Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Баталист

ModernLib.Net / Современная проза / Перес-Реверте Артуро / Баталист - Чтение (стр. 13)
Автор: Перес-Реверте Артуро
Жанр: Современная проза

 

 


Любая война – это дорога в ад, но Африка – кратчайший путь. Жик, жик Звук ударов мачете, разрубающего мясо и кости, – его невозможно ни сфотографировать, ни нарисовать. Некоторые звуки сами по себе совершенны и имеют цвет. Теплый, насыщенный зеленый – таков протяжный глубокий звук контрабаса, темно-синий шепот ночного ветра, серый оттенок шума дождя за окном… Но звук ударов мачете невозможно передать на палитре. Он не имеет четких контуров, как цветовые переходы на полотнах Сезанна.

– Да, вы их не убедили. – Маркович внимательно смотрел на него. – Честно говоря, я удивился, увидев вас на коленях. Раньше вы казались мне безучастным свидетелем.

– Вот и ответ на ваш вопрос. Иногда можно фотографировать и думать одновременно.

– Так или иначе, вы продолжили свою работу. Сделали второй снимок убитый человеку ваших ног… А вам не пришло в голову, что его убили именно потому, что вы там оказались?… Что они это сделали, чтобы вы сфотографировали?

Фольк не ответил. Конечно же, подобные мысли приходил ему в голову. Мало того – он был почти уверен, что все произошло именно так Теперь он знал, что фотография не может быть невинной. Любая фотография влияет на окружающий мир, на людей, которые попадают в кадр. На бесчисленных Марковичей, чья жизнь угодила в объектив. Вот почему Ольвидо фотографировала только пейзажи и предметы, но не людей; она сама слишком долго была под прицелом камеры, и сознавала опасность и ответственность. В их совместных скитаниях по горячим точкам именно ей, а не Фольку, удавалось держаться в стороне.

– Вы считаете, что десять секунд на коленях искупают вашу вину? – настаивал Маркович.

Фольк медленно возвращался в настоящее: башня, стоящий рядом человек, рассматривающий фреску. Фотографии, о которых говорит Маркович. Поразмыслив, он пожал плечами:

– Были случаи, когда моей камере кое-что удалось предотвратить.

Маркович с сомнением прищелкнул языком. Затем тоже задумался.

– Возможно, – заключил он, – вы вовсе не гордитесь тем, что сумели чему-то воспрепятствовать. И не сожалеете об обратном. Возможно, вы вспомнили о чем-то другом – например, о фотографии, сделанной в Ливане, о тех парнях, бросившихся на танк.

Фольк посмотрел на своего собеседника с удивлением. Этот тип неплохо справлялся со своей задачей.

– Я же сказал вам, что вы – моя сломанная бритва. – Маркович прикоснулся пальцем ко лбу. – У меня было достаточно времени… Вы помните этот снимок?

Да, Фольк его отлично помнил. Это случилось в окрестностях Бейрута. Несколько совсем молоденьких палестинцев вышли из укрытия специально для того, чтобы он, Фольк, сфотографировал, как они расстреливают из РПГ израильский танк «Меркава». В этот миг башня танка повернулась, словно ленивый монстр, выстрелила и убила троих. Фотография обошла весь мир: Давид против Голиафа и тд. Парнишка с гранатометом в руках, стоящий в клубах пыли напротив танка, растерянно смотрит на троих мертвых товарищей. Фольк знал, что если бы не его камера, никто бы не погиб. По крайней мере, все было бы не так По-видимому, его собеседник думал о том же. Интересно, спросил себя Фольк, как долго Маркович изучал каждую из его фотографий?

– Знаете, о чем я сейчас думаю? – продолжал Маркович. – Фотографировать людей – то же самое, что насиловать или избивать. Выдергиваете их из нормальной жизни, или, наоборот, грубо в нее толкаете… И заставляете делать то, что совсем не входило в их планы. Видеть самих себя, узнавать о себе такое, чего иначе они никогда бы не узнали. Иногда их можно даже заставить умереть.

– По-моему, вы сгущаете краски. Все гораздо проще.

Серые глаза сузились за стеклами очков.

– Вы так думаете?

– Я в этом убежден. Влияние камеры ничтожно. Всему виной жизнь и ее законы. Если бы не те парни, если бы не вы, был бы кто-то другой… Вы рассуждаете, как муравей, который придает себе слишком большое значение. На самом же деле совершенно безразлично, какой именно муравей угодит под башмак. Снизу кажется, что на тебя опускается нога Бога, но убивает простое совпадение, геометрия. Шаги Случая по строго расчерченной шахматной доске.

– Теперь я понимаю, о чем вы говорите. – Маркович бросил на него враждебный взгляд. – Вас это утешает, не так ли?

– Разумеется. Никто ни за что не отвечает. Нельзя случайно попасть в некое место и разбить физиономию случайному человеку… Кроме того, вспомните, как был сделан тот ливанский снимок – без телеобъектива и с высоты человеческого роста. Это означает, что я был рядом с теми ребятами, когда танк выстрелил. И фотографировал, стоя в полный рост.

Они помолчали. Маркович рассматривал корабли под дождем, бесчисленные крошечные фигурки, бегущие вслед отплывающим кораблям, прочь из охваченного пламенем города Огонь и дождь, напряженное столкновение противоборствующих стихий, дающее силу природе и порождающее жизнь, яркие живые цвета и при этом четкие, резкие формы. Одна сюжетная линия – победители, корабли, воины, другая – побежденные; резкие углы, формы и перспектива, город, расположенный в верхней части, диагональ, ведущая к изнасилованной женщине и ребенку, другая диагональ, по которой движется поток беженцев. И тем не менее все выглядит таким умиротворяющим. В первую очередь взгляд зрителя устремляется к Гектору и Андромахе, затем как бы сам по себе соскальзывает к воинам, которые сражаются у подножия величественного равнодушного вулкана, затем пробегает по полю брани и останавливается сначала на мертвом, затем на живом ребенке – жертве и одновременно будущем палаче, ибо только о мертвых детях можно с уверенностью сказать, что завтра они не станут палачами. Несмотря на свою убедительность, ужасы войны остаются как бы на втором плане, они всего лишь цвет и форма; гораздо важнее глаза воинов, ожидающих битвы, закованный в железо солдат, женщина, идущая впереди колонны беженцев, бедра обесчещенной матери. И наконец, треугольник замыкается вулканом, возвышающимся на равном расстоянии от охваченного пламенем города слева, и другого, что просыпается в предутренних сумерках, не ведая, что настал его последний день.

«Неплохая композиция, – подумал Фольк. – По крайней мере, хорошо продуманная.» Как музыка, полностью овладевающая слухом, она направляет глаз туда, куда ему надлежит смотреть. Она ведет зрителя за руку – от явного к скрытому, сквозь лабиринт линий и форм, в которой образы и тайны, представшие в виде материальных явлений, запечатлены как бы у последней черты, не выходя, тем не менее, за грань естественного. Такой подход исключает крикливость и чрезмерность. Здесь нет ничего лишнего. Цель упорядочивает кажущийся хаос. На палитре Фалька картина обладала тяжестью синего круга, драматизмом желтого треугольника, неумолимостью черной линии. Яблоко – эти слова произнесла Ольвидо, хотя они явно принадлежали кому-то другому, – может оказаться ужаснее Лаокоона. Или ботинки, добавила она позже, когда они разглядывали человека, который, прислонив костыли к стене, показывал им свой единственный ботинок – это было на улице Мапуто в Мозамбике. Вспомни, сказала она, те поразительные фотографии Атже в Париже: старые ботинки, выстроенные рядком на полке в ожидании хозяев, которые, быть может, никогда за ними не придут. Или сотни сваленных в кучу туфель в нацистских концлагерях.

– Как странно, – сказал Маркович. – Мне всегда казалось, что художники украшают мир. Делают безобразное менее заметным.

Фольк не ответил. Главное, думал он в этот миг, – что творится в голове человека, который смотрит на картину, иными словами: что художник вкладывает в голову стоящего перед его картиной зрителя – яблоки или ботинки. Даже самый невинный из этих образов может превратиться в лабиринт, где замкнута, словно червь, нить Ариадны.

– Знаете, что я думаю, сеньор Фольк? Вы себя недооцениваете. Похоже, вы очень талантливый художник.

Маркович медленно повернулся, пристально оглядел окна, дверь, лестницу на верхний этаж. Казалось, он обнаружил в окружающем его пространстве какое-то новое измерение.

– Любой, вошедший в эту башню, даже если он не знает того, что знаем мы с вами, будет испытывать определенное беспокойство. – Внезапно он посмотрел на Фолька с любопытством и вежливо поинтересовался: – Каково было женщине, которая здесь побывала?

Мгновение оба напряженно смотрели друг на друга. Наконец Фольк улыбнулся:

– Скорее всего, ей было неуютно. Сказала, что все это ужасно и отдает извращением.

– Вот видите? Именно это я имел в виду. И все же вы не такой уж плохой художник, как говорите. Несмотря на все эти углы, прямые линии и длинные тени…

Он широким жестом обвел фреску. Затем бессильно уронил руки.

– Пространство замкнуто, как ловушка. – Он нахмурился. – Ловушка для безумных кротов.

Затем он посмотрел на Фолька. Его взгляд выражал нечто новое; в светло-серых глазах за стеклами очков таились ирония, холод и еще какое-то неясное чувство, смутно напоминающее признательность. Фольк мысленно поиграл словами «холодность» и «признательность», стараясь смешать их в уме, как на палитре. У него ничего не вышло, тем не менее взгляд по-прежнему был обращен на него и выражал именно эти чувства.

– В некотором смысле, – проговорил Маркович, – я вами горжусь.

– Что, простите?

– Я сказал, что горжусь вами.

Настала тишина. Маркович по-прежнему смотрел на него.

– Надеюсь, сеньор Фольк, что и вы мною гордитесь.

Фольк почесал затылок. Слово «растерянность» лишь отдаленно выражало его внутреннее состояние. По правде говоря, он отлично понимал, что имеет в виду его собеседник. Его смущало не признание Марковича, а собственные чувства.

– Вы прошли долгий путь, – заключил он.

– Такой же долгий, как ваш.

Теперь Маркович вновь смотрел на фреску.

– Думаю, говорить больше не о чем, – добавил он. – Впрочем, вы должны сказать пару слов о той последней фотографии.

– Какой фотографии?

– Мертвая женщина возле шоссе на Борово-Населье.

Фольк смотрел на него невозмутимо.

– Давайте на этом закончим, – сказал он. – Вам пора идти.

Маркович склонил голову, словно желая заверить себя, что он не ослышался и все в порядке. Что все так, как должно быть. Затем кивнул, снял очки, протер стекла подолом рубашки и снова надел их.

– Вы правы. Мне действительно пора. «Звучит так, словно ему жаль расставаться», – подумал Фольк. Два человека, успевшие привыкнуть друг к другу, вот-вот разойдутся в разные стороны. К своему удивлению, он чувствовал необычайное спокойствие. Всему свое время. Все наступает в нужный час, в правильной последовательности. В какой-то момент он спросил себя, что будет делать Маркович без него. Без сломанной бритвы, вонзившейся в мозг. Впрочем, это уже не его дело.

Маркович неторопливо направился к двери. Он уходил с явной неохотой. Дойдя до двери, помедлил и, достав новую сигарету, прикурил ее от зажигалки Фолька. Затем кивнул на фреску:

– Не теряйте времени, сеньор художник Скорее всего, у вас впереди много работы… Есть фрагменты, которые предстоит завершить. – Он повернулся и кивнул на сосновую рощицу возле пропасти. – Я буду ждать там, снаружи. У вас впереди целая ночь. Вас это устраивает? До рассвета много времени.

– Надеюсь, я все успею.

Лучи низкого вечернего солнца едва проникали сквозь сосны, заливая Марковича багровым сиянием, что, казалось, смешивалось с нарисованным светом, заливавшим пейзаж, изображенный на стене. Фольк заметил, как Маркович грустно улыбнулся, зажал сигарету в зубах и попрощался с фреской, бросив на нее последний долгий взгляд.

– Жаль, что вы не сможете завершить работу. Хотя, если я правильно понял, в этом тоже есть смысл.

18

Тень можно изобразить с помощью любого цвета; сейчас он выбрал красный: желтый с добавлением кармина, еще немного желтого с небольшой примесью лазури: полученное сочетание точно передавало оттенок крови, вязкой глины на подошвах, оттенок толченого кирпича и покрывающих землю осколков, где отражаются пожары. Оттенок горизонта, объятого пламенем пылающих нефтехранилищ, оттенок охваченных огнем городов на черном фоне – городов, возвышающихся в глубине фантастичных и при этом предельно реалистичных пейзажей. Одним словом, это была тень вулкана, а точнее, предметов, которые он освещал своим пламенем; проекция его четко очерченных склонов, украшенных царственным сиянием лавы, стекающей с его олимпийской смертоносной главы, вершины треугольника, окрашивая окрестности алым светом.

Тишину башни нарушали лишь шум включенного генератора да шорох кисти. Фольк сосредоточенно работал при свете галогенных ламп. На мгновение он прервался, смешал кармин, коричневый марс и немного прусской лазури, получил теплый синевато-бурый оттенок и нанес его на края зигзагообразных разводов на склонах вулкана, сделав их более яркими, похожими на алые и оранжевые молнии. Он отошел на несколько шагов. Коснувшись лица, испачкал краской небритый подбородок, оценил результат, затем повернулся и жадно обвел глазами ту часть стены, которую окутывала тень. Свисающие с деревьев мертвые тела, войско, мчащееся в долину, корабли справа и фрагменты современного города по-прежнему представляли собой угольные наброски на белоснежной поверхности стены. Стараясь не думать об этом – одна ночь все равно ничего не решала, – Фольк возобновил работу. Вулкан был завершен, точнее – почти завершен. Это означало, что он закончил три четверти стены.

Он выбрал круглую кисть средней величины и поспешно смешал в чистом углу подноса белый, желтый кадмий, немного кармина и чуточку лазури. Затем, вновь подойдя к стене, осторожно подрисовал одну из трещин, пролегающих по склону вулкана, придав ей форму тропинки, взбирающейся к вершине. Теперь он смешивал краски прямо на стене. Широкая линия – у него не было времени прорисовывать тропинку более детально – выглядела несколько странно. Получалось, что дорога вела в никуда: выходила из трещины, пролегающей на склоне вулкана, и исчезала на белой стене. Фольк не думал о том, как ее завершить, он даже не сделал наброска. Эффект, тем не менее, был очень силен. Тропинка представляла собой новый неожиданный сюжет, новое звено, соединившее вулкан в башне Фолька с тем, другим вулканом в Национальном музее Мехико, который когда-то давно отразился в зеленых глазах, чей взгляд внезапно пересекся со взглядом Фолька, когда тот смотрел на картину впервые. Тот далекий вулкан видел, как в его жизнь вошла Ольвидо Феррара. Эта дорога – прямая, грозная, будто напряженная траектория выстрела – проходила сквозь нарисованный на стене пейзаж к далекой точке на Балканах.

Черт побери, мысленно произнес удивленный Фольк Задумавшись о вулканах и дорогах, он приостановил работу и сделал глоток холодного кофе, который оставался в чашке, стоявшей на столе прямо на обложке «The Eye of War». На большее времени не остается, сказал он себе. Прежде чем перенести сюжет на стену, он тщательнейшим образом продумывал каждый участок фрески, и этот неожиданный поворот не предвиделся заранее; однако дорога выглядела так, словно была задумана. Фольк допил кофе. Похоже, размышлял он, в его голове, в устремленных на стену глазах, в испачканных краской руках и влажной кисти таятся невиданные возможности, тайные оттенки и формы, которые, быть может, скрывались там изначально. Эти новые линии, которые уходили в еще не тронутую часть фрески – или же незаполненное белое пространство само по себе, – парадоксальным образом выражали и усиливали сюжеты завершенных участков, – так убегающая сквозь пальцы струйка песка содержит все признаки вещества под названием «песок».

Где– то в глубине его тела вновь просыпалась боль. Несколько секунд Фольк стоял неподвижно, прислушиваясь к тому, что происходило внутри, и, почувствовав приближение приступа, улыбнулся краешком рта. Так улыбается человек, знающий такое, перед чем боль бессильна. В эту ночь Фольк решил не давать ей ни малейшей уступки; у него попросту не было времени. Поэтому он немедленно принял меры: две таблетки обезболивающего, глоток коньяка. Он поставил бутылку на стол, заваленный тюбиками и кистями, однако, поразмыслив, снова взял ее и отпил еще один глоток прямо из горлышка. Затем вышел за дверь и прижался к прохладной каменной стене, чувствуя дыхание ночной земли и дожидаясь, когда подействует лекарство. Он смотрел на звезды, на далекое мерцание маяка, невидимого за краем пропасти. В какой-то миг ему почудилось, что среди круживших в воздухе светляков мелькнул красный огонек сигареты.

Когда улеглись последние отзвуки боли, Фольк вновь вошел в башню, чувствуя во рту легкий химический привкус растворившегося в желудке лекарства. Он осмотрел пустую поверхность стены, готовый немедленно приняться за работу. И внезапно заметил то, чего не видел раньше. На белоснежном фунте, покрывавшем стену, его глазам предстала еще одна картина, более смелая и необычная. Пустота незаполненного пространства наполнилась особым смыслом. Движимый интуицией, он отложил кисть – не промыв ее и не просушив – и попытался добиться нового эффекта: зачерпнул большим пальцем правой руки смесь краски, остававшуюся на палитре, и осторожно нанес ее вдоль только что нарисованной дороги, превратив ее в бурную горную реку с продольными бороздами течения и гребнями волн, которые трудно было различить невооруженным глазом. К кистям он больше не прикасался. Краски смешивал пальцем – белила, синий кобальт, желтый кадмий и снова белила, получив зеленый оттенок, напоминающий цвет луга, залитого утренним светом, затем серый оттенок, похожий на цвет асфальта, покрывающего развороченное взрывами шоссе, и, наконец, грязновато-синий оттенок неба, застланного дымом пылающих домов. И наконец прозрачно-зеленый, как глаза женщины, которая тоже была частью того утра – джинсы, облегающие длинные ноги, рубашка хаки, светлые волосы, заплетенные в две косички, скрепленные резинками, закинутая на спину сумка с камерами и еще одна камера, висящая на груди. Ольвидо Феррара – такой она шагала по шоссе, ведущему к Борово-Населье.

Она ему что-то сказала – тогда, в то утро. Они проверяли фотографическое оборудование, проведя ночь в подъезде дома, стоявшего на центральной улицы Вуковара, в стороне от сербских гранатометов. Окрестности бомбили; несколько раз вспышки взрывов освещали разбитые крыши домов, но затем наступили три часа тишины. Они поднялись на рассвете; первые лучи зари окрасили город, словно легкая лессировка гризайлью, и тогда Ольвидо увидела фасады пустых домов, землю, усыпанную осколками стекла и кирпича, и сказала, не глядя на Фолька, словно просто выражая вслух мучившие ее раздумья: передать такое способно только воображение, камера бессильна. Затем помолчала, глядя на зловещий пейзаж В руках она держала открытую камеру с наполовину вставленной пленкой. Захлопнулась крышка, зажужжала перемотка, и Ольвидо рассеянно улыбнулась Фольку, словно тревожные мысли, занимавшие сейчас ее голову, остались где-то далеко. Эти типы, добавила она внезапно, Жерико и Роден, были правы: только живопись говорит правду. А фотография лжет.

Чуть позже под белыми кроссовками Ольвидо захрустело – дорога была усеяна осколками снарядов. Слушая этот странный звук, Фольк шел по другой стороне улицы. Он держал наготове две камеры и внимательно всматривался в окрестности. Впереди их ждал перекресток, открытое пространство, которое предстояло пересечь, чтобы выйти на шоссе в Борово-Населье. Впереди шагали хорватские солдаты, еще несколько солдат шли позади. Издалека доносился однообразный приглушенный треск перестрелки, сливающийся с потрескиванием деревянной крыши горящего неподалеку дома. Посреди дороги лежал убитый сербский солдат, настигнутый накануне осколком гранаты. Повсюду виднелись звездообразные воронки. Серб лежал лицом вверх в разорванной осколками одежде. Серая пыль забилась в глаза и открытый рот. Вывернутые наизнанку карманы, босые ноги. Рядом – несколько предметов, не заинтересовавших мародеров: зеленая каска с красной звездой, пустой бумажник, рассыпанные документы, связка ключей, авторучка, мятый носовой платок. Фольк остановился возле трупа, собираясь сделать снимок на фоне горящего дома. Заранее подготовил «Никон ФЗ»: установил выдержку, диафрагму 5,6. Подойдя вплотную, навел объектив: лежащее тело, раскинутые в форме латинской V босые ноги, дырка в носке, из которой торчит палец, скрещенные на груди руки, разбросанные вокруг предметы; справа горящий дом, стоящий углом к дороге. Но не все можно передать на снимке. Невозможно сфотографировать жужжание мух – вот кто истинный победитель во всех сражениях – или запах. Низкое гудение мух, густой тяжелый смрад мигом напомнили ему раздувшиеся тела в Сабре и Шатиле, связанные проволокой руки на мусорных свалках в Сан-Сальвадоре, грузовики, выгружающие трупы с помощью механического конвейера в Колвези: бесконечное упрямое ж-ж-ж. Кто-то сказал, что умелый фотограф способен передать все что угодно. Но Фольк твердо знал – человек, который мог такое сказать, никогда не был на войне. Невозможно сфотографировать опасность или муки совести. Жужжание пули, пронзающей череп. Смех солдата, выигравшего полпачки сигарет, угадав пол ребенка в утробе, которую только что рассек штыком. Для мертвого босого серба писатель, возможно, мог бы найти подходящие слова. Например, жужжание мух: жжжжжжжжжжжжжжжжж. С запахом сложнее. Еще сложнее передать пронзительное одиночество запыленного мертвого тела: некому стряхнуть пыль с убитых солдат. Прав только художник, вспомнил Фольк. «Возможно, так оно и есть», – подумал он; фотография оставалась правдивой, покуда была наивна и несовершенна. В самом начале, когда камера могла передать лишь неподвижные предметы. На старинных отпечатках города кажутся пустынными декорациями, где движущиеся люди и животные – лишь незаметные точки, призрачные следы, предвестники другой более поздней фотографии, сделанной 6 августа 1945 года в Хиросиме: смутный отпечаток человеческого силуэта и лестницы, уничтоженных мгновенной вспышкой атомного взрыва.

Опустив камеру, Фольк увидел, что Ольвидо остановилась на другой стороне дороги, чтобы не попасть в кадр, и пристально смотрит на него. Он направился к ней. Она не сводила с него глаз, словно стараясь запомнить каждое его движение, весь его облик В последние дни он несколько раз замечал, что она смотрит на него как-то странно – сначала украдкой, потом все более открыто, словно хочет записать в памяти все, что с ним связано, каждый миг их долгого странного путешествия, которое вот-вот должно оборваться. У нее в кармане лежал обратный билет. Фольк шагал по дороге, чувствуя бесконечную печаль и ледяной холод. Чтобы отвлечься, он смотрел вокруг, солдаты, дорога, пылающий дом. А вверху синело чистое небо без единого облачка, сияло солнце, которое в эту раннюю пору еще не поднялось и не мешало фотографировать, и длинная тень Ольвидо лежала на покрытой осколками дороге, чья неровная поверхность искажала ее силуэт. На мгновение ему захотелось сфотографировать эту тень с неровными краями, но он не успел. В тот миг она увидела рваную выцветшую тетрадь, лежавшую на земле. Открытую школьную тетрадку в синей обложке. Несколько вырванных листов лежало рядом на зеленой траве. Она подняла камеру, сделала несколько шагов вперед, выбирая кадр, затем еще один шаг влево. И наступила на мину.

Фольк посмотрел на свои руки, испачканные красной краской, затем на окружавшую его со всех сторон фреску. Цвет придавал формам большую выразительность. Но угольные наброски на пустой безупречно белой стене больше не казались незавершенными. В мощном свете галогенных ламп сюжет приобрел цельность, будто на полотнах импрессионистов: цвета, линии, формы внезапно обретали жизнь на сетчатке обращенного на них глаза. Прав только художник, снова вспомнил он: фигуры и пейзажи, а также беглые наброски, едва намеченные силуэты, легкие мазки, широкие смелые линии и цветовые пятна еще свежей краски, нанесенной пальцем на уже нарисованные фигуры или на пустое белое пространство стены, – все казалось ему одинаково правдивым и реальным. Какой долгий путь пришлось ему проделать, чтобы это понять! Существовал тайный иносказательный сюжет, многоплановая перспектива; словно локон или завитки серпантина, он ложился виток за витком по всей окружности фрески, не прерываясь, включая в себя каждую деталь, связывая в единый сюжет корабли, отплывающие под дождем, охваченный пламенем город на холме, беженцев, солдат, изнасилованную женщину и ребенка-палача, умирающего мужчину, деревья, на ветвях которых, словно грозди фруктов, висели тела, битву в долине, закалывающих друг друга кинжалами воинов на первом плане, всадников, рвущихся в бой, мирно спящий город – башни из бетона, камня и стекла. Проявленный видимый мир и бесконечная иносказательность природы. Перед ним лежало все, что он хотел передать: Брейгель, Гойя, Уччелло, доктор Атл – все те, кого похитили глаза и кисти Фолька, дерзнувшего выразить то, что в течение жизни проникало через объектив камеры в Платонову пещеру его глазного дна – пленка и фотобумага играли в работе второстепенную роль. Все накопленное им наконец получило свое воплощение, выраженное математическими формулами, чьи принципы и конечный результат заключал в себе треугольник, завершивший композицию: огромный вулкан – все оттенки коричневого, серого, красного. Криптографический символ, лишенный чувств, безжалостный в своих законах, простирающий языки лавы, словно паутину, чья сеть опутывает все мироздание, включая в себя и трещины в стене старой башни, ставшей основанием фрески, и зарю нового дня, проникшую сквозь окна, и человека, ожидающего снаружи, пока Фольк закончит свою работу.

Оставалось лишь кое-что добавить. Внезапно завершенность работы стала такой очевидной, что на губах Фолька появилась улыбка. Если бы рядом оказалась Ольвидо Феррара, она бы хохотала до упаду: он представил, как она запрокидывает голову с косичками пшеничного цвета и насмешливо поглядывает на него своими зелеными прозрачными глазами. Здесь все дело в воображении, а не в технике, Фольк. Фотография лжет, прав лишь художник.

Он подошел к столу и взял журнал, на обложке которого была напечатана фотография Иво Марковича; светловолосый молодой мужчина с каплями пота на лбу и пустыми утомленными глазами мало напоминал человека, ожидавшего его возле обрыва. Бабочки Лоренца, сломанные бритвы ясно различались в лице этого человека, который в момент попадания на негатив все еще не знал ни о том, что ждет его впереди, ни о последствиях, которым суждено преследовать его еще долго – до настоящего времени, до старой башни над морем и рассматривающего фотографию Фолька. Истина в вещах, а не в нас, говорила она. Но мы нужны истине, чтобы она могла проявить себя. «Ольвидо смеялась бы», – подумал он, если бы видела, как он стоит, держа в руках обложку, перебирая рисовальные принадлежности, пустые и полные тюбики с краской, кисти и книги, загромождающие стол. Он помнил, как она лежала на полу, на ковре, часами разбирая снимки, полные призрачных человеческий следов. Наконец он нашел то, что искал. У него в руках была большая почти полная банка прозрачного акрилового клея. Чистой широкой кистью он тщательно смазал им обратную сторону обложки, затем повернулся к стене, подыскивая подходящее место, выбрал незаполненный участок между вулканом и современным городом и приклеил фотографию, хорошенько расправив ее на шероховатой поверхности стены. Затем отошел, чтобы оценить результат. Не отводя глаз от фрески, отыскал на ощупь бутылку коньяка, протянул к ней руку, перемазанную подсохшей краской, поднес горлышко ко рту и сделал такой большой глоток, что на глазах выступили слезы. Теперь все на своих местах. Он выбрал несколько тюбиков краски, снова приблизился к фреске и пальцами вместо мастихина принялся наносить краску на фотографию широкими мазками, сначала несмелыми, затем все более свободными. Краска послушно ложилась на еще не высохший предыдущий слой. Наконец Иво Маркович слился с фреской, превратившись в затейливую мозаику разных цветов – охры, желтого и красного. Портрет завершил причудливый темный мазок, напоминающий тень. Он должен был уцелеть даже после того, как разрушающаяся стена уничтожит приклеенную страницу.

Фольк положил на пол тюбики и вымыл руки. Он чувствовал непривычную легкость. «Я пуст, как скорлупа грецкого ореха», – подумал он внезапно. Он медленно вытер руки, отдаваясь новому ощущению. Он видел себя словно со стороны, на этой фреске, в конце своего пути. Он оставил тряпку на столе, положил в рот две таблетки и запил глотком коньяка. Теперь приступ боли не застигнет его врасплох в самый неподходящий момент. Затем сунул за пояс нож. «К бою нужно хорошенько подготовиться», – подумал он, усмехнувшись. Мгновение постоял неподвижно. Ольвидо тоже любила немного расслабиться перед самым уходом, когда ожидание становилось особенно напряженным и они молча проверяли оборудование в номере какого-нибудь отеля, прежде чем отправиться в очередную горячую точку. Проверить камеры и пленку, набить карманы всем необходимым, положить в рюкзак дорожную аптечку, карты, бутылку с водой, блокнот, фломастеры, аспирин. Они брали только то, что можно унести на себе, передвигаясь без лишнего груза, который помешает спасаться бегством. Все ненужное оставалось за запертой дверью отеля. Я похожа на девочку, которая надевает маску, сказала она как-то раз. Девочку, которая решила стать другой. Или не быть никем. Правда, Фольк? Каждый раз я как будто сбрасываю старую кожу, как усталая змея.

Перед тем как погасить лампы и выйти в ночь, Фольк оглядел свое творение в последний раз. Когда дневной свет проникнет в восточное окно, пейзаж, изображенный на фреске, приобретет особенный золотистый оттенок и картина оживет. В лучах утреннего солнца цвет пламени, пожирающего город сделается более насыщенным, вулкан станет более грозным и зловещим, а дождь более серым и безнадежным. В сущности, это не шедевр, сказал он невозмутимо и медленно покачал головой. Нет, шедевром его картину назвать никак нельзя. Маркович и Кармен Эльскен назвали ее странной. Все эти углы, линии… Рассеянно улыбнувшись, Фольк спросил себя, что сказала бы Ольвидо Феррара, увидев его творение? Что подумает тот, кто когда-нибудь увидит его фреску, пока башня не рухнула?

Так или иначе, это далеко не лучшая работа, заключил он. И все же она совершенна.

19

Он закрыл дверь на ключ и неторопливо зашагал к темнеющей поодаль сосновой роще, далекие отблески фар время от времени выхватывали из темноты силуэты сосен.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14