Филдс, ныне старший партнер и самый преуспевающий издатель в Америке, лишь усмехнулся и перебравшись за письменный стол, поспешно дотянулся ногой до третьей из четырех педалей — А, В, С и D, — расположенных в ряд под креслом. В дальнем кабинете, напугав посыльного, легонько звякнул отмеченный литерой «С» колокольчик. «С» означало, что издателя необходимо прервать через двадцать пять минут, «В» — через десять и «А» — через пять. Издательский дом «Тикнор и Филдс» состоял эксклюзивным публикатором официальных текстов, брошюр, ученых записок Гарвардского университета, а также трудов по его истории. Потому доктор Огастес Маннинг, к чьим пальцам сходились нити от всех университетских кошельков, был наделен в тот день самым щедрым «С».
Маннинг снял шляпу и провел рукой по голой ложбине меж двух пенистых власяных волн, ниспадавших по обеим сторонам его головы.
— Будучи казначеем Гарвардской Корпорации[2], — начал он, — я принужден уведомить вас о возможных затруднениях, привлекших наше внимание не далее как сегодня, мистер Филдс. Вы, безусловно, понимаете, что, ежели издательский дом связан обязательствами с Гарвардским Университетом, от него требуется, по меньшей мере, безупречная репутация.
— Доктор Маннинг, я смею полагать, что во всей Америке не найдется издательского дома с репутацией столь же безупречной, чем наша.
Сплетя вместе кривые пальцы и сложив их башенкой, Маннинг испустил длинный царапающий вздох — а возможно, кашель, Филдс не сказал бы точно.
— Нам стало известно, что вы планируете к изданию новый литературный перевод мистера Лонгфелло, мистер Филдс. Разумеется, мы с почтением склоняемся перед многолетним трудом, каковой мистер Лонгфелло посвятил Университету, и, безусловно, его собственные поэмы достойны всяческих похвал. Однако же из того, что нам довелось слышать о новом намерении, о его предмете, ежели выводить заключение, опираясь на несообразные…
Взгляд Филдса стал настолько холоден, что сложенные башенкой кисти Маннинга расползлись в стороны. Издатель надавил каблуком на четвертую педаль, самую срочную, не терпящую отлагательств.
— Вам, очевидно, известно, мой дорогой доктор Маннинг, как ценит общество труды моих поэтов. Лонгфелло. Лоуэлл. Холмс. — Триумвират имен укрепил его решимость.
— Мистер Филдс, во имя блага общества мы и ведем сейчас нашу беседу. Ваши авторы держатся за фалды вашего сюртука. Дайте же им здравый совет. Не упоминайте нашу встречу, ежели вам угодно, а я со своей стороны также сохраню конфиденциальность. Мне известно, сколь сильно вы печетесь о процветании вашего издательского дома, и я не сомневаюсь, что вы примете в расчет все последствия вашей публикации.
— Благодарю за откровенность, доктор Маннинг. — Филдс выдохнул в широкую лопату бороды, изо всех сил пытаясь держаться своей знаменитой дипломатии. — Я со всей серьезностью рассмотрел последствия и готов к ним. Когда бы вы ни пожелали получить назад незавершенные университетские публикации, я тотчас же с радостью и безо всякой платы передам вам во владение печатные формы. Но вы осознаете, надеюсь, что крайне меня обидите, ежели выскажетесь пренебрежительно на публике о моих авторах. Да, мистер Осгуд.
В двери проскользнул Дж. R. Осгуд, старший клерк издательства, и Филдс распорядился показать доктору Маннингу новое помещение.
— Излишне. — Слово просочилось из жесткой патрицианской бороды гостя, незыблемой, как само столетие, и доктор Маннинг поднялся. — Я полагаю, вам предстоит провести не один день в столь приятном для вас месте, мистер Филдс, — сказал он, бросив холодный взгляд на сверкающие чернотой панели орехового дерева. — Однако помните: настанет время, и даже вам будет не под силу оградить ваших авторов от их же амбиций. — Он подчеркнуто вежливо поклонился и направился к лестнице.
— Осгуд, — приказал Филдс, захлопывая дверь. — Необходимо разместить в «Нью-Йорк Трибьюн» заметку о переводе.
— Так, значит, мистер Лонгфелло его уже завершил? — просиял Осгуд.
Филдс поджал свои полные капризные губы:
— Известно ли вам, мистер Осгуд, что Наполеон застрелил некоего книгоношу за чрезмерную напористость?
Осгуд задумался.
— Я никогда о подобном не слыхал, мистер Филдс.
— Счастливое достижение демократии заключено в том, что мы вольны бахвалиться нашими книгами столько, сколько можем себе позволить, и не опасаться при том за собственную шею. Когда дело дойдет до переплета, всякое семейство всякой респектабельности должно лечь спать оповещенным. — По тому, как он это произнес, можно было решить, что все, находившиеся в миле от Нового Угла, принуждены поверить, что так оно и будет. — Мистеру Грили, Нью-Йорк, для немедленного включения в полосу «Литературный Бостон». — Он молотил пальцами воздух, давя на него, точно музыкант на клавиши воображаемого фортепьяно. При письме запястье Филдса сводило судорогой, а потому Осгуд служил замещающей рукой для всякой издательской бумаги, не исключая поэтических озарений. Текст сложился у Филдса в голове в почти готовую форму.
— «ЧЕМ ЗАНЯТЫ В БОСТОНЕ ЛЮДИ ЛИТЕРАТУРЫ: До нас дошли слухи, что из-под пресса „Тикнор, Филдс и Компании“ готовится к выходу новый перевод, могущий привлечь серьезнейшее внимание во всех странах света. Автор перевода — джентльмен нашего города, чья поэзия вот уже много лет по праву принимает поклонение публики по обеим сторонам Атлантики. Нам также известно, что сему джентльмену оказывают всяческую поддержку превосходнейшие литературные умы Бостона… » Задержитесь, Осгуд. Исправьте на «Новой Англии». Не хотим же мы обидеть нашего старого Грина, правда?
— Разумеется, нет, сэр, — умудрился ответить Осгуд, не отрываясь от своих каракулей.
— «… превосходнейшие умы Новой Англии, дабы осуществлять корректуру, а также окончательную читку этого нового и тщательно продуманного поэтического переложения. Содержание работы в данный момент не сообщается, за исключением того, что ранее она не представлялась глазам читателей и, безусловно, поменяет весь наш литературный ландшафт». Etcetera. Пусть Грили поставит под матерьялом подпись: «Анонимный источник». Все записали?
— Я отошлю завтра утром первой же почтой, — сказал Осгуд.
— Отправьте в Нью-Йорк телеграммой.
— Для публикации на следующей неделе? — Осгуд решил, что ослышался.
— Да, да! — Филдс всплеснул руками. Издатель нечасто приходил в такое возбуждение. — Я вам более скажу — неделю спустя мы подготовим новую заметку!
Уже в дверях Осгуд обернулся и осторожно спросил:
— Что за дело было у доктора Маннинга, мистер Филдс, ежели это не тайна?
— И говорить не о чем. — Филдс выпустил в бороду долгий вздох, явно опровергая сказанное. Затем воротился к пухлой подушке из сложенных у окна рукописей. Внизу раскинулся Бостон-Коммон[3]: гуляющие там упорно держались летних нарядов, а кое-кто — даже соломенных шляп. Осгуд вновь взялся за дверь, однако Филдс ощутил потребность в объяснениях. — Ежели мы продолжим нашу работу над Лонгфелловым Данте, Огастес Маннинг усмотрит в том повод разорвать все издательские контракты меж Гарвардом и «Тикнор и Филдс».
— Но это же тысячи долларов — и вдесятеро больше в последующие годы! — встревоженно воскликнул Осгуд.
Филдс терпеливо кивнул:
— Н-да. Вы знаете, Осгуд, отчего мы не стали публиковать Уитмена[4], когда он принес нам «Листья травы»? — Филдс не дождался ответа. — Оттого, что Билл Тикнор опасался, как бы некоторые чувственные пассажи не навлекли на издательский дом неприятностей.
— Сожалеете ли вы об этом, мистер Филдс?
Вопрос был издателю приятен. Тон его речи понизился с начальственного до менторского.
— Нет, мой дорогой Осгуд. Уитмен принадлежит Нью-Йорку, как прежде принадлежал По. — Последнее имя он произнес с горечью, по туманной до сей поры причине. — Пускай хранят то немногое, чем владеют. Однако здесь, в Бостоне, шарахаться от истинной литературы воистину непозволительно. И сейчас мы этого не сделаем.
Он имел в виду «сейчас, когда нет Тикнора». Это не означало, что покойный Уильям Д. Тикнор не обладал литературным чутьем. Литература, можно сказать, струилась у Тикнора в крови либо пребывала в каком-то главнейшем органе, поскольку его кузен Джордж Тикнор был некогда значительной фигурой литературного Бостона, предшественником
Лонгфелло и Лоуэлла на посту первого Смитовского профессора Гарварда. Но Уильям Д. Тикнор начинал свою карьеру в Бостоне на ниве составного финансирования и привнес в издательское дело, бывшее тогда всего лишь дополнением к книгопродаже, мышление проницательного банкира. А потому не кто иной, как Филдс, распознавал гениальность в полузаконченных рукописях и монографиях — тот самый Филдс, что лелеял дружбу с великими поэтами Новой Англии, в то время как прочие издатели по причине малого профита либо закрывали перед ними двери, либо умышленно затягивали розничную продажу.
Филдс, будучи молодым клерком, проявил, по общему разумению, сверхъестественные (либо «весьма подозрительные», как отзывались о них другие служащие) способности: по манерам и наружности посетителя он предугадывал, какая именно книга окажется для него желанна. Изначально он держал эту способность при себе, но вскоре прочие клерки, открыв в нем подобный дар, превратили его в источник частых пари: для тех же, кто ставил в них против Филдса, остаток дня складывался весьма неудачно. Вскоре Филдс поменял лицо индустрии, убедив Уильяма Тикнора, что куда достойнее вознаграждать авторов, нежели жульничать с ними, и осознав сам, что известность превращает поэтов в уважаемых персон. Сделавшись партнером, Филдс приобрел «Атлантик Мансли» и «Норт-Американ Ревью», ставших трибуной для его авторов.
Осгуду никогда не быть человеком буквы, подобно литератору Филдсу, а потому он с некой опаской приглядывался к идеям Истинной Литературы.
— Для чего Огастесу Маннингу угрожать нам такими мерами? Это же очевидный шантаж, — негодующе заметил старший клерк.
Филдс лишь улыбнулся и подумал про себя, сколь многому Осгуда еще предстоит учить.
— Все мы шантажируем кого только возможно, Осгуд, в противном случае мы ничего не достигнем. Поэзия Данте чужеродна и не изучена. Корпорация озабочена репутацией Гарварда и контролирует всякое слово, выпускаемое из университетских ворот, Осгуд, — неизученное, непостижимое страшит их вне всякой меры. — Филдс взял в руки купленное в Риме карманное издание «DivinaCommedia». — В этом переплете достанет возмущения, чтобы изобличить всех и вся. Мысль у нас в стране движется с быстротой телеграфа, Осгуд, в то время как наши прекрасные институции волокутся позади в почтовой карете.
— Но как публикация способна воздействовать на их доброе имя? Они же никогда не санкционировали перевод Лонгфелло.
Издатель напустил на себя негодование.
— Да уж, несомненно. Но, к их печали, некоторые союзы пока еще существуют, и едва ли могут быть расторгнуты.
Филдс был связан с Гарвардом как университетский издатель. Прочие же ученые мужи — куда более крепкими нитями: Лонгфелло по праву считался самым почетным гарвардским профессором, пока десять лет назад не вышел в отставку, дабы посвятить себя поэзии; Оливер Уэнделл Холмс, Джеймс Расселл Лоуэлл и Джордж Вашингтон Грин были гарвардскими выпускниками, а Холмс и Лоуэлл — еще и уважаемыми профессорами: Холмс занимал пост на Паркмановской кафедре анатомии в Медицинском колледже, Лоуэлл же руководил курсами новых языков и литературы в Гарвардском колледже, сменив на этой должности Лонгфелло.
— Данный великий труд будет напитан как из сердца Бостона, так и из души Гарварда, мой дорогой Осгуд. И даже Огастес Маннинг не настолько слеп, чтобы этого не предвидеть.
Доктор Оливер Уэнделл Холмс, профессор медицины и поэт, несся по стриженым дорожкам Бостон-Коммон так, будто за ним гнались (дважды он, однако, притормозил, чтобы дать автограф). Доктор торопился в издательство, и доведись Вам пройти достаточно близко либо стать одним из тех скакунов, что ради книжки с автографом готовы в любой миг обнажить перо, вы наверняка бы услыхали в докторе Холмсе бурление. Карман шелкового муарового жилета прожигал сложенный вдвое прямоугольник бумаги, каковой и погнал маленького доктора на Угол (вернее сказать — в кабинет издателя), нагнав перед тем страху.
Остановленный поклонниками, Холмс с живостью интересовался заглавиями их любимых стихов.
— Ах, это. Говорят, президент Линкольн читал его по памяти. М-да, правду сказать, он и сам мне в том признавался… — Округлость мальчишеского лица Холмса и небольшой рот, вдавленный в обширную челюсть, заставляли предполагать, что доктору потребны усилия, дабы держать этот рот закрытым сколь-нибудь значимый промежуток времени.
После автографных скачек доктор Холмс, поколебавшись, остановился только раз — у книжной лавки «Даттон и Компания», где велел отложить для себя три романа и четыре поэтических тома совершенно новых и (по всей вероятности) молодых нью-йоркских авторов. Литературные заметки еженедельно объявляли о публикации наиболее выдающейся книги столетия. «Несоизмеримая оригинальность» являлась в таком изобилии, что за неимением лучшего ее легко было принять за самый распространенный национальный продукт. Притом что всего за пару лет до войны кто угодно мог счесть, будто в мире существует один только «Деспот обеденного стола» — серия эссе, в коих Холмс вопреки ожиданиям изобрел новую литературную позицию — персонального наблюдения.
Он ворвался в огромный выставочный зал «Тикнор и Филдс». Подобно древним евреям эпохи Второго Храма, вспоминавшим о прежней святыне, чувства доктора Холмса невольно отторгали это лоснящееся полированное благолепие и контрабандой доставляли память о сырых закоулках книжной лавки «Старый Угол», что располагалась на пересечении Вашингтон-стрит и Скул-стрит и в коей не одно десятилетие ютился издательский дом, а с ним — и все его литераторы. Новую резиденцию на углу Тремонт-стрит и Гамильтон-плейс авторы Филдса именовали Угол, либо Новый Угол — частично по привычке, но также из ностальгии по временам их молодости.
— Добрый вечер, доктор Холмс. Вы к мистеру Филдсу? Мисс Сесилия Эмори, миловидная секретарша в голубой шляпке-таблетке, встретила доктора Холмса облаком духов и теплой улыбкой. Месяц тому назад, когда Угол еще только обустраивался, Филдс нанял секретарями нескольких женщин, не посчитавшись с хором критиков, осуждавших подобную практику в заведениях, где постоянно толкутся одни лишь мужчины. Идея почти целиком исходила от жены Филдса Энни, своенравной и обворожительной (черты эти обычно родственны).
— Да, моя прелесть. — Холмс поклонился. — Он у себя?
— Ах, неужто до нас снизошел великий деспот обеденного стола?
Сэмюэл Тикнор, один из клерков, как раз натягивал перчатки, завершая длительное прощание с Сесилией Эмори. Отнюдь не среднего клерка издательского дома, Тикнора ждала в очаровательном уголке Бэк-Бея жена с домочадцами.
Холмс пожал ему руку.
— Замечательное место, этот Новый Угол, не правда ли, дорогой мистер Тикнор? — Он рассмеялся. — Я несколько удивлен, что наш мистер Филдс до сих пор в нем не заблудился.
— Да полноте, — серьезно пробормотал Сэмюэл Тикнор, сопроводив свою реплику не то легким смешком, не то хмыканьем.
С намерением препроводить Холмса на второй этаж появился Дж. Р. Осгуд.
— Не придавайте ему значения, доктор Холмс. — Осгуд фыркнул, наблюдая, как Тикнор задумчиво прогуливается по Тремонт-стрит, а после, точно нищему, сует деньги торговцу орехами. — Подумать только: по одной лишь общности имен молодой Тикнор вдруг уверился, будто ему причитается окно с тем же видом на Коммон, что и его отцу, будь тот жив до сей поры. Да еще желает, чтоб все о том знали.
Доктор Холмс не имел времени на сплетни — по меньшей мере, сегодня.
Осгуд отметил, что Филдс занят с клерками, а потому Холмсу полагается проследовать в чистилище Авторской Комнаты — роскошной гостиной, отданной на радость и удобство издательским писателям. В иной день Холмс с удовольствием провел бы там время, восхищаясь литературными безделицами и автографами, развешанными по стенам, среди которых попадалось также его имя. Вместо этого его внимание опять обратилось к чеку, и он судорожно извлек его из кармана. В издевательской цифре, выведенной небрежной рукой, Холмс видел свое падение. В случайных каплях чернил отражалась его грядущая жизнь — поэта, измученного происшествиями последних лет и невозможностью дотянуться вновь до своих же вершин. Он сидел в тишине, грубо теребя чек большим и указательным пальцами, как, очевидно, Аладдин мог бы тереть свою старую лампу. В воображении возникало множество бесчестных свеженьких авторов, коих Филдс привлекал, пригревал и обхаживал.
Дважды Холмс покидал Авторскую Комнату и дважды убеждался, что кабинет Филдса заперт. Однако во второй раз, прежде чем он успел повернуть обратно, из-за дверей донесся голос Джеймса Расселла Лоуэлла, поэта и редактора. Лоуэлл говорил убедительно (как всегда), даже театрально, и доктор Холмс, вместо того чтобы постучаться либо повернуться и уйти, принялся расшифровывать беседу, поскольку был почти убежден, что она имеет к нему касательство.
Сощурив глаза, точно желая передать ушам часть общих способностей, Холмс уже почти разобрал некое интригующее слово, как вдруг на что-то наткнулся и едва не повалился на пол.
Молодой человек, столь нежданно возникший перед подслушивателем, в глупом покаянии всплеснул руками.
— В том нет вашей вины, мой юный друг. — смеясь, проговорил поэт. — Я доктор Холмс, а вы…
— Теал, доктор, сэр. — Перепуганный посыльный умудрился кое-как представиться, после чего залился краской и стремглав унесся прочь.
— Я смотрю, вы познакомились с Даниэлем Теалом. — Из холла возник старший клерк Осгуд. — Навряд ли смог бы держать гостиницу[5], но чрезвычайно старателен. — Холмс посмеялся вместе с Осгудом: бедный малый, не успел как следует опериться, а уже, можно сказать, столкнулся лбом с самим Оливером Уэнделлом Холмсом! Вновь подтвержденная значимость принудила поэта улыбнуться.
— Не хотите ли взглянуть — возможно, мистер Филдс уже на месте, — предложил Осгуд.
Дверь отворилась изнутри. В щель выглянул Джеймс Расселл Лоуэлл, величественно неопрятный, с проницательными серыми глазами — они всегда выделялись в единстве волос и бороды, каковую он сейчас разглаживал двумя пальцами. В кабинете Филдса он был наедине с сегодняшней газетой.
Холмс представил, что скажет Лоуэлл, если доктор вдруг надумает поделиться с тем своей тревогой: «В такое время, Холмс, необходимо отдавать все силы Лонгфелло и Данте, а не нашему ничтожному тщеславию… »
— Входите, входите же, Уэнделл! — Лоуэлл уже смешивал для него что-то в стакане.
— Вы не поверите, Лоуэлл, — произнес Холмс, — но я только что слышал из кабинета голоса. Привидения?
— Когда Кольриджа[6] спросили, верит ли он в привидения, тот ответил отрицательно, пояснив, что слишком много их перевидал. — Лоуэлл ликующе рассмеялся и загасил тлевший конец сигары. — В Дантовом клубе нынче сбор. Я всего лишь читал вслух, дабы оценить звучание. — Лоуэлл указал на лежавшую с края стола газету. — Филдс, — объяснил он, — спустился в буфет.
— Скажите, Лоуэлл, вы не слыхали часом, чтобы «Атлантик» менял гонорарную политику? То есть, я не знаю, возможно, вы и не давали им стихов для последнего номера. Вы ведь и так, безусловно, заняты в «Ревью». — Пальцы Холмса теребили в кармане чек.
Лоуэлл не слушал.
— Вы только поглядите, Холмс, что за прелесть! Филдс превзошел самого себя. Вот здесь. Смотрите. — Он заговорщицки кивнул и стал наблюдать со вниманием. Газета была перегнута на литературной странице и пахла сигарой Лоуэлла.
— Я всего лишь хотел спросить, мой дорогой Лоуэлл, — гнул свое Холмс, отвергая газету. — Не было ли в недавнее время… о, премного благодарен. — Он взял бренди с водой.
Появился Филдс, широко улыбаясь и расправляя запутавшуюся бороду. Он был необычно оживлен и столь же доволен собой, сколь и Лоуэлл.
— Холмс! Какая приятная неожиданность. Я только собрался послать кого-нибудь в Медицинский колледж, чтобы вы встретились с мистером Кларком. С чеками за последний номер «Атлантика» вышла досадная неприятность. За ваши стихи вам выписали семьдесят пять вместо ста. — С тех пор как из-за войны разогналась инфляция, самые крупные поэты получали за стихотворение сто долларов — исключая Лонгфелло, которому платили сто пятьдесят. Обладателям менее почетных имен полагался гонорар между двадцатью пятью и пятьюдесятью.
— В самом деле? — переспросил Холмс, едва не задохнувшись от счастья, и вдруг смутился. — Что ж, больше — всегда лучше.
— Эти новые клерки такие разгильдяи, вы себе не представляете. — Филдс покачал головой. — Я ощущаю себя рулевым громадного судна, друзья мои, кое непременно сядет на мель, стоит мне ослабить внимание.
Холмс удовлетворенно откинулся на спинку и наконец-то бросил взгляд на зажатую в его руке «Нью-Йорк Трибьюн». В изумленном молчании он вжался в кресло, позволив толстым кожаным складкам поглотить себя почти целиком.
Джеймс Расселл Лоуэлл явился на Угол из Кембриджа исполнить давно откладываемые обязательства перед «Норт-Американ Ревью». Кучу работы в «Ревью», одном из главнейших журналов Филдса, Лоуэлл с успехом перекладывал на младших редакторов, в чьих именах он вечно путался, и все же окончательное одобрение требовало его присутствия. Филдс знал, что Лоуэлл более других обрадуется рекламе — более даже, чем сам Лонгфелло.
— Изысканнейший ход! В вас, несомненно, есть что-то от еврея, мой дорогой Филдс! — воскликнул Лоуэлл, отбирая у Холмса газету. Друзья не придали значения этому странному дополнению, ибо давно смирились с теоретизированиями Лоуэлла по поводу того, что все людские способности, не исключая его собственных, неизвестно каким путем являются еврейскими, на худой конец — происходят от еврейских.
— Книготорговцы разорвут меня на куски, — похвалялся Филдс. — Мы купим себе прекрасный выезд за один только бостонский профит!
— Мой дорогой Филдс, — оживленно рассмеялся Лоуэлл. Затем хлопнул по газете, точно она хранила в себе тайный выигрыш. — Будь вы издателем Данте, в его честь, уж наверное, устроили бы во Флоренции карнавал!
Оливер Уэнделл Холмс также смеялся, но в следующих его словах прозвучала умоляющая нотка:
— Будь Филдс издателем Данте, Лоуэлл, тот никогда не очутился бы в изгнании.
Доктор Холмс извинился, сказав, что прежде чем отправиться к Лонгфелло, ему необходимо разыскать мистера Кларка, финансового клерка, и Филдс отметил в Лоуэлле беспокойство. Поэт не обладал талантом скрывать неудовольствие ни при каких обстоятельствах.
— Как вы думаете, мог бы Холмс более отдавать себя нашему делу? — спросил Лоуэлл. — Читал газету, точно там некролог, — язвительно добавил он, зная чувствительность Филдса к тому, как одобряются его рекламные трюки. — Его собственный.
Но Филдс лишь посмеялся:
— Холмс поглощен своим романом, только и всего, — а еще размышлением, сколь беспристрастной окажется критика. Да и потом, в голове его вечно сто забот сразу. Вы же знаете, Лоуэлл.
— В том-то и дело! Ежели Гарвард продолжит нас устрашать… — начал было Лоуэлл, но после решил сказать иначе. — Мне бы не хотелось, чтобы кто-либо заключил, будто мы не решаемся дойти до конца, Филдс. Вы никогда не задумывались о том, что наш клуб для Уэнделла не единственен?
Лоуэлл и Холмс всегда были не прочь поточить друг о друга остроумие, Филдс же им в том всячески препятствовал. Состязались они по большей части за благосклонность публики. На последнем банкете миссис Филдс слыхала своими ушами, что в то время как Лоуэлл разъяснял Гарриет Бичер Стоу[7], почему «Том Джонс»[8] является лучшим романом из всех когда-либо сочиненных, Холмс убеждал ее мужа, профессора богословия, в том, что во всех богохульствах мира повинна религия. Но издатель беспокоился не столько о возвращении прежних трений меж двумя его лучшими поэтами, сколько о том, что Лоуэлл примется непреклонно убеждать их всех в верности своих сомнений. Этого Филдс допустить никак не мог — уж лучше терпеть беспокойные причуды Холмса.
Филдс разыграл представление, изобразив, сколь он гордится Холмсом; для этого ему пришлось встать рядом с висевшим на стене и взятым в рамку дагерротипом маленького доктора, положить руку на сильное плечо Лоуэлла и заговорить с проникновенностью:
— Без Холмса наш Дантов клуб потерял бы душу, мой дорогой Лоуэлл. Определенно, доктор несколько разбросан, однако на том и покоится его обаяние. Он из тех, кого доктор Джонсон[9] именовал «клубными людьми». Но ведь все это время он был и остается с нами, не правда ли? И с Лонгфелло.
Доктор Огастес Маннинг, казначей Гарвардской Корпорации, оставался в тот вечер в Университетском Холле гораздо позднее прочих членов. Часто поворачивая голову от стола к темному окну, отражавшему расплывчатый свет лампы, он размышлял об опасностях, что, возрастая ежедневно, грозили потрясти самые основы Колледжа. Не далее как сегодня во время десятиминутного утреннего моциона он записал имена некоторых преступников. Трое студентов вели беседу у Грэйс-Холла. Приближение казначея они заметили слишком поздно: подобно фантому, доктор Маннинг перемещался неслышно даже по шуршащим листьям. Теперь нарушители будут вызваны для выяснения на преподавательский совет — именно за то, что решились собраться во Дворе группой более двух человек.
Также сегодня утром на установленной Колледжем шестичасовой службе Маннинг привлек внимание наставника Брэдли к студенту, глядевшему в упрятанную под Библией книгу. Нарушитель-второкурсник получит приватный выговор за чтение во время службы, равно как и за возмутительную тенденциозность в выборе автора — французского философа-имморалиста. На ближайшем собрании профессуры Колледжа юноше вынесут приговор: на него будет наложен штраф в несколько долларов, а класс недосчитается баллов в своем статусе.
Теперь же Маннинг размышлял над тем, что ему делать с Данте. Стойкий приверженец классического образования и классических языков, он, как поговаривали некоторые, целый год вел на латыни все свои личные и деловые сношения; другие, правда, в том сомневались, отмечая, что жена его не знает языка, в то время как третьи намекали, будто сие обстоятельство как раз и подтверждает достоверность истории. Живые языки, как их величали Гарвардские собратья, были не более чем дешевым подражанием либо низким извращением. Итальянский, равно как испанский либо немецкий, некоторым образом отражали распущенность политических страстей, жадность до всего телесного и недостаток морали в декадентской Европе. Доктор Маннинг не имел намерения потворствовать проникновению иноземной заразы, дабы она распространялась повсеместно под личиной литературы.
Из своего кресла доктор Маннинг уловил в приемной щелканье и удивился. Любой звук был в тот час нежданным, поскольку секретарь уже отправился домой. Маннинг подошел к дверям и нажал на ручку. Она не поддалась. Поглядев вверх, доктор увидал торчащее из косяка металлическое острие, а после — другое, несколькими дюймами правее. Маннинг с усилием дернул дверь, затем — еще и еще раз, сильнее и сильнее, пока не заболела рука, однако дверь со скрипом и нехотя, но все ж раскрылась. С другой ее стороны балансировал на табурете некий студент: вооружившись деревянной доской с шурупами, он смеху ради намеревался запечатать казначееву дверь.
Окружавшая преступника компания при виде Маннинга бросилась врассыпную.
Доктор Маннинг стащил студента с табурета.
— Наставник! Наставник!
— Простая шутка, я вам все объясню! Отпустите меня! — Шестнадцатилетний юноша выглядел пятью годами моложе и, пойманный мраморными глазами Маннинга, очевидно, перепугался.
Несколько раз лягнувшись, он впился зубами доктору в руку, отчего тот принужден был ослабить хватку. Сей же миг объявился дежурный наставник и уже в дверях поймал студента за ворот.
Маннинг приблизился к ним размеренным шагом и глядя холодно. Он смотрел так долго, становясь постепенно как бы меньше и тщедушнее на вид, что даже наставник ощутил неловкость и громко спросил, что необходимо делать. Маннинг взглянул на свою руку, где меж костяшек остались следы зубов с ярко вздувшимися пузырьками крови.
Слова его исходили точно не изо рта, а прямо из жесткой бороды.
— Потребуйте от него имена соучастников, наставник Пирс. И дознайтесь, не пил ли он крепкого. После чего сдайте на руки полиции.
Пирс замялся:
— Полиции, сэр? Студент возмутился:
— Это ж пустяковая шалость — к чему вмешивать полицию в дела университета?
— Немедля, наставник Пирс!
Огастес Маннинг запер за ними дверь и уселся — прямо и с достоинством, игнорируя бешенство, от которого он едва не задохнулся, возвращаясь в кабинет. Он опять взял в руки «Нью-Йорк Трибьюн», дабы напомнить себе, какой именно вопрос требовал его безотлагательного внимания. Он читал рекламную заметку Дж. Т. Филдса на странице «Литературный Бостон», рука его саднила в том месте, где была прокушена кожа. Вот какие мысли шествовали сквозь казначееву голову: Филдс верит, будто в своей новой крепости он недоступен… Лоуэлл облачается в подобную заносчивость, точно в новое пальто… Лонгфелло все так же неприкосновенен; мистер Грин — реликт, умственный паралитик, притом уж давно… Однако доктор Холмс… сей Деспот встревает в дебаты из опасений, но не из принципов… Ужас на лице маленького доктора, когда он много лет назад наблюдал за происходившим с профессором Вебстером[10] — когда еще не было ни обвинения в убийстве, ни виселицы, а всего лишь потеря места, столь почитаемого в обществе: преподавательского титула и карьеры гарвардского мужа… Да, Холмс: доктор Холмс станет нашим главнейшим союзником.
II
По всему Бостону всю ночь собирали полицейские стадо подозреваемых — по шестеро, по приказу шефа.