В серебряных канделябрах уютно горели свечи, их огоньки отражались в хрустале высоких бокалов. Раскуривая толстую гаванскую сигару, министр внимательно разглядывал необычного гостя. Ему было совершенно ясно: господин, столь настойчиво добивавшийся встречи, — отъявленный пройдоха; но однажды ему довелось видеть, как к дверям ресторана «Ларди» этого типа подвез великолепный экипаж, запряженный парой сытых английских кобыл, а на его ухоженных пальцах, снимавших с сигары кольцо, блестел золотой перстень с крупным бриллиантом. Министр оценил элегантную непринужденность, с которой держался господин; припомнил он и ходившие по всему Мадриду смутные слухи о его темном прошлом — Так что сомнений не оставалось: его посетитель был не просто пройдоха, а пройдоха богатый и влиятельный.
А министру, не считавшему себя радикалом в вопросах этики, было отнюдь не безразлично, к какому сорту негодяев принадлежал стоявший перед ним субъект: его терпимость прямо зависела от достижений и успехов каждого конкретного представителя этого племени. Когда оке он предчувствовал, что ценой маленькой сделки с совестью ему удастся сорвать крупный куш, он делался поистине великодушным.
— Мне нужны доказательства, — произнес министр, чтобы прервать затянувшуюся паузу.
Обоим было ясно: сделка состоится. В глазах посетителя мерцали огоньки: беседа шла именно так, как он предполагал. Тонко улыбнувшись, он одернул белоснежные манжеты, отчего крупные бриллианты на запонках вызывающе сверкнули, и достал конверт из внутреннего кармана сюртука.
— Доказательства — сам о собой, — проговорил он с легкой иронией.
Запечатанный сургучом конверт лежал на шелковой скатерти у самого края стала возле руки министра. Министр не прикасался к нему, словно боясь подхватить какую-то неведомую заразу, и выжидающе смотрел на гостя.
— Я слушаю вас, — произнес он.
В ответ господин пожал плечами и небрежным жестом указал на конверт; казалось, выпустив конверт из рук, он потерял к нему всякий интерес.
— Взгляните сами, — произнес он равнодушно, словно происходящее не имело к нему отношения. — Имена, адреса — Вам это покажется, во всяком случае, забавным: будет чем занять ваших агентов.
— Неужели здесь указаны все соучастники?
— Скажем так: те, о ком следует упомянуть. Когда речь идет о больших деньгах, приходится все тщательно взвешивать.
Произнеся последние слова, он снова улыбнулся. На этот раз его улыбка показалась министру несколько вызывающей, и он почувствовал раздражение.
— Сударь, у меня складывается впечатление, что вы относитесь к своему поступку несколько легкомысленно. То, что вы делаете.
В недоговоренной фразе министра прозвучала угроза. На лице посетителя мелькнуло удивление.
— Вы же не будете настаивать, — сказал он, поразмыслив, — чтобы я, как Иуда, рисковал за какие-то тридцать сребреников — А вы намекаете именно на это.
Министр положил руку на конверт.
— Еще не поздно забрать бумаги назад, — проговорил он, держа сигару в зубах. — Для вас это было бы своего рода героизмом.
— Я отлично вас понимаю. — Гость допил коньяк, поднялся и взял с соседнего стула трость и цилиндр. — Но герои, как правило, гибнут. Или разоряются. Во втором случае мне придется терять слишком много; вы, сударь, знаете это лучше, чем кто-либо другой. Человек моего возраста, да еще занимающийся делами столь серьезными, ценит здравый смысл куда выше, чем добродетель. Это диктуется инстинктом. Так что я за собой вины не чувствую.
На прощанье они не обменялись ни рукопожатием, ни иными общепринятыми знаками расположения. Шаги стихли на лестнице, прогрохотал отъехавший экипаж. Оставшись один, министр надломил сургуч, раскрыл конверт, надел очки и придвинул канделябр. Сделав маленький глоток коньяка, он надолго углубился в чтение. Отложив последний документ, он некоторое время сидел неподвижно, покуривая сигару. Затем задумчиво посмотрел в камин, отапливающий его небольшой кабинет, лениво поднялся и подошел к окну.
Впереди его ждало несколько часов утомительной работы, и, подумав о ней, он чуть слышно чертыхнулся. В ту ночь на Мадрид обрушился ледяной ливень, принесенный ветром с заснеженных вершин Гуадаррамы. Это была ночь 1866 года, время правления в Испании ее католического величества доньи Изабеллы II[2].
I
Немного о поединке
Поединок между двумя порядочными людьми под руководством учителя, исполненного благородных побуждений, — это достойный образец хорошего вкуса и изысканного воспитания.
Много времени спустя, когда дон Хайме Астарлоа попытался выстроить в цепочку разрозненные события той трагедии и припомнить, как все это началось, первым перед его мысленным взором возник маркиз. Вспомнилась открытая терраса в зелени парка Ретиро, первые жаркие летние дни, теплый ветер, врывавшийся в распахнутые окна, и свет, отражающийся в вороненой стали рапир, свет такой нестерпимо яркий, что невольно приходилось щурить глаза.
В тот день маркиз был не в форме; дыхание вырывалось из его легких с шумом кузнечного меха, рубашка намокла от пота. Такова, к сожалению, была расплата за предыдущую чересчур бурную ночь, но дон Хайме, как обычно, воздержался от неуместных замечаний. Личная жизнь учеников его не касалась.
Он без труда отразил беспорядочные уколы разгоряченного маркиза и быстро атаковал. Гибкая итальянская сталь рапиры согнулась, когда наконечник уткнулся в грудь противника.
— Уколоты, ваша светлость.
Луис де Аяла-Велате-и-Вальеспин, маркиз де лос Алумбрес, чертыхнулся и в бешенстве сорвал маску. Лицо его было багровым, потным от жары и напряжения. Сбегавшие по лбу крупные капли пота застревали в бровях и усах.
— Черт бы меня побрал, дон Хайме. — Голос маркиза дрогнул от смущения. — Как вам это удается? Вот уже третий раз за последние четверть часа вы разбиваете меня в пух и прах.
Дон Хайме пожал плечами. Он снял маску; в уголках рта под тронутыми сединой усами виднелась снисходительная улыбка.
— Сегодня у вас неудачный день, ваша светлость.
Луис де Аяла рассмеялся и принялся мерить широкими шагами галерею, украшенную дорогими фламандскими гобеленами, старинными шпагами, саблями и рапирами. Его пышные вьющиеся волосы походили на львиную гриву. Все в нем, казалось, кипело энергией и темпераментом: большое, сильное тело, громовой, грубый голос. Превыше всего в этом мире ценил он широту души, вспышки восторга и страсти, пылкую дружбу… В свои сорок лет он оставался холостяком. Холеный, статный, маркиз де лос Алумбрес был, как утверждали, настоящим баловнем судьбы. Заядлый игрок и неутомимый любитель женщин, он казался воплощением образа гуляки-аристократа, столь модного в Испании XIX века:
за свою жизнь он не прочитал ни единой книги, зато мог пересказать на память родословную любой мало-мальски известной лошади с ипподромов Лондона, Парижа или Вены. Что же до женщин, достаточно вспомнить частенько гремевшие на весь Мадрид скандалы, которые становились притчей во языцех великосветских салонов, жадных до новостей и сплетен. Для своих сорока лет он выглядел превосходно, и стоило лишь вскользь упомянуть о нем, как дамы томно вздыхали: для них его имя стало символом любовных перипетий и бурных страстей.
При дворе ее величества, в этом замкнутом чопорном мирке, про маркиза слагались легенды. Прикрывшись веером, дамы шептались. Поговаривали всякое: что как-то раз во время пирушки в одном из кабачков Куатро-Каминос[3] он затеял бурную ссору с поножовщиной, — и это было неправдой; что в его усадьбе в Малаге жил якобы усыновленный им некогда сын знаменитого разбойника, которого казнили, — а вот это была чистая правда. О его участии в политической жизни — правда, весьма эпизодическом — говорилось мало, зато истории о его любовных похождениях обошли весь город. Болтали, будто некоторые обманутые мужья, занимавшие довольно высокое положение в обществе, имели достаточно оснований вызвать маркиза на дуэль, — не у всех, правда, хватало мужества. Четверо или пятеро — скорее всего, просто затем, чтобы удовлетворить общественное мнение, — послали к нему секундантов, но их смелое решение привело к печальным последствиям, — все они, пожертвовав сладким предутренним сном, встретили новый день, истекая кровью на траве безымянного луга в окрестностях Мадрида. И наконец, сплетники доходили до совсем уже невообразимых предположений: среди сонма обманутых мужей был якобы даже сам король. Впрочем, славный Франсиско де Асиз[4] вряд ли стал бы ревновать свою августейшую супругу. Пала Изабелла II жертвой гибельного обаяния маркиза или нет, навеки осталось тайной, известной лишь самим царствующим особам да исповеднику ее королевского величества. А у беззаботного маркиза не было не только исповедника, но, как говаривал он сам, ни малейшего желания заводить оного.
Маркиз снял нагрудник, оставшись в одной рубашке, и задумчиво положил рапиру на столик, куда слуга поставил серебряный поднос с бутылкой вина.
— На сегодня хватит, дон Хайме. Что-то мне не везет… Выпьем-ка лучше хереса.
Завершающая ежедневные тренировки рюмочка хереса превратилась для них в ритуал. Держа в левой руке маску и рапиру, дон Хайме взял у хозяина дома хрустальный фужер, где, словно жидкое золото, сверкало вино. Маркиз с наслаждением вдохнул аромат.
— Признайтесь, маэстро: в Андалусии всякую дрянь в бутылки не наливают. — Он не спеша пригубил золотистую жидкость и прищелкнул языком. — Посмотрите-ка на свет: чистое золото, солнце Испании. Разве можно сравнить это с бурдой, которую пьют за границей?
Дон Хайме с готовностью согласился. Ему по душе был и сам Луис де Аяла, и его манера обращаться к нему «маэстро», хотя, по сути дела, маркиз не был его учеником: при королевском дворе он вот уже много лет считался лучшим фехтовальщиком и давно не нуждался ни в чьих уроках. Его отношения с доном Хайме были иного рода: маркиз любил фехтование так же страстно, как карты, женщин и лошадей. И неудивительно, что ежедневно он целый час проводил с рапирой в руке. Это занятие было не только полезным упражнением для тела, оно имело еще и неоценимый практический смысл: с помощью шпаги или рапиры маркизу время от времени приходилось решать вопросы чести. Лет пять назад в поисках достойного противника Луис де Аяла обратился к лучшему учителю фехтования Мадрида — именно таковым слыл дон Хайме, хотя любители моды считали его стиль излишне консервативным. С тех пор ежедневно, кроме субботы и воскресенья, ровно в десять часов утра учитель фехтования приходил во дворец Вильяфлорес, где жил маркиз. Именно там, в просторном фехтовальном зале, отделанном по последнему слову тогдашней светской моды, маркиз неистово, с ожесточенным пылом атаковал и блестяще отражал самые хитроумные атаки, хотя в конце концов неизменно побеждали талант и мастерство дона Хайме. Будучи от природы лидером, маркиз тем не менее умел достойно проигрывать и смотрел на незаурядный профессионализм старого учителя с искренним восхищением.
Поморщившись, словно от боли, маркиз ощупал свое тело и притворно вздохнул.
— Клянусь преисподней, маэстро, давненько вы меня так не отделывали… После вашего урока меня спасет только хорошая бутылка вина.
Дон Хайме усмехнулся.
— Я же предупреждал, ваша светлость: сегодня у вас не лучший день.
— Да уж. Если б у вашей рапиры не было наконечника, вы бы отправили меня на тот свет. Боюсь, я выглядел не лучшим образом.
— За безрассудства приходится платить, ваша светлость.
— Что правда, то правда. Особенно в моем возрасте. Я ведь уже не мальчишка, черт побери! Но ничего не поделаешь, маэстро. Вы и представить не можете, что со мной стряслось.
— Наверное, вы влюбились, ваша светлость.
— Вы правы, — вздохнул маркиз, подливая себе хересу. — Влюбился, как последний щенок. По уши.
Дон Хайме кашлянул и пригладил усы.
— Если я не ошибаюсь, — заметил он, — уже третий раз за этот месяц.
— Ну и что же? Уж если я влюбляюсь, то влюбляюсь по-настоящему. Вы меня понимаете?
— Отлично понимаю. Я совершенно серьезен, ваша светлость.
— Просто удивительно! Чем старше становлюсь, тем безнадежнее влюбляюсь и ничего не могу с собой поделать. Рука по-прежнему сильна, а сердце слабо, как говорили поэты. Если бы вы только знали…
И маркиз многословно, с выразительными недомолвками принялся описывать всепожирающую страсть, которая довела его в ту ночь до полного изнеможения. О да, это была настоящая светская дама. И муж, как водится, в полном неведении.
— Да, маэстро, вы совершенно правы, — по лицу маркиза скользнула озорная улыбка, — сегодня я расплачиваюсь за мои грехи.
Дон Хайме укоризненно покачал головой.
— Фехтование — как причастие, — произнес он с улыбкой, — приступать к нему надо очистив тело и душу. Стоит нарушить неписаный закон — и наказание неизбежно.
— Черт возьми, маэстро! Надо бы это записать. Дон Хайме поднес к губам рюмку. Он казался полной противоположностью маркиза: далеко за пятьдесят, среднего роста; худоба придавала его телу, крепкому, сухому и сильному, словно сплетенному из упругих виноградных лоз, обманчиво хрупкий вид. Орлиный нос, чистый высокий лоб, седые, пышные волосы, тонкие изящные руки воплощали в себе сдержанное достоинство, которое еще более подчеркивалось серьезным выражением серых глаз, окруженных тонкими морщинками, делавшими его улыбку на удивление обаятельной и живой. Подвитые на старинный манер усы были не единственной старомодной чертой в его облике. Скромные средства позволяли ему одеваться неброско и практично, но делал он это с элегантностью минувших времен, чуждой сиюминутным влияниям моды; его костюмы, даже купленные совсем недавно, были сшиты по выкройкам, изготовленным лет двадцать назад, что, впрочем, для его возраста можно было считать хорошим тоном. Все это придавало старому маэстро вид человека, для которого не существовало времени, человека, нечувствительного к ритму своей эпохи. В глубине души эта отчужденность от времени приносила ему особенное, загадочное, ни с чем не сравнимое наслаждение.
Слуга принес маэстро и маркизу большую лохань с водой для умывания. Луис де Аяла снял рубашку; на его могучей груди, лоснящейся от пота, виднелись красные следы уколов учебной рапиры.
— Клянусь Люцифером, маэстро, вы сделали из меня решето… Подумать только, за что я расплачиваюсь!
Дон Хайме вытер лоб и посмотрел на него с иронией. Маркиз тем временем, тяжело сопя, обмывал торс.
— Ну а если говорить серьезно, — добавил он, — политика наносит удары более безжалостные. Представьте только, Гонсалес Браво[5] предложил мне вернуться в парламент! Говорит, с видами на очень солидную должность. Должно быть, он не на шутку влип, раз ему вдруг понадобился такой пропащий человек, как я.
На лице маэстро изобразилось притворное недоумение. К политике он был совершенно равнодушен.
— Что же собирается делать ваша светлость? Маркиз презрительно пожал плечами.
— Делать? Да ровным счетом ничего. Я уже сказал моему сиятельному тезке: пусть это теплое местечко займет его папенька. Конечно же, я употребил другие выражения. Мне больше по душе беззаботная жизнь, стол в казино и хорошенькие глазки. А прочего у меня и так хватает.
Луис де Аяла был депутатом в кортесах. Когда-то, во время правления одного из последних кабинетов Нарваэса[6], он занимал важный пост в канцелярии министерства внутренних дел. Его отставка несколько месяцев спустя совпала по времени с гибелью титулярного советника Вальеспина Андреу, его дяди со стороны матери. Чуть позже Аяла, на сей раз по собственной воле, оставил должность в конгрессе и покинул ряды партии «модерадос»[7], в которой состоял до поры до времени, не проявляя, впрочем, особого рвения. Выражение «у меня и так всего хватает», произнесенное маркизом на собрании в Атенее, стало крылатым и вскоре было заимствовано политиками и пускалось в ход всякий раз, когда кто-нибудь из них хотел выразить, до какой степени он разочарован скверным положением дел в стране. С тех пор маркиз де лос Алумбрес держался в стороне от любой общественной деятельности, отказываясь от участия в гражданских и военных акциях, проходивших в правящих кабинетах монархии, и наблюдал за политическими волнениями издали с самодовольной улыбкой дилетанта. Жил он на широкую ногу и не моргнув глазом проматывал за игорными столами огромные суммы. Злые языки поговаривали, что он частенько оказывался на грани разорения, но каждый раз Луис де Алла умудрялся поправить свое экономическое положение, словно его оскудевшие средства неустанно пополнялись из таинственных неисчерпаемых источников.
— Ну а как ваши поиски Грааля, дон Хайме?
Не застегнув до конца рубашку, маэстро застыл и печально посмотрел на своего собеседника.
— Не очень хорошо. Точнее сказать, весьма средне… То и дело задаю себе вопрос, по силам ли мне его найти. Бывают минуты, когда, признаться честно, я бы с радостью отказался от этих поисков.
Луис де Аяла закончил свои омовения, перекинул полотенце через плечо и взял стоявшую на столе рюмку хереса. Побарабанив пальцами по хрусталю рюмки, он прислушался к звуку с явным удовольствием.
— Что это вам взбрело в голову, маэстро? Кому, как не вам, этим заниматься?
На губах дона Хайме мелькнула грустная улыбка.
— Спасибо за доброе слово, ваша светлость. Но в мои годы понимаешь, что жизнь состоит из сплошных разочарований… И главное — разочаровываешься в себе самом. Я начал подозревать, что мой Грааль просто не существует.
— Все это вздор, друг мой.
Вот уже много лет Хайме Астарлоа работал над «Трактатом об искусстве фехтования», который, по словам свидетелей его редкого дарования и опыта, должен был стать фундаментальным творением, сравнимым лишь с трудами таких замечательных мастеров, как Гомард, Грисьер и Лафуажер. Но однажды автор усомнился: сумеет ли он изложить письменно то, что составляет смысл всей его жизни? Постепенно неуверенность его возрастала. Желая сделать свое произведение неким поп plus ultra[8] столь волновавшей его темы, он хотел описать в ней мастерский укол, великолепное, безупречное действие[9], самое совершенное творение человеческого гения, вдохновляющий образец для подражания. Его поиску дон Хайме Астарлоа посвятил всю свою жизнь с того мгновения, когда его рапира впервые скрестилась с рапирой противника. Но поиски Грааля, как сам он их называл, оставались бесплодными. И теперь, подойдя к началу постепенного физического и умственного разрушения, старый маэстро чувствовал, как мощь уходит из его пока еще сильных рук, а талант, который всегда вел его за собой, под гнетом лет начинает слабеть. Каждый вечер, сидя в тишине своего скромного кабинета при свете лампы над пожелтевшими от времени листами бумаги, дон Хайме тщетно пытался вырвать из глубин своего сознания ключ, о существовании которого он смутно догадывался каким-то неведомым чутьем. Шло время, а злосчастный ключ никак не желал покидать свое тайное убежище. Часто он просиживал в раздумьях до рассвета, так и не ложась спать. Иногда он внезапно просыпался, чувствуя прилив вдохновения, вскакивал в одной рубахе, с яростью хватал рапиру и спешил к зеркалам, покрывавшим стены его небольшого фехтовального зала. И там, стараясь припомнить то, что всего минуту назад вспыхнуло искрой в его спящем разуме, он пускался в беспорядочное, бесполезное преследование, его движения и мысли сталкивались в безмолвной схватке с отражением, коварно улыбавшимся ему из темноты.
Дон Хайме Астарлоа вышел на улицу, держа футляр со шпагами под мышкой. Утро выдалось на редкость жарким; Мадрид медленно плавился под взошедшим над ним немилосердным солнцем. На тертулии[10] в кафе «Прогресс» все разговоры вращались вокруг жары и политики: сетования на зной постепенно сменялись другой животрепещущей темой — обсуждением политических заговоров, большая часть которых мгновенно становилась известной. Летом 1868 года в заговорах, казалось, принимали участие все кому не лень. Старик Нарваэс умер в мае, и Гонсалес Браво считал себя достаточно могущественным, чтобы взять страну в железный кулак. В Восточном дворце королева бросала пламенные взгляды на молоденьких офицеров, страстно молилась и готовилась к предстоящему лету на Севере. А кое-кому не оставалось ничего другого, как проводить лето в изгнании; многие влиятельные личности, такие, как Прим, Серрано, Сагаста или Руис Сорилья[11], были сосланы на чужбину или находились под строжайшим наблюдением. Свои силы они отдавали мощному подпольному движению под названием «Достойная Испания». Все сходились во мнении, что дни Изабеллы II сочтены; сторонники мягких мер распространяли слухи о том, что королеве и ее сыну Альфонсито[12] нужно отказаться от своего права на престол; радикалы же откровенно лелеяли мечту о республике. Поговаривали, что дон Хуан Прим со дня на день вернется из Лондона; однако легендарный герой Кастильехос уже приезжал, и не раз, но вынужден был бежать. Смоквы еще не созрели, пелось в популярной песенке. Кое-кто тем временем считал, что смоквы не только созрели, но уже начали подгнивать, провисев на дереве слишком долго. Словом, слухам и сплетням не было числа.
Скромный достаток дона Хайме не позволял ему особенных излишеств, и он отрицательно помотал головой извозчику, услужливо предложившему свой экипаж. Маэстро шел пешком по бульвару Прадо, обходя беззаботных пешеходов, искавших прибежища в тени деревьев. В толпе то и дело мелькало какое-нибудь знакомое лицо, и маэстро вежливо здоровался, приподнимая цилиндр. Почтенные гувернантки в форменных платьях оживленно судачили, сидя на деревянных скамьях и присматривая издали за детьми в матросских костюмчиках, игравшими возле фонтанов. Дамы степенно проплывали в открытых экипажах, заслоняясь от солнца кружевными зонтиками.
Даже в легком летнем сюртуке дон Хайме изнывал от жары. По утрам он давал уроки еще двоим ученикам у них на дому. Это были юноши из хороших семей: их родители считали фехтование упражнением, полезным для здоровья, и одним из немногих занятий, не наносивших ущерба чести семьи. Эти уроки, а также занятия еще с тремя или четырьмя учениками позволяли дону Хайме вести соответствующий его вкусу образ жизни. Его личные расходы были очень невелики: оплата жилья на улице Бордадорес, обед и ужин в ближайшем кафе, кофе да гренки в «Прогресо»… Дополнительные же расходы дон Хайме мог позволить себе благодаря маркизу де лос Алумбрес, который, единожды установив порядок оплаты, аккуратно платил ему в первый день каждого месяца; таким образом, дону Хайме удавалось даже откладывать небольшую сумму на ту пору, когда возраст уже не позволит зарабатывать на существование и ему придется доживать век в богадельне. Все чаще и чаще его посещала печальная мысль, что этот день уже не за горами.
Депутат кортесов граф де Суэка, чей старший сын был одним из немногочисленных учеников дона Хайме, прогуливался верхом. На ногах у него красовались сияющие английские сапоги для верховой езды.
— Приветствую вас, маэстро.
Шесть или семь лет назад граф и сам был учеником дона Хайме. В те времена ему пришлось участвовать в дуэли, и, желая усовершенствовать свою технику, он прибег к услугам известного учителя фехтования. Результат оказался превосходным — шпага сразила противника наповал, и с той поры граф поддерживал с маэстро приятельские отношения, а впоследствии доверил ему обучение своего сына.
— Итак, под мышкой у вас рабочие инструменты… Утренние занятия, как я полагаю.
Улыбнувшись, дон Хайме нежно погладил рапиры. Здороваясь с ним, граф приветливо коснулся рукой крыла шляпы, по-прежнему оставаясь в седле. Уже не в первый раз дон Хайме отметил, что за исключением редких случаев, как с Луисом де Аялой, отношение учеников к своему учителю было приблизительно одинаковым — любезным, но с неизменным соблюдением дистанции. Однако ему исправно платили за услуги, а это, так или иначе, уже само по себе немало. Преклонный возраст маэстро позволял ему не забивать себе голову подобными пустяками.
— Как видите, дон Мануэль… Действительно, у меня сейчас утренние занятия. Я пленник душного Мадрида, однако работа есть работа, ничего не поделаешь.
Граф, не работавший за всю свою жизнь ни одного дня, понимающе кивнул, сдерживая свою великолепную английскую кобылу, нетерпеливо переступавшую с ноги на ногу. Он рассеянно огляделся и провел мизинцем по бороде: его крайне интересовали дамы, гуляющие вдоль решетки Ботанического сада.
— Ну а как там мой Манолито? Надеюсь, он делает успехи?
— Еще бы, сеньор! Он способный юноша. Излишне горяч, но в семнадцать лет это простительно. Время и дисциплина смягчат его нрав.
— Все в ваших руках, маэстро.
— Благодарю за доверие, ваше сиятельство.
— Всего доброго.
— И вам также. Мое почтение сеньоре графине. Граф отпустил поводья, и дон Хайме отправился дальше. Свернув на улицу Уэртас, он задержался возле витрины книжного магазина. Покупка книг, удовольствие отнюдь не дешевое, была его страстью, которой он предавался, увы, не так уж и часто. Он с нежностью смотрел на позолоченные корешки книг в кожаных переплетах и вспоминал минувшие годы, когда дела шли хорошо и он мог жить на широкую ногу. Глубоко вздохнув, он вернулся мыслями к настоящему, сунул руку в карман жилета и достал часы на длинной цепочке, оставшиеся у него от лучших времен. До визита к дону Матиасу Сольдевилья — «Мануфактура Сольдевилья и братья, поставщики Королевского Дома и Колониальных войск» — оставалось пятнадцать минут; по истечении этого времени ему придется битый час вдалбливать в тупую голову Сальвадорина, сына дона Матиаса, основы фехтования: «Вперед, батман, смелее, обходи руку… Раз, два, три, Сальвадорин, раз, два, так, еще раз, отлично, осторожно, вот так, стоп, плохо, очень плохо, отвратительно, еще раз, выше, один, два, стоп, батман, сбоку, смелее… Малыш делает успехи, дон Матиас, клянусь вам. Он совсем еще зелен, но у него есть интуиция и способности. Ему нужны лишь время и дисциплина…» И это за шестьдесят реалов в месяц.
Солнечные лучи падали почти отвесно; воздух над мостовой дрожал. По улице проехал водовоз, расхваливая свой прохладный товар. Торговка зеленью, сидевшая в тени возле корзин, полных фруктов и овощей, отмахивалась от мух, которые тучей вились вокруг. Дон Хайме снял шляпу, достал носовой платок и вытер со лба пот. Он вскользь полюбовался военным гербом, вышитым на старом шелке платка синими нитками, выцветшими от времени и многочисленных стирок, и, покорно подставив плечи безжалостному солнцу, продолжил свой путь вверх по улице. Тень съежилась у самых ног маленьким темным пятном.
«Прогресс» совсем не походило на кафе в обычном понимании этого слова. Несколько столиков из щербатого мрамора, столетние стулья, скрипящий под ногами деревянный пол, пыльные шторы, полумрак.
Фаусто, старик управляющий, дремал возле двери, ведущей в кухню, откуда доносился уютный запах кофе. Тощий облезлый кот с вороватым видом мелькал под столами, выслеживая мышь. Зимой в «Прогресс» пахло сыростью, на обоях проступали большие унылые пятна. Посетители кутались в пальто и теплые плащи, словно желая продемонстрировать свое молчаливое недовольство дряхлой железной печуркой, тускло красневшей в одном из углов помещения.
К лету все менялось. В центре раскаленного от зноя Мадрида кафе «Прогресс» становилось оазисом прохлады и тени; казалось, в его стенах за тяжелыми шторами чудом сохранился холод, накопившийся за зиму. И едва наступала пора летнего зноя, небольшая тертулия дона Хайме собиралась в кафе «Прогресо» каждый вечер.
— Вы, как обычно, искажаете мои слова, дон Лукас.
У произнесшего последнее Агапито Карселеса был вид священника-расстриги, коим он, впрочем, и являлся на самом деле. Споря, он поднимал указательный палец вверх, как будто призывал в свидетели само небо, — эту привычку он приобрел за то недолгое время, когда по необъяснимой халатности церковных властей, о чем епископ его епархии долго потом сожалел, его допустили на кафедру проповедовать благочестивым прихожанам. Обычно он перебивался с хлеба на воду, брал в долг у знакомых или под вымышленным именем писал пламенные речи в поддержку радикалов для выходившей ничтожным тиражом газетенки «Патриот-подпольщик», которую он бесплатно раздавал своим приятелям. Называя себя республиканцем и федералом, он громко декламировал трескучие антимонархические сонеты собственного сочинения, каждому встречному и поперечному объявлял, что Нарваэс — тиран, Эспартеро[13] — фарисей, а Серрано и Прим вызывают у него серьезные подозрения; совершенно некстати сыпал цитатами на латыни и по любому поводу ссылался на Руссо, не прочтя за свою жизнь ни одной его книги. Основным предметом его нападок были духовенство и монархия, а самыми прогрессивными вкладами в развитие человечества он считал изобретение печати и гильотины, о чем тоже неустанно твердил всем и каждому.
Дон Лукас Риосеко барабанил пальцами по столу, теряя остатки терпения. Он что-то бормотал, морщился и разглядывал пятна на потолке с таким видом, словно они могли дать ему силу и выдержку, чтобы спокойно дослушать бредни журналиста.
— О чем тут спорить? — заключил Карселес. — Руссо дал исчерпывающий ответ на вопрос, каким является человек по своей природе — добрым или злым. Него выводы, господа, просто великолепны. Великолепны, дон Лукас, так и знайте! Все люди добры, а посему свободны. Все люди свободны и посему равны. Отсюда вывод: все люди равны, ergo[14] равноправны. Вот так, господа! Свобода, равенство и национальное равноправие следуют, таким образом, из природной доброты человека. А все прочее, — он стукнул кулаком по столу, — вздор и ерунда.