Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Территория команчей

ModernLib.Net / Современная проза / Перес-Реверте Артуро / Территория команчей - Чтение (стр. 4)
Автор: Перес-Реверте Артуро
Жанр: Современная проза

 

 


— Приблизительно.

— Телевидение Испании не намерено оплачивать вам яйца.

— Сукин ты сын, Марио.

— Кто бы спорил. Но я выполняю распоряжение. Наш лозунг — экономия, по тому что в противном случае начальство получает выволочку в парламенте… Да, а вот тут ты пишешь: «Сорок долларов за канистру бензина, конфискованную сербами», — но не уточняешь, при каких об стоятельствах она была конфискована.

— Под дулом оружия, и потому, что в Боснии полным-полно проходимцев. Почти столько же, сколько на испанском телевидении.

Находившееся под постоянной угрозой аудиторских проверок, раздираемое на разные части угрызениями совести и бдительным надзором функционеров, ни черта не смыслящих ни в телевидении, ни в журналистике, начальство скрипя зубами подписывало финансовый отчет, но всегда предпочитало, чтобы ты представил фальшивые оправдательные документы, а не объяснял им простую истину: в военных условиях можно спокойно передвигаться и работать, только если ты все время вытаскиваешь бумажник, и у тебя нет ни времени, ни возможности, ни желания просить квитанции. Под обстрелом привычная жизнь меняется: телефоны замолкают, из крана перестает течь горячая вода, бензоколонки закрываются. Исчезают магазины, светофоры, такси, полицейские, и в тебя стреляют. Шофер может запросить двадцать пять долларов за десять километров, если ехать надо по району, обстреливаемому снайперами; банка консервов может стоить пять или десять долларов, а маленькая охапка дров зимой — двести немецких марок. И если на войне ты хочешь свободно передвигаться и работать, то ты вынужден иметь дело с перекупщиками и с сомнительными типами: ты даешь взятки, пользуешься черным рынком, нанимаешь украденные машины или крадешь их сам. Но разве можно объяснить это чиновнику, который ровно в шесть запирает кабинет, чтобы успеть домой к началу трансляции футбольного матча? Поэтому для простоты дела Барлес всегда привозил кучу заполненных бланков и вписывал в них все, что требовалось, — лишь бы не спорить… «Вы ведь хотели квитанции? Пожалуйста, сколько нужно».

Однажды, чтобы не все квитанции были заполнены одним почерком, он попросил свою девятилетнюю племянницу изобразить какие-нибудь каракули, якобы по сербско-хорватски: такси по маршруту Сараево — Сплит — Кольменар-Вьехо.[9] И подпись: Радован Милошевич Туджман. Начальству на все было наплевать — годилась любая бумажка, чтобы прикрыться ею в случае чего. Забаррикадировавшись в кабинетах, далекие от той реальности, в которой шли бои, они от души радовались своей победе, если удавалось на двадцать пять долларов снизить представленный корреспондентом финансовый отчет общей суммой в десять-пятнадцать тысяч долларов. Они предпочитали расходовать деньги на предвыборные кампании, нанимать на работу пышнотелых красоток, заказывать программы футурологам, финансировать передачи типа «Кто знает, где…» или «Кодекс чести» какого-то Переса-Реверте.


Подойдя к ферме, Барлес увидел у дверной решетки ее хозяина; этого невысокого, крепко сбитого хорвата он уже видел, когда они только приехали: тот препирался с солдатами, уговаривавшими его бросить дом и бежать. Сейчас крестьянин с беспокойством смотрел на дорогу и в сторону моста.

— Что, плохо дело? — спросил он у Барлеса на ломаном английском.

— Плохо, — ответил тот. — Бьело-Полье kaputt. Я бы на вашем месте забрал семью и поскорей убирался подальше.

Перемазанные мордашки виднелись внизу зарешеченной двери: двое белобрысых ребятишек лет шести-восьми. В глубине двора, рядом с двумя коровами и ржавым трактором стояла молодая светловолосая крестьянка; старуха-мать сидела под навесом. Барлес остановился около решетки и угостил хорвата сигаретой. Сам он не курил, но обычно носил в карманах — вместе с фонариком, блокнотом, ручкой, картой, аккредитациями трех воюющих сторон и ООН, паспортом, долларами, марками, аспирином, швейцарским армейским ножом, спичками, от сырости убранными в презерватив, устройством для очистки воды, коротковолновым приемником «Сони» и жгутом для остановки кровотечения — пачку «Мальборо», чтобы угощать других: это был хороший способ завязать разговор. Хорват благодарно кивнул, и когда он вытаскивал сигарету, его огрубелые пальцы скользнули по руке журналиста; от крестьянина пахло потом и землей.

— Много волнуюсь, — сказал он, затягиваясь и кивая в сторону ребятишек — Много проблема.

Хорват в нескольких словах обрисовал Барлесу свое положение: он не мог оставить ферму, так как опасался — и не без оснований — мародерства, а также того, что пустой дом сожгут. Он рассказал, как двадцать лет работал в Германии, чтобы купить эту ферму, в которую вложил все свои сбережения. Какое-то время все шло хорошо: родиной был тот кусочек земли, что кормил его и семью. Но сейчас в дверь к этому крестьянину постучалась война, и он разрывался между страхом за свою семью и страхом потерять все, страхом пополнить собою многотысячную толпу беженцев, наводнившую Центральную Боснию.

— Я не верил, что хорватская армия может уйти, — заключил он. И, положив руки на детские головы, спросил: — Вы думаете, мусульмане сюда придут?

Барлес пожал плечами:

— Если мост не взорвут, то да.

— А если взорвут?

— Тогда, может, придут, а может, и нет.

Барлес жалел этого человека, но не больше, чем остальных несчастных, которых он видел каждый день. Этот, по крайней мере, был молод и еще мог начать все сначала в другом месте, если ему удастся выбраться отсюда живым. Но многие, как тот старик с открытками, уже никогда нигде не смогут ничего начать.

Старика они встретили в Мостаре год назад, когда война еще не докатилась до Бьело-Полье и хорватскому крестьянину, тревожно поглядывающему сейчас в сторону моста, было наплевать на Мос-тар и на все остальное человечество. Старик появился однажды утром в те несколько часов затишья, которые тогда еще изредка выдавались: наступала странная, забытая тишина, и из руин вылезали мужчины, женщины и похожие на призраков дети. Холодное солнце высвечивало чернеющие скелеты домов, и повсюду был разлит запах войны: запах жженого кирпича и горелой древесины, запах пепла и разлагающейся под обломками органической материи — мусора, животных, человеческих останков. Так пахнет только на войне, и ты сам, и твоя одежда насквозь пропитываетесь этим запахом; ты ощущаешь его постоянно, спустя несколько недель после того, как уехал и двадцать раз принял душ. Смертоносная коса отдыхала, дожидаясь, пока ее снова наточат, и Маркес с Барлесом тоже отдыхали, сидя среди развалин того, что некогда было подъездом, наслаждаясь передышкой и испытывая эгоистическую радость от того, что в карманах у них билеты на самолет — пропуск в другой мир, благодаря которому ты рано или поздно говоришь: «Все, хватит», — и уезжаешь туда, где можно разглядывать текущую мимо толпу и потягивать пиво, где красивые девушки ходят по улицам и никто в них не стреляет. Барлес размышлял о том, что невозможно за полторы минуты, отведенные им в «Новостях», передать, что ты чувствуешь, когда среди развалин дома — разнесенная в щепки мебель, грязные рваные занавески, поврежденная осколками картина на стене — ты видишь валяющиеся на полу фотографии из семейного альбома: они покоробились от солнца и дождя, на них видны следы чьих-то каблуков. Вот старик, на коленях у которого примостились двое ребятишек. Вот женщина, молодая и красивая, но у нее усталый взгляд, и она грустно улыбается своим мыслям, словно что-то предчувствует. Дети на пляже, в спасательных кругах и с удочками. И общая фотография у новогодней елки, где они сняты все вместе — старик, дети и женщина с грустной улыбкой и усталым взглядом.

То утро в Мостаре было именно таким, и Барлес с Маркесом молча сидели среди развалин. И тут появился старик в майке и домашних тапочках — старик-мусульманин, с небольшой пачкой почтовых открыток в руках, который рассказал им свою историю, как хорватский крестьянин только что рассказал Барле-су свою. В рассказе старика тоже не было ничего необычного: пропавший без вести сын, больная жена в подвале, дом в другой части города. Старик помнил, как однажды ночью пришли люди в масках и сказали: «Быстро, поднимайся и вон отсюда, туда, за мост, в другой сектор». Повсюду стреляли, и двое испуганных стариков отправились ночью на другой конец города, не успев даже понять, что они оставляют свой дом навсегда.

Кончив рассказывать, старик начал показывать им одну за другой свои открытки, уже затертые от того, что их столько раз передавали из рук в руки. «Посмотрите, ребята, каким был Мостар раньше. Посмотрите, какой красивый город: средневековый мост, уходящие вверх улочки. Вот две старинные башни, их уже нет, finito, с ними покончено. Этого здания тоже нет. И моста тоже нет. Nema nichta, совсем ничего. Все kaputt, понимаете? Вот тут я жил. Красивая площадь, правда? — Старик показал рукой туда, за реку. — Это там, на другом конце города. Старинная площадь, ей было больше двухсот лет. Но ее тоже больше нет, ничего не осталось — ни дворца, ни здания, ни фонтана. Все разрушено. Все уничтожено. Все…»

— Все пошло прахом, — подытожил Маркес.

Старик помолчал, потом глубоко вздохнул и, прежде чем уйти, тщательно, любовно, переложил открытки в том порядке, в каком они лежали раньше, — это было все, что осталось от его жизни, все его воспоминания.

Они услышали, как он шепчет:

— Barbari! Nema historia!

Потом он ушел, и на их глазах его поглотили город и война.

Со стороны Бьело-Полье раздался выстрел, и крестьянин, вздрогнув, посмотрел туда. Дети засмеялись, а молодая женщина под навесом, подойдя к старухе, взяла ее за руку; обе смотрели в их сторону.

— Женщинам пора уходить, — сказал Барлес. — Вместе с детьми.

Хорват нервно хрустел пальцами; он не брился, по меньшей мере, неделю, а глаза его покраснели от бессонницы.

— Она не может идти одна, — сказал он. — О ней некому будет заботиться.

В лице Барлеса не было сочувствия: он видел слишком много горевших мусульманских ферм, слишком много мусульманских крестьян, обезглавленных на кукурузных полях, слишком много мусульманок с глазами раненого зверька, забившихся в угол. Он видел убитую девушку в праздничной одежде, — она лежала в багажнике «фольксваген-гольфа», откуда свисали ее босые ноги, болтавшиеся поверх заднего бампера. И десятилетнюю девочку с простреленной головой в луже крови посреди гостиной, и было странно, что из такого маленького тельца вытекло столько крови. У всех — а иногда Барлес думал, что и у него самого, — накопилось слишком много счетов, которые следовало предъявить этой войне, поэтому все женщины тут были печальными, а мужчины ожесточенными.

Барлес почти никогда не пытался объяснять этого. Он был репортером, а к Богу во время работы апеллировали только авторы передовиц. Анализ фактов Барлес оставлял сидящим в редакциях людям в галстуках, экспертам, которые рассуждали о геостратегических факторах, стоя у большой цветной карты, или улыбчивым министрам в трехчасовом дневном выпуске новостей. Эти люди, перегруженные работой в Брюсселе, всегда говорили о себе во множественном числе: «мы сделали», «мы сделаем», «мы не потерпим». Для Барлеса мир раскладывался на простые составляющие: тут бомба, тут убитый, тут негодяй, — по сути, одно и то же бессмысленное варварство, начиная с Трои и кончая Мостаром и Сараево. Однажды Барлес затронул эту тему, выступая перед студентами факультета журналистики в университете Саламанки. Они записывали все, что он говорил, и широко раскрывали глаза, когда Барлес рассказывал, сколько стоит проститутка в Маниле, как избежать проблем, если пользуешься украденной машиной, или как подкупить иракского полицейского, а преподаватели — это был религиозный университет — с беспокойством поглядывали друг на друга, все больше и больше сомневаясь, что пригласили того, кого следовало. «Война всегда одинакова, — говорил Барлес. — Во времена Трои я был слишком молод, но за последние двадцать лет мне довелось кое-что повидать. Не знаю, что вам расскажут другие, но я был там и могу поклясться, что война всегда одинакова: двое горемык в разных формах, полумертвые от страха, палят друг в друга, а какой-то представительный сукин сын, сидя с важным видом в своем кабинете под кондиционером очень далеко от того места, где идут бои, покуривая сигару, изобретает лозунги, знамена, национальные гимны и набрасывает эскизы памятников неизвестным солдатам, пока те ваяют эти памятники из грязи и дерьма. На войне наживаются лавочники и генералы, дети мои. А все остальное — фуфло».

«Что же касается Балкан, — объяснял Барлес в Саламанке будущим конкурентам — почти все женщины, с ума сойти, сколько женщин рвется в журналистику! — то они всегда были приграничной зоной. Здесь проходила линия противостояния между Австро-Венгрией и Османской империей, и на протяжении веков жители тут постоянно менялись ролями, становясь то жертвами, то палачами в ходе бесконечных трагедий Истории. — Девушки в первых рядах старательно записывали, и Барлес решил подпустить немного перцу: — Вы, конечно, знаете о том, как вели себя имперские солдаты и чиновники, о скрывавшихся в другом лагере беженцах, о христианах, обращенных в мусульманство, и о крестившихся мусульманах, о турках, насиловавших молоденьких христианок, и обо всем прочем. — Тут декан нервно взглянула на часы. — Это были классические войны: репрессии, поголовно вырезанные жители селений, изнасилованные женщины, подожженные пшеничные поля. Эти раны продолжают кровоточить и сегодня: ведь Сараево всего лишь сто лет назад принадлежало Турции. В Европе костры Инквизиции, взятие Гранады, Варфоломеевская ночь, Креси[10], заговор бояр, Ватерлоо, моряки с кораблей «Непобедимой Армады», потерпевшие кораблекрушение, выброшенные штормом на побережье Ирландии и убитые там, Второе мая[11], — все это дела давно минувших дней, боль от которых со временем сгладилась, и они превратились просто в исторические события, почти никак не связанные с сегодняшним днем. Но Балканы — совсем другое дело, там еще свежи в памяти многие события: прадедушки тех, кто сражается на Балканах сегодня, закалывали друг друга кинжалами во имя Аллаха или во имя имперской Вены. Сербская проблема со всей остротой встала во время Первой мировой войны. Во время Второй мировой зверства, творимые хорватскими усташами[12] с одной стороны, и сербскими четниками[13], с другой, только укрепили кровавую традицию и память о нанесенных оскорблениях. Ведь, в конце концов, в каждой семье есть обезглавленный турками прадедушка; есть дедушка, убитый в семнадцатом году в окопах, и отец, расстрелянный нацистами, усташами, четниками или партизанами. События последних трех лет пополнили этот список: сестра, изнасилованная сербами в Вуковаре; сын, замученный хорватами в Мостаре; зверски убитый мусульманами в Горни-Вакуфе двоюродный брат. Там, — объяснял Барлес юным слушателям, — раны так свежи, что ни у одного сукина сына ни в чем нет сомнений. Поэтому в двадцатый век Балканы вошли, истекая кровью, и так же они войдут в двадцать первый век, какие бы сказки вам ни рассказывал министр Солана. Сербские националисты, все эти интеллектуалы, которые теперь пытаются умыть руки, породив таких преступников, как Милошевич и Караджич, умело использовали эти призраки прошлого и столкнули лбами тех, кто совсем не хотел воевать. А так называемый «Запад», другими словами, мы с вами, допустил, чтобы события стали развиваться по этому сценарию. Были пущены в ход самые грязные средства, а пассивность Европы, неспособной вовремя стукнуть кулаком по столу и остановить это варварство, превратила ее в соучастницу. Из-за бесстыдной, половинчатой европейской дипломатии, с большим запозданием реагировавшей на события вчерашнего дня, агрессивные сербы почувствовали свою безнаказанность, и тогда хорваты, а следом за ними и мусульмане, тоже занялись этническими чистками — если подлость приносит выгоду, решили они, то уж лучше быть подлецами, чем жертвами, которых гонят на убой. Начатое довершила низменная природа человека — и так все продолжается до сих пор. Я вкратце рассказал вам, что происходит в Боснии, друзья мои. Вернее, подруги. Приятного вам аппетита». — Если жена уйдет без меня, о ней некому будет заботиться, — повторил хорват.

Барлес посмотрел на мрачное, невыразительное лицо стоявшего перед ним человека. Ему надоел этот крестьянин, его жена и их ферма. Ему надоело объяснять, повторяя одни и те же слова. Бьело-По-лье было слишком далеко от факультетов журналистики, где было так много слов.

— Если мусульмане придут, — сделал над собой последнее усилие Барлес, — о ней тоже некому будет заботиться.

Крестьянин обернулся, посмотрел на жену, а потом смущенно опустил голову и повел вокруг рукой, показывая на дом и землю вокруг:

— Это все, что у меня есть.

Барлес кивнул, бросил последний взгляд на ребятишек и направился к «ниссану». «Иногда, — думал он, спиной ощущая взгляды крестьянина и детей, — отсутствие семьи и вообще кого бы то ни было, о ком надо заботиться, бывает счастьем: тогда человек может спастись, убить, быть убитым или послать все к чертовой матери».

V

Бывают женщины похлеще мужиков

Послышался гул самолета, облетающего долину. И хотя Барлес знал, что это патрульный самолет ООН, он инстинктивно взглянул на растущие неподалеку деревья — можно ли там укрыться в случае чего. Три года назад, когда Барлес отправился к машине за батарейками, он увидел сербский МиГ — тот летел низко и на малой скорости. Самолет появился неожиданно, когда Барлес находился на совершенно открытой местности. Бежать было бессмысленно, и Барлес застыл, задрав голову и держа в руке ненужную теперь батарейку. Самолет кружил над ним, переваливаясь с крыла на крыло: пилот разглядывал неподвижную фигуру и буквы TV на крыше стоящей неподалеку машины. Барлес навсегда запомнил зловещую камуфляжную окраску фюзеляжа, отблески солнца на кабине пилота и самого пилота, который высунулся и разглядывал Барлеса. Потом МиГ улетел и сбросил бомбы в старой части города, на более достойную цель.

Подходя к «ниссану», Барлес все еще думал о Вуковаре, этом хорватском Сталинграде. Осенью девяносто первого город был разрушен — дом за домом, — и пока это происходило, Маркес с Барле-сом успели побывать в некоторых из этих домов. Вплоть до последних дней, когда Вуковар превратился в груду развалин, среди которых отчаянно и безнадежно сопротивлялись его последние защитники, корреспонденты входили в дома и покидали их, пробираясь через заросли кукурузы на стареньком «форд-транзите». Они жили в гостинице «Дунай», пока ее не разрушили. В их последнюю ночь в этой гостинице Гервасио Санчес поднялся из убежища вслед за Барлесом, когда повсюду рвались бомбы и по гостинице стреляли корабли федерального флота, темными зловещими тенями застывшие на реке. В подвале, где был гостиничный туалет, укрылись десять хорватских солдат, Барлес, Маркес, Ядранка, Герва Санчес, аргентинский фотограф Мануэль Ортис и Альберто Пелаес со своей группой Телевидения Мексики. Это была долгая, оглушительно шумная и неприятная ночь: взрывы грохотали совсем рядом и нестерпимо воняло мочой.

— Живыми нам отсюда не выбраться, — заключил Альберто Пелаес, глядя на охваченных ужасом молодых хорватских солдат.

Альберто от рождения был пессимистом, и война всегда была для него тяжелым испытанием. И все-таки он снова и снова возвращался в горячие точки, хотя его никто не заставлял; если Альберто пропускал что-то важное, то долго мучился угрызениями совести. В этом он был похож на Хулио Фуэнтеса из «Эль мундо», который отвратительно чувствовал себя под бомбами, но еще хуже, когда его там не оказывалось.

Той ночью они при свете свечей сидели в туалете вуковарской гостиницы «Дунай», а наверху шло сербское наступление; журналисты вытащили бутылку виски, чтобы легче коротать время. Стены то и дело сотрясались от рвавшихся поблизости бомб. Сидя в углу на корточках, прикрывая головы руками, хорватские солдаты смотрели на них, как на сумасшедших. «Что эти типы вытворяют?» — наверное, думали они.

— Почему ты сюда поехал? — спросил Мануэля один из солдат.

— Никогда не спрашивай об этом, — ответил аргентинец.

— Я поехал потому, что я развелся, — сказал кто-то. — Ей назло.

Никто не стал вникать в эту странную логику. И только Маркес спал крепким сном под грохот стрельбы и рвущихся снаружи бомб, наплевав на вонь засорившихся туалетов и разговоры.

— Я не хочу умирать, — сказал Альберто, то ли в шутку, то ли всерьез.

— И я не хочу.

— И я.

— Послушайте, может, вы, наконец, заткнетесь!

Но они не могли остановиться, потому что от напряжения язык развязывается, а нервы начинают сдавать. Бутылка все ходила по кругу, а мексиканский звукооператор и Мануэль, подвыпив, затянули народные песни. Поэтому Барлес взял свой спальный мешок и отправился наверх, в гостиничный вестибюль, где устроился около бетонной колонны, которая впотьмах показалась ему надежной защитой. А Гервасио Санчес, верный друг, отправился следом-, уговаривать Бар-леса, чтобы тот вернулся в подвал. Не сумев его уломать, Гервасио из солидарности провел остаток ночи в вестибюле, растянувшись рядом с Барлесом прямо на полу. Время от времени вокруг становилось светло от взорвавшейся снаружи бомбы.

— Если меня убьют сегодня ночью, — сказал Гервасио, — я тебе этого никогда не прощу.

Гервасио Санчес был очень хорошим человеком — пожалуй, лучшим из всех, кто работал на этой войне. Он начинал как военный корреспондент во время конфликтов в Латинской Америке: в Сальвадоре и в Никарагуа, а в Боснии готовил материалы для «Ковера» и «Эль пайс», посылая, кроме того, репортажи в свою родную газету «Эральдо де Арагон». В поисках стоящего материала Гервасио приходилось постоянно разъезжать по стране и он сильно рисковал, но все-таки после Вуковара и Осиека Гервасио еще долго работал в Сараево. Увешанного камерами, его часто можно было встретить на улицах боснийской столицы в старой репортерской куртке цвета хаки, надетой поверх видавшего виды бронежилета.

— А ты почему сюда поехал? — насмешливо спросил его Барлес той ночью в вестибюле вуковарской гостиницы «Дунай».

— Потому что мне это нравится, — тихо и застенчиво ответил Гервасио.

Гервасио Санчес был не только очень хорошим человеком — он был превосходным военным фотокорреспондентом. Последнее время он часто работал на пару с Альфонсо Армадой, молодым фотографом в круглых очках из «Эль пайс», который раньше был популярным театральным режиссером. В Сараево Альфонсо приехал ненадолго — кого-то подменить, но так увлекся, что его было невозможно оттуда вытащить. Альфонсо и Гервасио были неразлучны, как нитка с иголкой.

Барлес улыбнулся, потому что он вспомнил Гервасио, — слово «Вуковар» никакого повода для улыбок не давало. Хорватских солдат, с которыми они познакомились той ночью, уже не было в живых: они остались только на кадрах, снятых Маркесом и хранящихся в архиве испанского телевидения. Когда город пал, сербы расстреляли всех пленных, возраст которых позволял держать оружие. Среди них был и Грубер, военный комендант Борово-Населье, куда Маркес и Барлес любили приезжать во время сражений, потому что там им не мешали работать. Однажды Грубер даже приказал устроить контратаку и отбить дом засветло, чтобы журналисты могли снимать. Контратака провалилась, но им удалось добраться до развалин сербских блиндажей и заснять тела убитых солдат федеральной армии, а потом федералы — те, кто остался жив, — заставили их снова отступить. Коменданту Груберу было двадцать четыре года, и последние дни, когда обороняемая территория сузилась до нескольких метров в периметре, Грубер, у которого легкие были изрешечены пулями, а нога ампутирована по щиколотку, провел в больничном подвале вместе с несколькими сотнями оставшихся защитников. Когда пришли сербы, они вытащили его из подвала и расстреляли вместе со всеми. Все они — Грубер, ребята из Борово-Населье, Матэ, мусульманин Мир-ко и даже Радо, невысокий белобрысый парень, влюбившийся в их переводчицу Ядранку, — лежали теперь в братских могилах среди зарослей кукурузы.

Именно эта Ядранка, предмет платонических воздыханий Радо, сидела сейчас в «ниссане» и записывала содержание новостей, которые она слушала по радио. Когда Барлес открыл дверцу машины, Ядранка подняла голову и тревожно посмотрела на него. Барлес спросил себя, вспоминает ли Ядранка, так же как он, Грубера и остальных ребят из Вуковара. Он полагал, что вспоминает, хотя женщина всегда избегала разговоров об этом, словно хотела забыть кошмарный сон. Вуковар был ее боевым крещением: тогда она еще была пылкой патриоткой, а потом разочаровалась в политике и в людях, которые держали в своих руках бразды правления. В девяносто втором Ядранка отказалась от своего официального поста — довольно высокого — в правительстве Туджмана и вернулась в Загребский университет, где раньше преподавала испанский и каталонский. Она снова стала преподавать, совмещая занятия с работой переводчицы для Посольства Испании; на поля сражений она теперь ездила только с Маркесом и Барлесом, получая за это по сто тридцать долларов в день. С этими журналистами ее связывали особые узы: в конце концов, именно с ними она три года назад проехала всю Хорватию — от Петриньи до Осиека, от Вуковара до Покрача. Летом и осенью девяносто первого, работая переводчицей испанских журналистов, Ядранка увидела вблизи самые кровавые бои федеральной югославской армии с хорватскими националистами. Ядранка была смуглой, крупной и ласковой; в волосах ее пробивалась преждевременная седина, и женщина утверждала, что этим она обязана тем дням, когда работала с Барлесом и Маркесом. Ядранка ненавидела корриду и считала испанцев жестокими, что было странно слышать на этой войне от хорватки, — звучало как насмешка.

— Плохо дело, — сказала Ядранка, выключая приемник.

— Я догадался.

— Мусульманская армия на подходе к Черно-Полье. Если они двинутся сюда, дорога назад окажется перерезана.

Барлес громко и отчетливо выругался. Только этого не хватало. Если мусульмане перережут дорогу, выбраться им будет нелегко. Особенно Ядранке: с такой фамилией — Врсалович — ей не пройти через контрольно-пропускной пункт мусульман, несмотря на аккредитацию ООН.

— Как в Ясеноваце, — прошептал Барлес.

— Да, как в Ясеноваце, — повторила Ядранка, нервно улыбаясь.

Пару лет назад они едва успели унести ноги из Ясеноваца, когда сербские танки завершали окружение Дубицы: их машина на полной скорости проскочила в том месте, где через десять минут дорога уже оказалась перерезана. Перед тем как уехать из Дубицы, Барлес успел вытащить из горящей церкви два православных молитвенника восемнадцатого века и небольшую икону Николая Чудотворца, которую он просто вырезал из оклада швейцарским армейским ножом.

— Она бы все равно сгорела, — сказал Барлес, оправдываясь перед Ядранкой, возмущению которой не было предела, когда она узнала, что он вовсе не собирается передавать икону в музей или в Министерство культуры Хорватии.

— Это называется грабеж, — возмущенно повторяла Ядранка, пока Маркес вовсю гнал машину по шоссе. — Просто бессовестный грабеж.

Она не успокоилась и когда Барлес напомнил, что это была сербская православная церковь, которую подожгли сами хорваты: в то время Ядранка еще жила своими довоенными представлениями о морали. Тогда в состав съемочной группы Телевидения Испании на территории страны, которая все еще называлась Югославией, входили пять человек они втроем, звукооператор Альваро Бенавент и корреспондент Майте Лисундиа, невеста музыканта из группы «Лос Рональдос». Низенькая, молчаливая и решительная Майте была очень молода и впервые оказалась на войне, поэтому она во всем подражала Маркесу и Барлесу и ходила за ними по пятам со своим рюкзачком на спине, а когда падали бомбы или свистели пули, наклоняла голову. В Вуковаре, в тот день, когда сербы впервые подвергли штаб-квартиру хорват массированному артобстрелу, журналистам пришлось решать: немедленно спуститься в бомбоубежище и обеспечить себе безопасность на какое-то время, рискуя при этом погибнуть под завалами и никогда не выбраться наружу, или попытаться выбраться из обстреливаемого сектора. Не проронив ни звука, Майте послушно шла следом за ними все эти бесконечно долгие тридцать минут, прижимаясь к стенам домов. Они не смогли заснять ни одного кадра, да это им тогда и в голову не приходило, потому что снаряды рвались в двух шагах, и на голову сыпались черепица и ветви деревьев. Звукооператор Альваро Бенавент был решительным и уравновешенным человеком; он даже взял в руки «Бетакам» и снял прекрасные кадры во время боев за Горне-Радицы. Но после Вуковара и того дня, когда им едва-едва удалось выбраться из Дубицы и Ясеноваца, Альваро переменился. Барлес помнил прерывистое дыхание звукооператора и его пальцы, вцепившиеся в спинку сиденья, когда, нажимая на газ, они мчались по дороге, а сзади, на горизонте, маячили сербские танки. Больше Альваро никогда не ездил в горячие точки. «После этого, — все повторял он, пока они мчались в Ясеноваце по шоссе, — я выполнил свой долг перед родиной, так что идите-ка вы. Оба».

Женщины на войне… Ядранка, Майте, Хейде с ее голубями. Катрин Леруа, увешанная камерами, спорит с израильским солдатом в Тире. Кармен Ромеро из испанского агентства «Эфе», вся в снегу, разыскивает в бухарестской гостинице «Интерконтиненталь» телефон, чтобы продиктовать репортаж о большом количестве убитых на улицах. Кармен Постиго в ту новогоднюю ночь, когда пал режим Чаушеску, танцует в Бухаресте эротический танец со своим оператором, шведом Ульфе. Аглае Мазини в семьдесят шестом на улицах Бейрута: с глазами, слезящимися от газовых бомб, стараясь не попасть под обстрел снайперов, она идет передавать по телексу свой ежедневный репортаж в газету «Эль пуэбло». Кармен Сармьенто, попав в Никарагуа в засаду, ведет оттуда прямой репортаж. Ужас на лице Лолы Инфанте, когда в Нджамене Барлес положил ей на колени человеческую кость, — того человека сожрали крокодилы на берегу реки Шари, но перед этим ему связали руки колючей проволокой и убили выстрелом в затылок. Арианн в бронежилете, зажав сигарету во рту, под прицельным огнем ведет машину по «авеню снайперов» в Сараево, а в машине играет радио и Лу Рид поет: «Я иду по диким местам». Кристина Шпенглер в запыленном «лендровере» на минных полях к юго-западу от Тиндуфа.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6