записка, извините, мистер Филдс. Филдс, поколебавшись, развернул листок.
— Печать Хоутона. «Памятуя о вашем недавнем запросе, я подумал, вам будет важно узнать, что корректуры Дантова перевода мистера Лонгфелло, очевидно, исчезли. Подпись: Г. О. Х. ».
В наступившей тишине Рей спросил, в чем дело. Филдс объяснил:
— Когда мы по ошибке вообразили, будто убийца затеял с нами бег наперегонки, офицер, я просил печатника, мистера Хоутона, удостовериться, не покушался ли кто на корректуру мистера Лонгфелло — ведь таким способом злоумышленник мог проникнуть в распорядок наших переводческих сессий.
— Бог с вами, Филдс! — Лоуэлл вырвал у него из рук записку Хоутона. — Стоило лишь подумать, будто проповеди Грина что-либо объясняют. Сия бумажка переворачивает всю нашу картину, точно блин на сковородке!
Лоуэлл, Филдс и Лонгфелло застали Генри Оскара Хоутона за сочинением грозного письма нерадивому поставщику наборных форм. Клерк объявил о приходе гостей.
— Вы же сказали, что из вашей канцелярии не пропала ни одна корректура, Хоутон! — Филдс поднял крик, не успев толком снять шляпу.
Хоутон отпустил клерка.
— Вы абсолютно правы, мистер Филдс. Они в сохранности, — объяснил печатник. — Но, видите ли, на случай пожара я размещаю у себя в подвале дополнительные копии наиболее важных наборов и корректур — там они будут целы, даже когда вся Садбери-стрит выгорит дотла. Я полагал, мои мальчики не полезут в хранилище. В том нет смысла — мало найдется покупателей для ворованных корректур, сами же чертенята-печатники скорее затеют игру в бильярд, нежели надумают читать книги. Кто там сказал: «Пусть ангел пишет, печатать должен черт»? Я подумываю взять сие изречение своим девизом. — Хоутон прикрыл рукой высокомерный смешок.
— Томас Мур[88], — Лоуэлл не мог удержаться от всем известного ответа.