Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Малоссен (№3) - Маленькая торговка прозой

ModernLib.Net / Иронические детективы / Пеннак Даниэль / Маленькая торговка прозой - Чтение (стр. 14)
Автор: Пеннак Даниэль
Жанр: Иронические детективы
Серия: Малоссен

 

 


«Что бы там ни говорили, – думал Лусса с Казаманса, – а все-таки нет ничего более удручающего, чем навещать друга, который находится в глубокой коме».

– Дуй вуци, во лай вань лэ. (Извини, я припозднился.)

Плохо не то, что ваш собеседник не отвечает вам, а что уже отчаиваешься и достучаться до него.

– Во лэйлэ... (Я устал...)

Лусса никогда бы не подумал, что дружба может до такой степени походить на супружеские отношения. И поскольку он был поглощен этими мыслями, он не сразу заметил новое приспособление, появившееся на теле Малоссена.

– Та мень гей ни фан де чжэ гэ синь жи цзи ци хеньпяо лян! (Какой забавный аппарат тебе тут прицепили!)

Он напоминал шоссейную развязку, подвешенную над кроватью Бенжамена, со всякими вентилями, регуляторами температуры, тончайшими мембранами, переплетающейся, как паутина, системой трубочек, по которым переливалась кровь Малоссена, вырисовывая загадочные узоры.

– Чжэ ши шеньме, если поточнее? (Что это такое, если поточнее?) Решили подать тебя под новым соусом?

Лусса наобум взглянул на энцефалограмму. Нет, Бенжамен по-прежнему не отвечал.

– Что ж. Это ничего, у меня для тебя отличная новость, в кои-то веки.


***

Отличная новость заключалась всего в нескольких словах: Лусса только что закончил переводить на китайский один из романов Ж. Л. В. – «Ребенок, который умел считать».

– Я прекрасно знаю, что тебе все равно и что этот роман ты даже не открывал, но не забывай, что тебе продолжает капать один процент со всех продаж (1%), каким бы там коматозником ты ни был. Так вот, «Тальон» выпустил этот роман для китайцев, которые живут здесь, но вместе с тем и для всех остальных, которые, как ты знаешь, на редкость многочисленны. Хочешь, я расскажу тебе эту историю? В двух словах... Слушай... Это история маленькой продавщицы супа из Гонконга, которая умеет считать на своих счетах быстрее, чем все другие дети, быстрее даже, чем взрослые, чем ее собственный отец, который гордится ею, воспитал ее как мальчика и назвал Сяо Бао («Маленькое Сокровище»). Догадываешься, что было дальше? Нет? Ну, так вот. Папашу на первых же страницах убирает какая-то местная мафия, которая захотела подмять под себя всю торговлю китайским супом. За следующие пятьсот страниц девчонка сколачивает себе состояние и на тридцати последних мстит за своего отца, прибрав к рукам все международные компании, размещенные на территории Гонконга, и все это – с помощью только своих детских счетов. Так-то. Чистейший Ж. Л. В., как видишь. Либеральный реализм стучится в дверь пробуждающегося Китая.

Малоссен в жидком виде циркулировал по трубочкам, обвивавшим его тело. О чем он думал, понять было невозможно. Лусса с Казаманса воспользовался этим, чтобы оседлать своего любимого конька:

– Тебе было бы интересно взглянуть, как я перевел, скажем... первые пятьдесят страниц, а?

В который раз, не дожидаясь ответа, Лусса с Казаманса вытащил пачку гранок из своего пальто и пустился в путь:

– Сы ван ши чжэ сянъ дэ синь чэн...

Вздох.

– Если бы ты знал, как я намучился с этой фразой. Надо же было Шаботту начать с описания смерти отца, ему продырявили горло вьетнамским арбалетом, одной из тех отравленных стрел, которые применяются в охоте на тигра, представляешь? И чтобы одной фразой передать идею судьбы и натянутую тетиву лука, Шаботт пишет: «Смерть – процесс прямолинейный».

Лусса покачал головой, подчеркивая свое сомнение.

– Смерть – процесс прямолинейный... да... я решил перевести буквально: «Сы ван ши чжэ сянъ дэ синь чэн»... да... но китаец наверняка предпочел бы какую-нибудь перифразу... С другой стороны, это как раз краткая прямая фраза, нет? Смерть – процесс прямолинейный. Разве что слово «прямолинейный» ее растягивает, есть в этом какая-то роковая медлительность, сама судьба, ни больше ни меньше, напоминание о том, что все там будем, даже те, кто бежит быстрее остальных; зато эта растянутость прилагательного компенсируется краткостью существительного «процесс», оно как будто подгоняет всю фразу... медленное ускорение... это уже и в самом деле китайский образ мысли... Я только думаю, правильно ли я сделал, переведя ее буквально... Что ты об этом думаешь?

37

Что я об этом думаю, Лусса?.. Я думаю, что если бы ты прочел мне эту фразу несколько месяцев назад, я бы ни за что не полез в шкуру Ж. Л. В. и эта несчастная пуля двадцать второго калибра, выпущенная в упор, оказалась бы в чьей-нибудь другой голове. Что я об этом думаю, Лусса... Я думаю, что если бы ты прочел мне ее хотя бы в тот день, когда этот дикарь из каменного века разносил мой кабинет, – помнишь? – так вот, Шаботт был бы сейчас жив, и Готье тоже. Калиньяк был бы цел и невредим, а моя Жюли лежала бы в моей постели. О, Лусса, Лусса, почему самые тяжелые удары судьба наносит нам рукой наших лучших друзей? Почему ты прочитал мне ее сегодня, именно в этот вечер, когда я почти окончательно решил бросить все свои клеточки и отбыть в дальние края? Если бы ты пришел ко мне в самом начале со своими переводческими сомнениями, которые в любом случае достойны уважения, я не стал бы спорить с тобой по этому поводу; если бы ты сел за мой стол и спросил меня: «Смерть – процесс прямолинейный, как бы ты перевел это на китайский, дурачок, буквально или зашел бы с другой стороны?»; если бы при этом ты назвал мне заглавие этой книжки, «Ребенок, который умел считать», псевдоним автора – Ж. Л. В. и в придачу имя Шаботта, скрывающегося под этим псевдонимом, я ответил бы тебе: «Вымой свои кисти, Лусса, разложи иероглифы по полочкам у себя в голове и не переводи ты эту чушь». Тогда, задетый за живое, как часто пишут в книжках, ты спросил бы меня: «Это еще почему, дурачок?» На что я бы тебе ответил: «Потому что, переводя этот роман, ты бы сделался литературным вором, оказался бы причастным к самой мерзкой краже, какую только можно представить». – «Да что ты!» Ты отпустил бы свое обычное «да что ты!», и в твоих зеленых глазах запрыгали бы веселые чертики. (Я уже говорил, какие у тебя замечательные глаза, зеленые на черном, самый выразительный взгляд на всей этой разноцветной планете?) «Да что ты!» Да, Лусса. Грязная кража, но сработано все чисто, в мировом масштабе, ты понимаешь, что я хочу сказать. Замысел был совершенный, все продумано до последней детали, малейшие шероховатости тщательно отшлифовывались, правовые гарантии на любом уровне, не пробьешь. Преступление века, в котором, кстати, все мы увязли по уши: от этой грязи век не отмоешься. Всех нас опустили на дно: ни о чем не подозревающих Забо, Калиньяка, тебя, меня, «Тальон»...

Ты бы спокойно все это выслушал, так же спокойно отвез меня к Амару, спокойно выставил перед нами наши бравые пушки сиди-брахима, и вот тогда, когда никто не смог бы нам помешать, ты все так же спокойно спросил бы меня:

– Ну нагородил, дурачок, что это еще за история с кражей?

И я бы сказал тебе чистую правду:

– Шаботт – это не Ж. Л. В.

– Нет?

– Нет.

Тогда бы ты по своему обыкновению замолчал, точно.

– Значит, Шаботт – не Ж. Л. В.?

Потом ты бы немножко поразмышлял вслух.

– Ты хочешь сказать, что Шаботт не писал «Ребенка, который умел считать»?

– Именно, Лусса, как, впрочем, и «Властелина денег», и «Последнего поцелуя на Уолл-стрит», и «Золотого дна», и «Доллара», и «Дочери иены», и романа «Иметь»...

– Шаботт не написал ни одной из этих книг?

– Ни строчки.

– На него кто-то пашет?

– Нет.

И вот тогда на твоей физиономии, Лусса, правда засияла бы совершенно новым светом: так встает солнце, открывая взору нехоженые земли.

– Он украл у кого-то все эти книжки?

– Да.

– Того человека уже нет?

– Да нет, жив-здоров.

И наконец, ты задал бы этот неизбежный вопрос:

– Ты знаешь его, дурачок?

– Да.

– Кто же это?


***

Это, Лусса, тот, кто всадил мне пулю между глаз. Высокий блондин, редкий красавчик неопределенного возраста, нечто вроде Дориана Грея, очень похож на героев Ж. Л. В., которые, рано созрев, так и остаются до конца жизни молодыми. Они выглядят на свой возраст до десяти лет, в тридцать они уже на вершине славы, а кажется, что им только вчера исполнилось пятнадцать; в шестьдесят их принимают за любовников их дочерей, а в восемьдесят они все так же молоды, красивы и рвутся в бой. Герой Ж. Л. В., одним словом. Вечно молодой, вечно красивый поборник либерального реализма. Вот на кого похож тот парень, который стрелял в меня. У него, бедняги, были на то свои причины, потому что именно он написал те романы, авторство которых я себе присвоил, строя из себя этакого надутого индюка. Да, Лусса, он убрал меня вместо Шаботта, Шаботту я был нужен именно для этого. А тот подумал, что это я его ободрал, он навел на меня свой оптический прицел, спустил курок. Вот и все. Я сделал свое дело.

Что же до того, почему эта фраза «Смерть – процесс прямолинейный» послужила мне ключом к разгадке, почему у меня из головы нейдет этот парень, с тех пор как ты прочел мне ее (а я-то все пытался вспомнить, откуда она, с того самого дня, когда верзила разнес на части мой кабинет), – что до всего этого, то ты извини меня, Лусса, объяснять все сначала сейчас было бы слишком долго, слишком утомительно.

Видишь ли, в настоящий момент я полностью поглощен своей смертью. Знаю, знаю, когда говоришь об этом вот так, от первого лица, появляются сомнения в искренности заявления. Но если хорошенько поразмыслить, то как раз и получится, что умирают всегда в первом лице единственного числа. И с этим, признаю, довольно сложно согласиться. Юнцы, которые бесстрашно уходят на войну, говорят о себе в третьем лице. На Берлин! Nach Paris! Аллах акбар! Вместо себя они посылают на смерть свой энтузиазм, думая, что это кто-то третий, а он, этот третий, весь из их плоти и крови. Они умирают, так ничего и не поняв, а их первое лицо поглощается извращенными идеями таких, как Шаботт.

Я умираю, Лусса, я умираю и так просто тебе об этом и говорю. Устройство, которым ты так восхищался, наверное, в самом деле стоит того. Это искусственная почка, последнее слово техники. Они поставили мне ее вместо почек, моих почек, которые спер у меня Бертольд. (Какой-то там несчастный случай, парень с девушкой разбились на мотоцикле, парень впилился спиной в поребрик тротуара, почки – к чертям. Ему необходимы были две почки. Срочно. Бертольд взял мои.) Я умираю, как и многие другие, кому повезло встретиться с благодетелем человечества, Бертольдом! И если бы только почки... Ты и понятия не имеешь, Лусса, сколько всего можно понатаскать из тела за несколько недель, и никто этого даже не заметит! Твои близкие все так же навещают тебя, твои прозорливые, ясновидящие родственники – Терезы, Малыши, – и что они видят? Только то, что я еще дышу. Мешок с костями, который опустошают у них под носом, но этот мешок все же остается их братом. «Бенжамен умрет в возрасте девяноста трех лет...» С такими темпами... интересно, что от меня останется к тому времени? Ноготь разве что? А Клара, Тереза, Жереми и Лауна, Верден и Малыш так и будут приходить навещать этот ноготь. Я не шучу, Лусса. Вот увидишь, ты сам в скором времени будешь приходить к одному ногтю. Ты упрямо будешь учить его китайскому, разговаривать с ним о своей Изабель, читать хорошую литературу, потому что все вы, и ты, и моя семья, с недавних пор вы приходите сюда не из-за брата, а из-за братства; ты навещаешь не друга (фэн ю по-китайски), а саму дружбу (юи), не бренное тело призывает вас в больницу, а вечные чувства. И тогда, неизбежно, бдительность притупляется, мы больше не задаем медицинских вопросов, мы молча проглатываем объяснения живодеров («да, знаете, у него оказались некоторые проблемы с почками, пришлось подключить ему систему гемодиализа»), и друг в полном восторге от новой игрушки: «Какой забавный аппарат тебе тут прицепили!» А как взвыли мои почки, когда Бертольд за ними полез, – это тоже было забавно, по-твоему?

Всё, Лусса, я совершенно серьезно собрался умирать, мне надоело, что меня растаскивают по кусочкам, и вот тебе, пожалуйста, я опять засуетился; но, черт тебя побери, ты, что же, считаешь в порядке вещей, что у меня вырезают обе почки, чтобы какой-то маменькин сынок, который захотел выпендриться перед подружкой, прокатив ее на своем драндулете, мог и дальше спокойно себе отливать, когда ему приспичит? Тебе кажется справедливым, что у меня, который принципиально не хотел сдавать на водительские права, который ненавидит рокеров, этих чудовищ на колесах (сами – камикадзе, все поголовно, еще и угрожают жизни моих малышей), так вот, ты находишь нормальным, что у меня заберут и мои легкие, да, легкие – следующие по списку у Бертольда! – чтобы вставить их какому-то биржевому магнату, который заработал себе рак, куря одну за другой и заставляя в придачу задыхаться всех окружающих? У меня, который в рот не брал сигареты! У меня, который если и душит, то только сам себя!.. Если бы еще мой конец пришили какому-нибудь идеальному любовнику, потерявшему свой в слишком бурных амурных играх, или хотя бы сняли кожу с ягодиц для реставрации щечек какой-нибудь красотки в духе Боттичелли, я бы слова не сказал; но, Лусса, по странной иронии судьбы меня обдирают для мародеров... Да, Лусса, меня обдирают, обдирают живьем, кусок за куском, заменяя их по ходу дела разными механизмами, которые вы принимаете за меня и которые вы теперь и навещаете вместо меня; я умираю, Лусса, потому что, несмотря на миллиарды лет эволюции, каждая моя клеточка умирает – перестает верить в эту эволюцию и умирает, и я каждый раз умираю с ними, умирает мое «я», исчезает первое лицо, поэтическая строка растворяется в небытии...

38

«Я не верю женщинам, которые молчат». Вот что говорил себе инспектор Ван Тянь, сидя уже целый час напротив женщины, которая молчала.

– Мадам не говорит уже шестнадцать лет, месье. Мадам не говорит и не слышит вот уже шестнадцать лет.

– Я не верю женщинам, которые молчат, – ответил инспектор Ван Тянь скромному Антуану, метрдотелю в доме почившего министра Шаботта.

– Я пришел к госпоже Назаре Квиссапаоло Шаботт.

– Мадам не принимает, месье, мадам не разговаривает, мадам уже шестнадцать лет ничего не слышит и не говорит.

– А кто вам сказал, что я пришел ее слушать?

Инспектор Ван Тянь решил придерживаться простой логики. Если это не Жюли убила Шаботта, значит, это был кто-то другой. А если это так, то надо начинать расследование с нуля. Точкой отсчета в любом расследовании является окружение жертвы. Прежде всего, домашние: они, как правило, и оказываются и точкой отсчета, и местом прибытия. Восемьдесят процентов всех мокрых дел приходится на семейные драмы. Да, да! Семья убивает в четыре раза чаще, чем так называемые преступники, никуда не денешься.

– С чего вы взяли, что я пришел с ней говорить?

Итак, вся семья министра Шаботта сводилась к одной девяностолетней немой старухе, его матери, госпоже Назаре Квиссапаоло Шаботт, которую и в самом деле уже лет двадцать никто не видел.

– Я пришел на нее посмотреть.


***

Ну что ж, посмотреть так посмотреть. Сначала она показалась ему какой-то грудой пыли, скопившейся за долгие годы в одном из углов этой громадной комнаты. Полумрак, едва пробивающиеся отблески света, и там, в углу, у окна, эта груда пыли, которая оказалась живой. Она, вероятно, рассыпалась бы, стоило Тяню хлопнуть дверью. Он на цыпочках прошел через всю комнату. Вблизи груда пыли превратилась в кучу ветхого тряпья – старье, каким обычно завешивают фамильные гарнитуры. Но впечатление все то же: нечто, что забыли здесь со времени последней уборки. К тому же комната была пустой, почти. Кровать под балдахином, шаткий стул рядом с кроватью да эта груда покрывал у окна.

Тянь взял стул – черная спинка инкрустирована золотом – и совершенно бесшумно поставил его между окном и тем, что оставалось от госпожи Назаре Квиссапаоло Шаботт. Взгляд, которым старуха воззрилась на Тяня, подтверждал самую пессимистичную статистику, касающуюся семейных преступлений. В ее глазах скопилось столько злобы, что этого хватило бы, чтобы истребить и самую многочисленную семью. Взгляд, способный пронзить насквозь и испепелить правнука еще во чреве матери. Тянь понял, что пришел не зря. Старуха отвела глаза и встретила стальной взгляд Верден. И Тянь, который никогда и ничего не скрывал от глаз ребенка, который каждое утро брился перед ней в чем мать родила, который ежедневно прогуливался с ней по кладбищу Пер-Лашез (мраморные пальцы, торчащие из могил, профили, вдавленные в гранит...), Тянь, который спокойно подставлялся вместе с ней под пули убийцы, этот самый Тянь впервые постиг, что такое сомнения воспитателя. Он хотел было подняться, но вдруг почувствовал, как Верден вся напряглась, и услышал ее краткий возглас: «Нет!», после чего так и остался сидеть, как будто вовсе и не собирался двигаться с места. До него с трудом дошло, что она заговорила. «Нет...» – первое слово Верден... (Правда, чему тут удивляться.) Нет так нет. Тянь застыл в ожидании. Пауза могла затянуться навеки. Это зависело теперь только от этих женщин: совсем древней, желавшей превратить в тлеющие угли свою соперницу, и совсем юная, оценившая преимущества своего сиротства. Сколько времени прошло, час?

– Вам повезло, месье.

Тяню показалось, что эти слова прозвучали у него внутри. Бог мой, в чем повезло? Он уже собрался спорить сам с собой.

– Что вас так любят...

Нет, это не был его внутренний голос. Это говорила куча покрывал напротив, та, в кресле, у окна.

– ...но это долго не продлится.

Скрипящие и царапающие слова. Глаза опять смотрели прямо на него.

– Это никогда не длится долго.

О чем говорила эта женщина, которая больше не говорила?

– Я говорю об этой малышке у вас на животе.

Губы, как потрескавшиеся могильные плиты.

– Я своего носила точно так же.

Своего? Шаботта? Она носила министра Шаботта у себя на животе?

– До того дня, когда я поставила его на ноги.

С каждым словом – новая трещинка.

– Вы ставите их на ноги, и когда они возвращаются, они начинают лгать!

С каждым словом трещины все глубже.

– Все, без исключения.

В глубине трещины показалась кровь.

– Извините меня, я отвыкла разговаривать.

Черепаший язык слизнул капельку.


***

Она снова замолчала. Но Тянь прирос к стулу. «Я не верю женщинам, которые молчат». Эти слова принадлежали не Тяню. Пастору. Инспектор Пастор обожал допрашивать глухих, немых, спящих. «Правда, Тянь, получается не из их ответов, а из логической последовательности твоих вопросов». Тянь грустно улыбнулся про себя: «Я только что усовершенствовал твой метод, Пастор. Я прихожу, ставлю свой стул перед старым пергаментом, немым, как кошмарный сон, я закрываю рот, и немая начинает говорить».


***

Она и в самом деле заговорила. Она рассказала все, что требовалось, о жизни министра Шаботта и о его смерти. Жизнь и смерть – одна большая ложь.

Сначала ее не слишком испугало то обстоятельство, что маленький Шаботт оказался таким обманщиком. Она отнесла эту предрасположенность ума на счет наследственности, за которую ей нечего было краснеть. В девичестве она носила имя Назаре Квиссапаоло. Уроженка щедрой бразильской земли, дочь Паоло Перейры Квиссапаоло, самого что ни на есть бразильского писателя. Выдумки ее ребенка можно было расценить как самый щедрый дар, каким наделили его предки. Внук сочинителя, ее Шаботт не был лгуном, он был говорящей сказкой. Это-то она и пыталась с достоинством объяснить учителям, вызывавшим ее для бесед, директорам, выставлявшим ее сына вон, – сначала в одной школе, потом в другой, в третьей... Маленький Шаботт учился прекрасно. Обладая блестящей памятью и потрясающим даром сочинительства, он проходил класс за классом как метеор. Он был ее гордостью. Какими бы краткими ни были сроки его пребывания в тех заведениях, которые всегда спешили от него избавиться, он побивал все рекорды успеваемости и покидал храм учености, оставляя учителей в полном недоумении. А то, что везде, где бы он ни появился, он сеял вражду, мало ее тревожило. Непонятый гений сына мстил за себя окружающей посредственности, вот и все. Она возликовала, когда его приняли одновременно в два вуза – венец ее стараний в обоих случаях, но когда его выперли из Политеха всего через три месяца после поступления, она взбунтовалась. Однако начавшаяся война положила конец этим несправедливостям. Приближенный маршала Петена[32], юный Шаботт сделался одним из первых информаторов генерала де Голля[33]. В Виши – министр, в Лондоне – герой, он вышел из войны, добившись, казалось бы, невозможного: сохранил республиканские устои Франции, не задев при этом чести страны. Он доказал квадратуру круга, потопив большинство своих недоброжелателей. С сорок пятого Шаботт входил уже в каждое правительство. И все же политика не была его призванием. Так он говорил. Это была плата за возможность жить в демократическом обществе. Так он говорил. Но призвание его заключалось в ином. Его призвание уходило корнями в глубину его рода. «Твоего рода, мама». Так он говорил. Он родился сочинителем. И он будет писать. Но писать – это не просто что-то делать. Так он говорил. «Писать – это жить». Он говорил все это. И он чувствовал, что время жить пришло. Вот, что он говорил. И она поверила.


***

Незаметно наступил вечер. За окнами зажглись огни. Тянь не мог больше разглядеть лица женщины, ни даже блеска ее глаз. Оставался только ее голос. И сама она казалась теперь не кучей тряпья, а корнями какого-то старого дерева, оставленными здесь давно умчавшимся потоком. Шестнадцать лет молчания стекали мутными струями в бурлящие глубины. «Только не встревать, – думал Тянь, – только не вставать на эту зыбкую почву, иначе меня смоет в пропасть».

– Полвека лжи!

Она перевела дыхание и продолжала с новыми силами. Годы клокотали внутри нее. Слова рвались наружу.

– Почти пятьдесят лет он лгал мне. Мне! Под тем лишь предлогом, что он мой сын.

У Тяня вдруг мелькнула мысль, не были ли последовавшие шестнадцать лет молчания просто немым выражением огромного удивления.

– Если бы я не осталась вдовой, все сложилось бы по-другому.

Ее муж, Шаботт, молодой французский посол в Бразилии, который забрал свою невесту у отца, души в ней не чаявшего, вздумал умереть, когда она была беременна. Глупая смерть. Последствия какого-то дурацкого гриппа.

– Если бы он был жив, он открыл бы мне глаза. Правда – это мужское дело. Правда – это дело лжецов. Полицейские, адвокаты, судьи, служители закона – это ведь всё занятия для мужчин. А что такое выигранный процесс, если не правда, вывернутая наизнанку? И что такое процесс проигранный, если не триумф лжи?

«Только без лирических отступлений, мадам, только не это», – умолял про себя Тянь.


***

Она бы вернулась в Бразилию, если бы в тот же самый год – год ее беременности, год смерти мужа – не умер еще один близкий ей человек – ее отец.

– ...Доведенный до самоубийства кучкой лжецов, называвших себя интеллигенцией. Я сейчас объясню.

Она порвала с Бразилией. Она полностью посвятила себя воспитанию своего сына Шаботта. Здесь. И вот, однажды вечером, шестнадцать лет назад, этот самый сын входит в ее комнату, как всегда, своей подпрыгивающей веселой походкой, весь в движении, сгусток энергии, который добрую половину века хватал почетные дипломы и министерские должности с такой легкостью, как будто собирал детские кубики в коробку, ни больше ни меньше, какая беспечность! Как он сумел остаться этим чудным ребенком! Он вошел, взял двумя пальцами стул, тот самый, на котором сейчас сидел Тянь, поставил его перед ней, точно так же, как это только что сделал Тянь. Это был как раз тот вечерний час, когда он приходил посекретничать с ней, час, ожидаемый с таким нетерпением, когда он рассказывал о своих подвигах, совершенных им за день, час, когда, вот уже пятьдесят лет подряд, он регулярно приходил врать ей, но она пока еще об этом не знала. Итак, он уселся перед ней, положив на колени огромную рукопись, глядя на нее лучистыми глазами и не говоря ни слова, выжидая, чтобы она сама поняла. А она медлила, сдерживая закипавшую в ней радость. Она не хотела, чтобы это случилось слишком быстро. Она подождала несколько мгновений. Так ждут, когда вот-вот проклюнется птенец. Потом, не в силах сдерживаться более, она прошептала: «Ты написал книгу?» – «Я сделал даже лучше, мама». – «Что же может быть лучше, чем написать книгу?» – «Я изобрел новый жанр!»

Он буквально прокричал это: «Я изобрел новый жанр!» И принялся шумно расхваливать необычайную новизну того, что он называл своим либеральным реализмом. Он первым предоставил Коммерции право занять подобающее место в королевской свите романа, первым наделил коммерсанта достоинством главного героя, первым без околичностей стал превозносить коммерческое действо... Она прервала его, сказав:

«Почитай мне».

Он раскрыл рукопись. Прочитал название. Оно гласило: «Последний поцелуй на Уолл-стрит». Не то чтобы это название показалось ей глупым, но если вспомнить о теории либерального реализма, то, надо сказать, амбиции ее сына лишили его всякого эстетического чутья. Когда рассчитываешь, что твой труд прочтет половина человечества, не стоит давать ему подобных легкомысленных названий.

«Читай».

Она дрожала от нетерпения.

Она ждала этой минуты с той далекой зимы, когда она, юная вдова, в положении, получила из Бразилии телеграмму, в которой сообщалось о самоубийстве ее отца, Паоло Перейры Квиссапаоло.

– Я должна вам объяснить, что за человек был мой отец.

(«О нет, мадам, – подумал Тянь, – прошу вас, ну, в самом деле!»)

– Он был создателем «идентитаризма». Вам это что-нибудь говорит?

Ничего. Инспектору Ван Тяню это ничего не говорило.

– Неудивительно.

Она все же объяснила. История, признаться, запутанная неимоверно. Писательская склока во второй половине двадцатых в Бразилии.

– В то время ни один из них не был чисто бразильским писателем, кроме моего отца, Паоло Перейры Квиссапаоло!

(«Прекрасно, только меня-то интересует ваш сын, Шаботт, министр...»)

– Бразильская литература, какая мрачная шутка! Романтизм, символизм, парнасцы, декаданс, импрессионизм, сюрреализм... наши писатели задались целью создать какой-то странный музей восковых фигур французской литературы! Народ с обезьяньими повадками! Народ из воска! У бразильских писателей не было за душой ничего, что они не украли бы у других! И при этом не испортили бы!

(«Ша-ботт! Ша-ботт!» – скандировал про себя инспектор Тянь.)

– И только мой отец воспротивился этой франкомании.

(«Ох уж эти отступления...» – думал инспектор Ван Тянь...)

– Он объявил беспощадную войну этому культурному отступничеству, поддавшись которому его страна так стремительно теряла душу.

(«Отступления во время допроса – это как сорняк, как инфляция, как экзема, этого ничем не перебьешь...»)

– И так как тогда литературная жизнь мыслилась только в рамках какой-либо школы, мой отец создал свою собственную, «идентитаризм».

(«Идентитаризм...» – подумал инспектор Ван Тянь.)

– Школа, в которой он был единственным представителем; его идеи не воспроизводились, не передавались, не переносились, не повторялись никем!

(«Хорошо...»)

– Его поэзия отражала только его самого, его личность, а он – это была сама Бразилия!

(«Чокнутый, одним словом. Тихое помешательство. Сумасшедший поэт. Дальше».)

– О его поэтическом искусстве можно судить по трем строкам, всего трем.

Три не три, она бы их все равно процитировала.

– Era da hera a errar

Cobra cobrando a obra...

Mondemos este mundo!

(«И что это значит?»)

– Эра ползучего плюща

Удав, душащий всякое творение...

Обкорнаем этот мир!

(«И что это значит?» – молча настаивал Ван Тянь.)


***

Короче...

На улице уже давно стемнело. Ночной холодок. Париж как одно сплошное сияние. Тянь – под сердцем револьвер, на револьвере Верден – идет себе.

Короче, подводит итог инспектор Ван Тянь, этот друг, бразильский поэт, дед покойного Шаботта по материнской линии, так никогда и не издавался. Ни строчки. Ни при жизни, ни после смерти. Он спустил свое состояние на макулатуру собственного сочинения, которой он бесплатно заваливал всех, кто умел читать в его стране. Ненормальный. Нечитаемый. Посмешище своего круга и своего времени. Даже его дочь потешалась над ним. И вот она выходит за французского посла в Рио! Лучшего подарка она ему не могла преподнести.

А потом изгнание. И беременность. И вдовство. И угрызения совести. Она хочет вернуться в страну. Слишком поздно. Проклятый поэт пустил себе пулю в лоб. У нее сын – Шаботт. Она перечитывает отцовские сочинения: гениально! Да, она находит их гениальными. «Неповторимыми». «Настоящее всегда приходит раньше на век». Она клянется отомстить за своего отца. Она вернется в страну. Да, но на коне, с тем, что напишет ее сын!

Старо как мир...

От улицы Помп до холмов Бельвиля довольно далеко, но после того как часами слушал, как утекает чья-то жизнь, время летит незаметно. Верден заснула. Тянь шагает по улицам Парижа.

Старо как мир...

Мать всегда верила, что ее сын Шаботт однажды станет писателем. Она никогда его к этому не подталкивала, нет («я не из тех матерей...»), но она так хотела этого, что когда бедный Шаботт смотрел в материнские глаза, он, должно быть, отражался в них с академической шапочкой на голове. Что-нибудь в этом роде...


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18