— Но ведь есть и негодяи, дорогой друг, — вмешался дон Лукас с ехидством, словно ему удалось поймать Карселеса на его же собственную удочку.
Карселес улыбнулся холодно и презрительно.
— Разумеется. Кто же в этом усомнится? Например, Всадник из Лохи[15], ныне гниющий в аду; Гонсалес Браво и его шайка, кортесы… Но это всего лишь обычное недоразумение. Так вот: чтобы разобраться с такими господами, французская революция подарила миру гениальную штуку — острую бритву, которая движется вверх-вниз: раз — и готово, раз — и готово. И так уничтожаются все недоразумения, как обычные, так и необычные. Nox atra cava circumvolat umbra[16]. А свободному и равноправному народу — свет разума и прогресса.
Дон Лукас сдерживал себя с трудом. Он происходил из благородной, но обедневшей дворянской семьи, был тщеславен и в кругу друзей слыл мизантропом. Вдовец лет шестидесяти, детей он не имел; жизнь его сложилась не самым удачным образом: все знали, что со времен покойного Фердинанда VII[17] денег у него не водилось и жил он на скудную ренту да за счет доброты великодушных соседей. Однако в соблюдении благопристойности он был крайне щепетилен. Его немногочисленные костюмы всегда были тщательно отутюжены; а изящество, с каким он завязывал свой единственный галстук и вставлял в левый глаз черепаховый монокль, вызывало всеобщее восхищение. Он придерживался реакционных идей: считал себя монархистом, католиком и, главное, порядочным человеком. Словом, он был непримиримым противником Агапито Карселеса.
Помимо упомянутых участников, тертулию обычно посещали еще двое: Марселино Ромеро, учитель музыки в женской гимназии, и Антонио Карреньо, чиновник из Продовольственной компании. Ромеро был тихий, болезненный и печальный человек. Его надежды на карьеру музыканта остались в прошлом, и ныне он обучал пару десятков девиц из хорошего общества, как правильно стучать пальцами по клавишам. Карреньо был рыжий худой тип с ухоженной бородой медного цвета, молчаливый и угрюмый. Он считал себя масоном и заговорщиком, хотя не имел ни малейшего отношения ни к тем, ни к другим.
Закручивая желтоватые от никотина усы, дон Лукас бросил испепеляющий взгляд на Карселеса.
— До чего ж упорно вы, друг мой, пытаетесь извратить устои нашей нации, — начал он язвительно. — Вас никто об этом не просит, и тем не менее нам приходится выслушивать ваши разглагольствования, которые завтра наверняка будут опубликованы и превратятся в крикливое воззвание, которыми кишат ваши страницы… Так слушайте же, дружище Карселес: я заявляю вам свой протест. Я отказываюсь принимать ваши дутые аргументы. Вы только и знаете, что призывать всех к резне. Славный получился бы из вас министр внутренних дел!.. А вспомните-ка, что устроила ваша хваленая чернь в тридцать четвертом: восемьдесят монахов были убиты разгоряченным сбродом, подстрекаемым бесстыжими демагогами.
— Восемьдесят, вы сказали? — Карселес явно смаковал слова дона Лукаса, еще больше выводя его из себя. — По-моему, маловато. А уж я-то знаю, о чем говорю. Отлично знаю! Жизнь клира я изучил, представьте себе, изнутри; да еще как изучил!.. В этой стране с ее бурбонами и церковниками честному человеку делать нечего.
— Это вы о себе? Вам только дай волю, и вы пустите в дело ваши славные принципы…
— Принципы? Я знаю лишь один принцип: священник и бурбон — из Испании вон. Фаусто! Еще пять чашек, платит дон Лукас.
— Как бы не так! — Ощетинившийся старик откинулся на спинку стула, заложил большие пальцы в карманы жилета и яростно сжал в глазу монокль. — Даже когда у меня есть деньги — сегодня, к сожалению, не тот случай, — я плачу только за друзей. А угощать фанатичного предателя я не стал бы никогда!
— Уж лучше быть, как вы выражаетесь, фанатичным предателем, чем всю жизнь вопить: «Да здравствует монархия!»
Остальные участники тертулии поняли, что пора разрядить обстановку. Дон Хайме, помешивая ложечкой кофе, попросил соблюдать тишину. Марселино Ромеро, учитель музыки, покинул свои заоблачные дали и вмешался в спор, предлагая в качестве темы музыку, что, впрочем, не вызвало ни у кого ни малейшего энтузиазма.
— Вы отклоняетесь от темы, — объявил Карселес.
— Я не отклоняюсь, — возразил Ромеро, — музыка важна для общества. Она способствует равенству в сфере чувств, рушит границы, объединяет народы…
— Этому господину по душе только одна музыка: гимн Риего![18]
— Да будет вам, дон Лукас.
В этот миг коту померещилась мышь, и он заметался под ногами участников тертулии. Антонио Карреньо, обмакнув указательный палец в стакан с водой, принялся выводить на щербатом мраморе столика загадочные знаки.
— В Валенсии об одном, в Вальядолиде о другом. Ходят слухи, что в Кадисе Топете[19] принял эмиссаров, но пойди проверь, правда ли это. Глядишь, в самый неожиданный момент сюда возьмет и нагрянет Прим собственной персоной. Вот будет заваруха!
И с таинственным видом посвященного Карреньо пустился рассказывать об очередном заговоре, секретные сведения о котором сообщили ему некие тайные осведомители, чьи имена он, разумеется, предпочитает держать в тайне. Про заговор, о котором шла речь, как и про дюжину других подобных заговоров, знал весь Мадрид, однако Карреньо это нисколько не смущало. Шепотом, то и дело озираясь по сторонам, перемежая рассказ множеством недомолвок и намеков («Я доверяю вашей порядочности, господа»), он перечислял подробности своей захватывающей истории.
— Ложи, господа, — о масонских ложах он обычно рассуждал так же запросто, как другие рассказывают о своих домочадцах, — имеют колоссальное влияние на общество и политику. Скажу вам по секрету: о Карлосе Седьмом[20] никто уже и не думает; кроме того, без старика Кабреры[21] племянник Мои-темолина[22] — пустое место. Словом, Альфонсито долой: хватит бурбонов. Может быть, нам подошел бы какой-нибудь заграничный вариант монархии, конституционный или что-то в этом духе; хотя поговаривают, что Прим склоняется на сторону шурина королевы, Монпансье. А в противном случае всех ожидает «славная и независимая», предмет вожделений Карселеса.
— Да, господа, великая и свободная. — Карселес торжествующе поглядел на дона Лукаса. — И пусть монархисты роют себе могилы.
Однако насупившийся дон Лукас упорно не сдавался. Он готовился нанести ответный удар.
— Вот-вот, — проворчал он угрюмо, — свободная, демократичная, вольномыслящая, оборванная и никчемная республика. Кругом сплошное равноправие, а на Пуэрта-дель-Соль торчит гильотина, чей нехитрый механизм дон Агапито собственноручно приводит в действие. Никаких кортесов, ни черта. Народная ассамблея в Куатро-Каминос, в Вентасе, в Вальекасе, в Карабанчеле…[23] Вот что предлагают нам единомышленники сеньора Карселеса. А раз так, то, родившись европейцами, мы постепенно превратимся в папуасов!
Фаусто принес блюдо с гренками. Дон Хайме взял гренку и задумчиво обмакнул ее в кофе. Его крайне утомляли нескончаемые споры приятелей, но он понимал: эта компания была не лучше и не хуже любой другой. Пара часов, проведенных на тертулии, частенько спасала его от уныния и одиночества. Эти люди со всеми их недостатками, ворчливые, хмурые, готовые растерзать любую живую тварь, случайно затесавшуюся в их спор, давали друг другу счастливую возможность сбросить с себя гнет разочарований. В узком кругу завсегдатаев тертулии каждый смутно утешался, глядя на других и понимая, что его собственные неудачи не исключение, что собеседники в той или иной степени разделяют его невеселую участь. Это сознание их таинственным образом объединяло, и они продолжали исправно посещать собрания, ставшие ежедневными. Несмотря на бесконечные споры, на политические разногласия и различные увлечения и занятия, пятеро приятелей представляли собой некое единство, и хотя никто из них никогда не признался бы в этом открыто, они походили на стайку сиротливых одиноких существ, плотно прильнувших друг к другу в поисках тепла.
Дон Хайме посмотрел вокруг и внезапно поймал печальный и кроткий взгляд учителя музыки. Пару лет назад сорокалетний Марселино Ромеро тяжело и безнадежно влюбился в одну достойную мать семейства, чью дочку он прилежно обучал музыке. Нелепый треугольник учитель — ученица — мать вскоре распался, и бедняга каждый день, словно невзначай, проходил под одним и тем же балконом на улице Орталеса, стойко перенося муки неразделенной, безнадежной страсти.
Дон Хайме с искренней симпатией улыбнулся дону Ромеро, полностью ушедшему в свои внутренние переживания. Тот рассеянно улыбнулся ему в ответ. Дон Хайме подумал, что в памяти каждого мужчины дремлет горькое и нежное воспоминание о какой-нибудь женщине, у него в жизни тоже было нечто похожее, но его история закончилась много лет назад.
Часы на здании Почтамта пробили семь раз. Кот вернулся с охоты, ему так и не удалось ничего поймать.
Тем временем Агапито Карселес принялся декламировать анонимный сонет, посвященный покойному Нарваэсу; авторство сонета он, конечно же, приписывал себе.
О, пилигрим! Когда увидишь ты однажды
дорогой в Лоху скромную могилу…
Дон Лукас зевнул во весь рот, желая позлить приятеля. По улице мимо окон «Прогресс» прошли две хорошо одетые сеньоры и, не останавливаясь, украдкой заглянули внутрь. Перехватив их взгляд, приятели вежливо поклонились, один только Карселес был целиком поглощен своим сонетом:
…замедли шаг, внемли: здесь спит
отважныйпройдоха и достойнейший кутила…
Напротив кафе появился уличный продавец леденцов. Двое босых мальчишек преследовали его по пятам, жадно поглядывая на аппетитный товар; продавец обернулся и шикнул на них, как на воробьев. Вскоре в «Прогресс» вошли студенты и заказали оршад. Держа в руках газеты, они горячо обсуждали последнее уличное происшествие, в которое вмешались гражданские гвардейцы, прозванные «мужланами». Студенты с любопытством покосились на Карселеса, декламировавшего элегию на смерть герцога Валенсийского:
…Вояка храбрый, он увенчан славой:
на поле блуда не жалея силы,
в разврате и гульбе почил наш малый.
И дабы помянуть сего кутилу,
послушай, друг: не мудрствуя лукаво,
сними штаны и оскверни могилу.
Юноши захлопали, и Карселес, приложив руку к груди, согнулся в шутливом поклоне: он был явно польщен столь бурной реакцией импровизированной аудитории. Послышались возгласы: «Да здравствует демократия!» и в довершение всего журналиста пригласили на вечеринку. Дон Лукас мрачно покручивал ус, бледнея от праведного гнева. Голодный кот вился у него под ногами, словно сочувствуя старику.
В зале звенели рапиры.
— Не теряйте ритма, господа… Вот так, очень хорошо… Неплохо. Еще раз. Вот так… Спокойно… Назад, и защищайтесь, вот так, правильно… Теперь внимание… На меня. Повторите… На меня. Быстрее!.. Парируйте. Так, верно… Правее! Держите дистанцию!.. Вы уколоты. Отлично, дон Альваро!
Дон Хайме переложил рапиру в левую руку, снял маску и отдышался. Альварито Саланова тер запястье; из-за металлической сетки, закрывавшей лицо, раздался ломающийся голос подростка:
— Ну как, маэстро?
Дон Хайме одобрительно улыбнулся.
— Неплохо, дорогой мой. Очень неплохо. — Он указал на рапиру, которую юноша сжимал в правой руке. — Однако вы по-прежнему легко уступаете третий сектор. Оказавшись в таком положении, увеличьте дистанцию, отступив шаг назад.
— Хорошо, маэстро.
Дон Хайме повернулся к остальным ученикам, готовым в любой момент вступить в бой. Держа в руках маски, они внимательно следили за поединком.
— Уступить третий сектор означает добровольно отдать себя во власть соперника… Вы согласны со мной?
Три юных голоса ответили утвердительно. Все ученики были почти ровесниками Альварито Салановы, им было от четырнадцати до семнадцати лет. Двое из них, светловолосые и стройные, удивительно походили друг на друга: это были братья Касорла, сыновья офицера.
Лицо третьего юноши казалось красноватым от множества прыщиков, сильно портивших его внешность. Юношу звали Мануэль де Сото, он был сыном графа де Суэка; дон Хайме давно уже потерял надежду сделать из него приличного фехтовальщика. Мануэль де Сото отличался излишней чувствительностью, и стоило поединку принять хоть сколько-нибудь неожиданный оборот, он мгновенно выходил из себя. Желторотый юнец Саланова, худощавый смуглый парнишка из знатной семьи, оставил остальных учеников далеко позади. В лучшие времена при соответствующей подготовке и строгой дисциплине он, без сомнения, прославился бы в светских кругах как безупречный фехтовальщик; но в столь суетном веке, думал дон Хайме с горечью, его дарование останется незамеченным. Нынче молодым по душе иные забавы: путешествия, верховая езда, охота и прочие легкомысленные шалости. К величайшему сожалению, размышлял дон Хайме, современный мир предлагает молодежи слишком много соблазнов, лишающих юные души мужества, столь необходимого для того, чтобы уметь наслаждаться таким утонченным и сложным искусством, как фехтование.
Взяв левой рукой наконечник рапиры, он слегка согнул клинок.
— А сейчас, господа, мне бы хотелось, чтобы кто-нибудь из вас отработал с доном Альваро действие, которое оказалось сложным для нас всех. — Он пожалел прыщавого юношу и указал на младшего Касорла: — Давайте-ка вы, дон Франсиско.
Юноша вышел вперед и надел маску. Как и остальные ученики, он был с головы до ног одет в белое.
— Готовьтесь.
Юноши крепко сжали рукоятки рапир и встали друг напротив друга.
— Начинайте.
Они подняли рапиры, приветствуя друг друга, и приняли классическую стойку: правая нога немного выставлена вперед, оба колена согнуты, левая рука отведена назад под прямым углом к вытянутой вперед правой.
— Не забывайте старое правило — с рапирой надо обращаться так, словно у вас в руке птица: держите ее достаточно мягко, чтобы не раздавить, и в то же время крепко, чтобы не дать ей улететь… В особенности это касается вас, дон Франсиско. У вас скверная привычка оставаться безоружным посреди поединка.
— Да, маэстро.
— Не будем терять времени. За дело, господа.
В зале послышался тихий звон рапир. Юный Касорла блестяще повел атаку; стремительный, ловкий, он двигался с легкостью перышка. Его противник, Альварито Саланова, парировал сдержанно: когда грозила опасность, делал шаг назад вместо того, чтобы проворно отскочить; упрямо оставался на месте, когда Касорла предлагал ему более активный бой. Вскоре их роли поменялись. Теперь нападал Саланова и, готовый отразить самую суровую атаку, явно терял терпение. Так, меняясь ролями, они продолжали поединок до тех пор, пока Пакито[24] Касорла не допустил серьезную ошибку, вынудившую его интенсивно защищаться после неудачного нападения. Издав торжествующий возглас, его противник с яростью бросился в атаку и дважды уколол Пакито в грудь.
Дон Хайме нахмурился и приостановил поединок, выставив свою рапиру между двумя юношами.
— Должен сделать вам замечание, господа, — сказал он строго. — Безусловно, фехтование — это искусство. Но нельзя забывать, что это еще и точная наука. Не важно, какое у вас оружие — боевая шпага или рапира с безопасным наконечником: беря его в руку, вы не имеете права относиться к вашим действиям как к забаве. Если вам взбрело в голову поиграть, для этого есть обруч, волчок или оловянные солдатики. Я понятно говорю, сеньор Саланова?
Юноша с готовностью кивнул. Его лицо все еще закрывала маска. Серые глаза маэстро смотрели на него сурово.
— Вы не удостоили меня удовольствия слышать ваш ответ, сеньор Саланова, — добавил он холодно. — Кроме того, я не привык беседовать с людьми, не видя их лица.
Юноша пробормотал извинение и снял маску; его щеки пылали словно мак. Он смущенно уставился в пол.
— Я спрашиваю: понятны ли вам мои слова?
— Да, сеньор.
— Не слышу ответа.
— Да, маэстро.
Дон Хайме окинул взглядом учеников. Юные лица смотрели на него напряженно и внимательно.
— Главное правило этого сложнейшего искусства, этой науки, которой я стараюсь вас обучить, можно передать одним-единственным словом: целесообразность…
Альварито Саланова поднял глаза и посмотрел на юного Касорлу; тот прочел в его взгляде с трудом сдерживаемую ярость. Разговаривая с учениками, дон Хайме опирался на поставленную наконечником в пол рапиру.
— Лучше избегать, — продолжал он, — бравады и дерзких подвигов, один из которых нам только что продемонстрировал дон Альваро; кстати, будь в руке у его противника боевая шпага, а не учебная рапира, такой подвиг мог бы обойтись ему очень дорого… Ваша цель — вывести противника из боя спокойно, быстро и целесообразно, с наименьшим риском с вашей стороны. Никогда не наносите два укола, если достаточно одного; второй может повлечь за собой опасные последствия. Никаких петушиных прыжков или чрезмерно элегантных атак: это отвлекает наше внимание от главной задачи — избежать гибели и, если это необходимо, убить противника. Фехтование — это прежде всего вещь практичная.
— А мой отец говорит, что польза фехтования только в том, что оно укрепляет здоровье, — вежливо возразил старший Касорла. — Англичане называют это словом «спорт».
Дон Хайме взглянул на своего ученика так, словно услышал откровенную ересь.
— Вероятно, у вашего отца есть повод, чтобы это утверждать. Но у меня иное мнение: фехтование — это нечто несоизмеримо более важное. Это точная наука, высшая математика; сумма определенных слагаемых неизменно приводит к одному и тому же результату: победе или поражению, жизни или смерти… Я здесь с вами не для того, чтобы вы занимались спортом; вы постигаете целостную систему и однажды, защищая отечество или собственную честь, сможете оценить ее в полной мере. Мне безразлично, каков человек: силен или слаб, элегантен или неряшлив, болен чахоткой или совершенно здоров… Важно другое: со шпагой или рапирой в руке он должен чувствовать превосходство над любым противником.
— Но ведь существует и огнестрельное оружие, маэстро, — робко возразил Манолито де Сото. — Пистолет, например: он намного серьезнее шпаги, и с ним у всех равные шансы. — Он почесал нос. — Это как демократия.
Дон Хайме нахмурился. Его глаза смотрели на юношу с бесконечным презрением.
— Пистолет не оружие, а уловка жалких трусов. Если один человек хочет убить другого, он обязан делать это лицом к лицу, а не издалека, будто жалкий разбойник. У холодного оружия есть этическое преимущество, которого недостает огнестрельному… Шпага, господа, это существо мистическое. Да-да, фехтование — мистика для благородных людей. Особенно в нынешние времена.
Пакито Касорла поднял руку. Он явно сомневался в словах дона Хайме.
— Маэстро, на прошлой неделе я прочел в «Просвещении» статью о фехтовании… Там говорилось, что современное оружие сделало это искусство совершенно ненужным. И что рапиры и шпаги отныне лишь музейные экспонаты…
Дон Хайме покачал головой. Как ему опостылели подобные рассуждения! Он посмотрел на свое отражение в зеркалах, развешанных на стенах: старый учитель в окружении последних верных учеников. Сколько они удержатся подле него?
— Это лишь повод для того, чтобы сохранять верность, — ответил он печально. Никто не понял, что именно имел он в виду: фехтование или себя самого.
Альварито Саланова стоял перед ним, держа маску под мышкой и опершись на шпагу. На лице у него появилась скептическая гримаса.
— Возможно, когда-нибудь учителя фехтования вообще исчезнут с лица земли, — произнес он.
Стало тихо. Дон Хайме рассеянно глядел куда-то вдаль, словно там, за стенами зала, он различал неведомые миры.
— Да, возможно, — пробормотал он, созерцая нечто, доступное лишь ему одному. — Но вы, мои ученики, должны мне поверить: в тот день, когда последний учитель фехтования окончит свой земной путь, все благородное и святое, что таит в себе извечное противоборство человека с человеком, уйдет в могилу вместе с ним… И останутся лишь трусость и жажда убивать, драки и поножовщина.
Ученики слушали его внимательно, но они были еще слишком молоды, чтобы понять смысл его слов.
Дон Хайме пристально всматривался в их лица. Его взгляд остановился на Альварито Саланове.
— Должен признаться, — морщинки заиграли вокруг его смеющихся, ироничных, печальных глаз, — я не завидую тем, кому суждено пережить войны, которые человечество будет вести лет через двадцать или тридцать.
В этот миг в дверь постучали, и то, что произошло далее, навсегда изменило жизнь учителя фехтования.
II
Двойная ложная атака
Двойная ложная атака служит для того, чтобы сбить противника с толку. Она начинается точно так же, как простая атака.
Он поднялся по лестнице, нащупывая краешек записки, лежавшей в кармане его серого сюртука. Ее содержание было ему не вполне понятно:
Донья Адела де Отеро просит учителя фехтования дона Хайме Астарлоа прийти к ней домой по адресу: улица Рианьо, дом 14, завтра в семь вечера.
С уважением
А д. О.Перед выходом дон Хайме тщательно привел себя в порядок: записку ему, должно быть, написала мать его будущего ученика, и ему хотелось произвести наилучшее впечатление. Подойдя к незнакомой двери, он поправил галстук и постучал тяжелым бронзовым кольцом, вдетым в ноздри декоративной львиной головы. Затем достал из жилетного кармана часы: было без одной минуты семь. Он немного подождал, прислушиваясь к легким шагам, которые приближались к двери по длинному коридору. Засов отодвинулся, и появилось смазливое личико горничной, обрамленное белым чепцом. Взяв его визитную карточку, девушка удалилась, а дон Хайме вошел в маленький, со вкусом обставленный холл. Жалюзи были опущены; через открытые окна доносился шум экипажей, проезжавших по улице двумя этажами ниже. В холле стояли высокие вазы с экзотическими растениями, роскошные кресла, обитые алым шелком; на стенах висела пара неплохих картин. Он подумал, что его будущие клиенты, по-видимому, богаты, и обрадовался. В его положении это было очень кстати.
Вскоре горничная вернулась и, взяв у него перчатки, трость и цилиндр, пригласила в гостиную. Он проследовал за ней в полумраке коридора.
Гостиная была пуста, и, сложив руки за спиной, он прошелся взад и вперед, внимательно рассматривая окружавшее его изысканное убранство. Последние лучи заходящего солнца, проникая в комнату через полуспущенные шторы, постепенно бледнели на скромных обоях в бледно-голубой цветочек. В подборе мебели чувствовался отменный вкус; над английским диваном висела картина известного художника XVIII века: одетая в кружева девушка, задумчиво качаясь на качелях в саду, обернулась, ожидая, что вот-вот появится кто-то желанный. В углу стояло фортепьяно с откинутой крышкой, на пюпитре белели ноты. Он подошел поближе: «Полонез фа-минор», Фридерик Шопен. Владелица фортепьяно была, без сомнения, образованной дамой.
В заключение дон Хайме осмотрел висевшую над мраморным камином коллекцию оружия: дуэльные пистолеты и рапиры. Внимательно, как истинный знаток, он изучал предмет за предметом. Украшенные золотой насечкой старинные рапиры, одна французской, другая итальянской работы, были высочайшего класса. Они отлично сохранились; на клинке он не обнаружил ни намека на ржавчину, хотя едва заметные царапины не оставляли сомнения, что послужили рапиры на славу.
За спиной дона Хайме послышались шаги. Он не торопясь обернулся, готовясь произнести заранее заготовленное приветствие. Однако стоявшая перед ним дама весьма отличалась от образа, созданного им в воображении.
— Добрый вечер, сеньор Астарлоа, — произнесла она. — Благодарю вас за любезный визит к незнакомке.
У нее был приятный, чуть хрипловатый голос; в ее произношении проскальзывал едва уловимый чужеземный акцент. Дон Хайме склонился к протянутой ему руке и коснулся ее губами. Кожа была тонкой, прохладной, приятного смуглого оттенка; маленький мизинец изящно изогнут; ногти без маникюра, остриженные коротко, по-мужски. Единственным украшением этой необычной руки было кольцо: тонкий серебряный ободок.
Дон Хайме выпрямился и увидел большие, фиалкового цвета глаза; когда на них падали прямые лучи света, вокруг зрачков появлялся золотистый отлив. Черные, густые волосы собраны на затылке перламутровой заколкой в форме орлиной головы. Для женщины она, пожалуй, была несколько высоковата: чуть ниже самого дона Хайме. Зато сложена вполне гармонично, если не считать несколько непривычной худобы. Ее тонкая талия не нуждалась в корсете. На ней была черная, строгая, без всяких украшений юбка и шелковая блузка, отделанная кружевами. В этой женщине смутно, почти неуловимо проскальзывало что-то мужское; эту ее особенность еще более подчеркивал крохотный шрам в правом уголке рта, создававший впечатление, будто она странно, загадочно усмехается. Она была в том неопределенном возрасте, когда женщине с легкостью можно дать от двадцати до тридцати лет. У дона Хайме мелькнула мысль, что когда-то, в далекие времена юности, ради такой особы он, несомненно, пустился бы на любые сумасбродства.
Дама пригласила его присесть, и они оказались лицом к лицу возле маленького столика, стоявшего напротив балконной двери.
— Кофе, сеньор Астарлоа?
Он с готовностью согласился. Не дожидаясь зова, в гостиную неслышно вошла горничная, неся в руках серебряный поднос с нежно позвякивающим фарфоровым сервизом. Хозяйка дома налила кофе и протянула чашку дону Хайме. Он сделал несколько глотков, чувствуя на себе ее испытующий взгляд. Она быстро перешла к делу:
— Я бы хотела брать у вас уроки…
Маэстро застыл с чашкой в руках, машинально помешивая ложечкой сахар. Он решил, что ослышался.
— Я вас не совсем понимаю.
Она пригубила свой кофе и посмотрела на него с вызовом.
— Я навела кое-какие справки, и мне стало известно, что лучшим учителем фехтования в Мадриде считаетесь вы. Вас называют последним знатоком классической техники. Кроме того, я знаю, что вы владеете секретом знаменитого укола, который вами и создан, и что ученики, заинтересовавшиеся этим приемом, уплатив тысячу двести реалов, могут посещать ваши занятия. Цена, безусловно, высоковата, но я в состоянии заплатить эту сумму. Я желаю брать у вас уроки.
Силясь прийти в себя от изумления, дон Хайме отрицательно покачал головой.
— Простите, сеньора. Это… Это совершенно невозможно. Я и в самом деле знаю секрет этого укола и обучаю ему клиентов за названную вами цену. Но, прошу вас, поймите меня… Я, то есть фехтование… Для женщины это исключено. Я хочу сказать, что…
Фиалковые глаза смотрели холодно. Шрам в уголке рта опять казался загадочной улыбкой.
— Я понимаю, что вы имеете в виду. — Адела де Отеро аккуратно поставила пустую чашку на стол и соединила ладони, словно собираясь молиться. — Однако я не вижу никаких препятствий в том, что я женщина. Чтобы вас успокоить, сеньор, скажу больше: я неплохо владею многим из того, что вы преподаете своим ученикам.
— Дело совсем не в этом. — Маэстро явно начинал нервничать. Он провел пальцем по шее над воротником: ему становилось жарко. — Поймите меня правильно. Женщина и фехтование… Одно с другим несовместимо.
— Вы хотите сказать, что к этому плохо отнесется общество?
Она смотрела на него в упор, держа в руках едва начатую чашечку кофе. Не сходившая с ее губ загадочная улыбка вызывала в нем смущение и беспокойство.
— Поймите меня правильно, сеньора; это только одна причина. Заниматься вашим обучением я не могу. В моей практике ни разу не случалось ничего подобного.
— Вы боитесь за свой авторитет, маэстро?
Дон Хайме уловил в ее голосе вызов и насмешку. Он осторожно поставил чашку на стол.
— Сеньора, это не принято. Это просто неслыханно. Может быть, где-нибудь за границей, но здесь, в Испании… Я, по крайней мере, обучать вас не стану. Обратитесь к другому преподавателю. Может быть, он будет более… более сговорчив.
— Я должна узнать секрет этого приема, а учителя лучше вас в Мадриде нет.
Польщенный дон Хайме улыбнулся. — Возможно, сеньора, я и вправду лучший учитель фехтования, как вы изволили выразиться. Но я уже слишком стар, чтобы менять свои привычки. Мне пятьдесят шесть, и своим делом я занимаюсь уже более тридцати лет. И учениками, которые брали у меня уроки, всегда были исключительно мужчины.
— Времена меняются.
Дон Хайме печально вздохнул.
— Вы правы. И, представьте себе, на мой вкус, времена меняются слишком уж быстро. Позвольте же мне, сеньора, остаться верным моим старым привычкам. Они мое единственное богатство.
Она молча смотрела на маэстро, медленно покачивая головой, словно старательно взвешивала его аргументы. Затем поднялась и направилась к камину, над которым висела коллекция оружия.
— Говорят, ваш укол невозможно отразить. Дон Хайме скромно улыбнулся.
— Это несколько преувеличено, сеньора. Если владеешь техникой этого укола, отразить его проще простого. Придумать неотразимый укол мне пока не удалось.
— И вам действительно платят за него двести эскудо?
Дон Хайме не ответил. Настойчивость дамы ставила его в очень неловкое положение.
— Прошу вас, сеньора, не уговаривайте меня. Она повернулась к нему спиной, поглаживая пальцем острие одной из рапир.
— Я бы хотела узнать, сколько вы берете за свои уроки.
Дон Хайме не спеша поднялся.