– Что – это?
– Вот, смотри! Стеклом прищемило.
И в самом деле, между поднятым стеклом и рамой дверцы торчал кусок резины какого-то полинявшего розоватого цвета. Но еще прежде чем успел разглядеть, я почувствовал, что это было. Ухо! Ухо того типа с пушкой 11,43. Вот откуда взялась кровь, ну, конечно же. Я едва успел распахнуть дверцу машины, чтобы меня не вывернуло прямо на колени Хадушу.
Когда я, наконец, выпрямился на своем сиденье, Лауна успела положить ухо в стерильный пакет, и они уже решили, что надо делать.
– Мы спрячем его у нас.
– Ах, так?
– Наш страдалец. Я буду выхаживать его у нас дома.
– Не может быть и речи!
При одной только мысли о такой перспективе меня тут же окружила вереница малопривлекательных картин, одна другой хуже. Мало мне матери в трауре и умирающей от любви сестры, они еще решили подкинуть какого-то доходягу, который на ладан дышит, да к тому же скрывает какой-то секрет, и за которым гоняются самые страшные садисты столицы, – только этого и не хватало.
– Нет! – повторял я как заведенный. – Нет, нет и еще раз нет!
– Бен, можно тебя на пару слов?
Хадуш вышел из машины. Я поплелся за ним под дождь.
– Ты боишься, что они явятся к нам в гости, так? Что этот зверюга вернется за своим человечком и за своим ухом?
– И этого тоже.
Хадуш положил мне руку на плечо.
– Бен, ты мне сделал больно. Ты ранил араба в моем сердце. По-твоему, мы не сможем вас защитить? Мо и Симон, значит, барахло? Что ж, им радостно будет узнать, какого ты мнения о них… Ты, значит, больше нам не доверяешь? Ты больше не любишь Бельвиль?
– Я совсем не то хотел сказать.
– А как же Лауна? Ты о ней подумал?
Так, и что же надо было подумать о Лауне, интересно знать?
– Это же обмен душ, такой шанс, Бен! Ей так нужен свой умирающий, нашей Лауне, чтобы залечить свои сердечные раны. Как же ты не понял такой простой вещи? Она отдастся этому вся без остатка, до самозабвения. А для нее сейчас ничего лучше и не придумаешь. Дар неба, в каком-то смысле. Что ты предпочитаешь, чтобы она забыла или чтобы я отправился разделать ее невропатолога?
Мы сели в машину «скорой помощи». Я посмотрел на этот дар неба.
– Боже мой, какой он тощий! Лауна пояснила:
– Это из-за солитера, Бен. И уточнила:
– У него ленточный глист.
3
В ПАМЯТЬ О СОЛИТЕРЕ
Воспоминание – это в каком-то смысле избавление. В то время нас было всего пятеро. Не появились еще, само собой разумеется, ни Малыш, ни Верден, ни Это-Ангел, ни Господин Малоссен, ни Жюли, которую я пока еще не встретил тогда. Даже Превосходный Джулиус еще только готовился появиться на свет, чтобы пополнить наше семейство. Оставались, таким образом, Лауна, Тереза, Клара, Жереми и я. Ну и еще мама, когда она появлялась дома.
В целом нашего страдальца приняли благосклонно.
– Мы будем его выхаживать, – сказал Жереми. – Мы будем его лечить и хранить.
– Хранить? – переспросила Тереза. – Зачем это нам его хранить. Мы ведь даже не знаем, кто он такой.
– Я не говорю «хранить у себя», – ответил Жереми – а «хранить» в смысле «охранять».
И, так как Тереза настойчиво не желала понимать, он пустился в разъяснения:
– Хранить, что тут непонятного? Будем его охранять! Как часовые! Чтобы никто не смог причинить ему зла! Ты можешь это понять или ты совсем дура?
Тереза и Жереми с начала времен шлифуют это искусство перепалки кви про кво, в котором вся соль их взаимоотношений. По сути согласные во всем, они никогда не могут поладить друг с другом. Именно так они и выполняют условия пожизненного договора о братстве.
– То есть, ты хотел сказать, «оберегать его».
Тереза уже родилась в седле своего словесного конька. Она колола разрядами наэлектризованных емких и хорошо составленных фраз, в которых словам редко удавалось выскользнуть из точно определенного значения.
– Точно, охранять.
Думается, не нужно уточнять, что нашего постояльца «хранили» как зеницу ока. Хадуш стоял над ним как спрут. У его «правых рук» руки были длинные. Длинный Мо и Симон-Араб управляли целой армией подручных, у которых, в свою очередь, подначальным не было числа… Приблизиться к нашей лавочке хотя бы на восемьсот метров, не будучи обнаруженным и распознанным, явилось бы настоящим подвигом. Громила с оторванным ухом имел возможность сам в этом убедиться. Он возомнил, что, натянув на глаза свою шапочку и состроив постную физиономию, сможет беспрепятственно нанести визит вежливости бельвильцам, однако свалил отсюда раньше, чем рассчитывал, счастливый уже тем, что не оставил здесь и второе ухо.
– Ну что, убедился? – спросил меня Хадуш.
Бельвиль сомкнулся вокруг нас. Наши ангелы-хранители расправили крылья. Племени ничего не угрожало. На ближайшее будущее можно было на полном основании считать себя бессмертным. Даже дождик ходил вокруг да около, не решаясь нас промочить.
Что до нашего умирающего, то он променял больницу на крепость, где каждый прилагал все усилия, способствуя его воскрешению.
– А если конкретно, что с ним такое?
Лауна пустилась живописать анатомическую трагедию перед амфитеатром, заполненным до отказа. Присутствовали, естественно, племя Малоссенов в полном составе, а также Бен Тайебы – старый Амар с Ясминой, потом Хадуш, Мо и Симон в окружении всего командного состава. Действо разворачивалось наверху, в моей комнате, где возлежал наш мученик, утопая в парах эфира. (Мама же оставалась в постели, оплакивая смерть неродившегося.)
Лауна вещала, ослепляя публику белым халатом. В атмосфере витал дух асептики и профессорства.
– Никаких повреждений, угрожающих летальным исходом, но вследствие обезвоживания и истощения организма жизнь его буквально висит на волоске.
Хадуш последовательно переводил для простых смертных:
– Другими словами, не смертельно. Только сейчас он, бедняга, загибается от жажды и голода. А что еще?
Лауна перебирала четки перенесенных утрат:
– Вырванные ногти, выбитые зубы, ожоги различной степени тяжести.
– Вы подумайте, они его что твоего цыпленка обрабатывали, – вставил Амар. – Посмотрите, какая у него кожа на груди…
– Паяльная лампа, – определил Симон. – Торопились, наверное. Это все равно что красить валиком…
Познания Хадуша в области ожогов уточнили поставленный диагноз.
– Маленькие круглые пятнышки, вот здесь, на руках, это следы от сигарет, знаете, тех, светлых, у которых горящий кончик заостренный. А вот углубления на подошвах ног – это от сигары. Приятель удостоился чести давать интервью самому шефу. Сигара-то – ого-го! Двойная корона! Неосторожно, ему не следовало оставлять следов. Длинный Мо высказал свою гипотезу:
– Да плевали они на следы. Они же хотели развязать ему язык, а потом кокнуть, и все дела.
– Следы на трупе – это уже улики, – заметил Хадуш.
Аудитория сосредоточенно мотала на ус. Лауна продолжала свой курс травматологии.
– Вывих плеча, гемартроз коленного сустава, перелом нескольких ребер…
М о. Ребра пересчитали? Так у него, значит, и дыхалка вся продырявлена?
Л а у н а. Легочной перфорации не наблюдается, он не харкает кровью. Но он ее отрыгивает. Должно быть, много наглотался.
М о. А! Это, наверное, когда они принялись за его зубы! (Обращаясь к своим подопечным.) Всегда нужно следить за тем, чтобы все выплевывалось, когда имеете дело с зубами. Иначе они все будут глотать, глотать, а потом обгадят все вокруг в самый неподходящий момент.
Л а у н а. Нагноения ран, изъязвления на лодыжках и запястьях…
С и м о н. Сколько времени прошло с тех пор, как он исчез из больницы?
Л а у н а. Где-то дней десять.
С и м о н (оглядываясь на своих). Они держали его связанным десять дней.
Х а д у ш. Еще одна улика. Так что у нас получается, в конечном счете?
Лауна без особого оптимизма покачала головой:
– Показатели удручающие: давление упало, моча – кошмар, остальные анализы – хуже некуда, температура держится…
– У него есть шансы выкарабкаться? Чей-то новый голос отрезал:
– Он не умрет.
Все замолчали. Тереза, несгибаемая, как приговор, двинулась вперед, расколов аудиторию надвое, одной силой взгляда отстранила Лауну, взяла руку несчастного, перевернула ее как лист и долго разглаживала ладонь, прежде чем погрузиться в свое немое чтение, по завершении коего она повторила:
– Он не умрет. Потом уточнила:
– Это не простой человек. И еще:
– Он далеко пойдет.
Ж е р е м и. Хватит тут умничать! Скажи лучше, кто это.
Т е р е з а. Линии судьбы – это не удостоверение личности.
Ж е р е м и. Тогда для чего вообще вся эта твоя фигня?
Т е р е з а. Чтобы сообщить вам, что он не умрет.
Ж е р е м и. Конечно, мы ведь будем его выхаживать!
Перепалку прерывает Клара, которая, незаметно проскользнув к постели больного, с ненавязчивостью фотографа и врожденной способностью видеть все насквозь, прильнув одним глазом к своему старенькому «Роллею», кладет большой палец на спуск, и – раз!
Вспышка!
– Nooooo! Manfred, I didn't kill you!
Неизвестно, подействовал ли так свет от фотовспышки, но раненый резко поднялся, сел на кровати и голосом довольно мощным для полумертвого выкрикнул эту фразу, на английском:
– Nooooo! Manfred, I didn't kill you!
Это вырвалось из такой глубины, отдавалось таким страданием, звучало так неистово, с такой пронизывающей болью, отражаясь в его широко распахнутых глазах, что внутри у меня все перевернулось.
– Что он говорит? – спросил Жереми.
– Обращается к какому-то Манфреду, – перевела Тереза. – Утверждает, что не убивал его.
– Ты смотри, – удивился Хадуш, – свой человек, оказывается…
***
В конечном счете, этот свой человек появился как раз вовремя. Пасхальный звон только что открыл весенние каникулы. А надо сказать, что если ни с Терезой, ни с Кларой в таких случаях никогда не было проблем – каждая спокойно занималась своим любимым делом, – то вот с Жереми совсем наоборот: нечего было и мечтать, что он с головой уйдет в авиамоделирование. Снарядить же его бойскаутом на недельку-другую куда-нибудь подальше значило разжигать пламя войны.
Нет, что ни говори, наш постоялец появился очень кстати. Его присутствие мобилизовало войска Хадуша, утешало Лауну, держало в узде Жереми, развлекало Терезу и, думаю, что не ошибусь, если скажу, что Клара научилась отменно готовить именно благодаря этому недолговременному пополнению нашей семьи. Когда он только появился у нас, у него был недостаток буквально во всем: в белках, углеводах, жирах, полном наборе витаминов и море воды для того, чтобы соединить это все в одно целое, его нужно было правильно кормить, по часам и четко отмеренными порциями. К тому же, не будем забывать, что ему еще и с солитером приходилось делиться. Таким образом, требовалось питание полноценное и обильное.
– А главное – вкусное, как умеют приготовить только французы! Он американец, мы не должны его разочаровать.
На этот счет Жереми был категоричен.
Начиная с жаркого а-ля Россини до морского языка в соусе Морней, включая и рагу из телятины под белым соусом и говядину по-бургундски, он воспитывался на настоящих шедеврах, длинный перечень которых дополняли кускус Ясмины и седло барашка по-монтальбански. Века гастрономической культуры против варварства фаст-фуда. Клара готовила, все тщательным образом взвешивая и отмеривая, а Жереми взял на себя украшение блюд. Он стал настоящим ювелиром оформления. Впрочем, Тереза считала это излишним, ибо всякое блюдо, как бы оно там ни было приготовлено, должно было прежде пройти через миксер, чтобы попасть наконец по резиновой трубке в желудок.
– Если он может есть только протертые блюда, это еще не значит, что мы должны пренебрегать их внешним видом, – объяснял Терезе Жереми. – Я, например, когда нечего редактировать, работаю над слогом. Вопрос принципа.
– Ты не забыл обволакивающее? – прерывала Лауна.
– Фосфалюгель на месте! – рапортовал Жереми, как перед дежурным офицером. – Можно давать напор.
Тогда Лауна принималась за дело, а вся семья внимательным оком следила за продвижением пищи по шлангу, после чего всеобщее внимание переносилось на выражение лица больного:
– Кажется, ему понравилось.
Придавленный на время жгутами повязки, глист сворачивался клубком и давал наконец поесть своему хозяину, лицо которого тут же оживлялось здоровым цветом.
– Да, по нему видно: оценил.
– Еще бы! Это тебе не что попало. Я специально на площадь ходил все выбирать.
Все, как могли, подбадривали друг друга, потому что, по правде сказать, если прием пищи проходил, в общем, неплохо, то все остальное заканчивалось гораздо хуже. Те немногие силы, коих набирался наш больной, исчезали бесследно через несколько минут после кормления, вместе с воплем – все время одним и тем же, – выталкиваемым в неистовой злобе:
– CRISTIANOS Y MOROS!
И он откидывался на подушки, опять без единой кровинки в лице, будто и не ел вовсе.
Когда это случилось впервые, Жереми спросил:
– Что это значит?
– Христиане и мавры! – перевела Тереза.
– Мавры?
– Арабы, – пояснила Тереза.
– Это по-английски?
– По-испански, – поправила Тереза.
– CRISTIANOS Y MOROS! – повторил несчастный.
– Интересно бы знать, – проворчал Жереми, бросив на Терезу недоверчивый взгляд, – по-каковски он все-таки говорит: по-английски или по-испански?
После этого вопля наш больной обычно впадал в такое глубокое забытье, что Лауна вообще теряла дар речи.
Тогда-то солитер и присаживался к столу. Он урчал. Это, конечно, всего лишь образ, звуковой образ, но ни один из нас не испытывал никаких сомнений на этот счет: что-то насыщалось в утробе нашего пациента, что-то гадкое жадно поглощало шедевры Клары – воплощенная прожорливость, невидимая и самодовольная, опустошала тело, высасывая его наполнение. И этот грабеж оживлял муки сознания: «No, Manfred, it's not me!»
Он бредил, выплескивая какое-то урчание в желудке вместо фраз: пузыри на поверхности мертвого сознания. Брожение отчаяния: «Твоя смерть, Манфред, это – Папа!»
Бульканье сменялось яростными протестами: «Твой сынок плохо воспитан, Филипп! Он подкладывает мне бомбы под сиденье!»
Тереза все записывала, развернув блокнот на своих острых коленях.
«Святой Патрик! Где ты спрятал Херонимо?»
Тереза пыталась найти связующую нить. Она улавливала смысл и переводила как можно более близко к содержанию.«Папа, я не хочу твоих конфет! Манфред умер! Чтоб ты подавился своими мальчиками».
И после каждого приема пищи – этот вечный лейтмотив в непередаваемом нагромождении звуков: «CRISTIANOS Y MOROS!»
Настоящий воинственный клич. Хадуш первым заподозрил в этом что-то неладное.
– Да что он к ним привязался, к этим неверным и к арабам? Чего он от нас хочет, этот тип?
«CRISTIANOS Y MOROS!»
– А если это человек «Моссада»?
Хадушу стало не по себе. Он уже видел, как нас обрабатывают секретные службы Израиля, как втягивают нас в одну из этих религиозных войн, в которых взрываются мусорные бачки. Он даже отправился к раввину Разону с улицы Вьей-дю-Тампль. Раввин, будучи поборником мира, провел целую ночь у постели больного. Заключение его было категоричным. Конечно, оно было высказано в присущем ему мечтательно-ироническом тоне, но все же категорично:
– Он – еврей, да, у него обостренное чувство семьи. Но, будьте уверены, мысли о дочери занимают его больше, чем все христиане и мавры.
– Его дочь?
– Господи боже мой! Она путается с гоями. Правда, с евреями тоже. Девица-огонь.
– Шлюха, что ли?
– Нет, мой мальчик, она каждый раз выходит замуж.
– Так, а что еще?
– Это могущественный человек.
– Этого мало.
– Большая память. Но замутненная.
– И?
– Отважный.
– Это все?
– Слишком правильный.
Помолчав, он добавил:
– По-своему, конечно. Это человек Закона. Но у него – солитер. Я буду приходить время от времени, справляться о нем.
– Вы всегда желанный гость в этом доме.
Как-то утром дремлющий зычным голосом выкрикнул новое слово:
– CAPPUCCINO!
Жереми, который в это время дежурил у постели больного, не знал этого слова и решил разбудить Терезу.
– DAMMI UN CAPPUCCINO, STRONZINO, О TI AMMAZZO!
– Капуччино, или он тебя прикончит, – перевела Тереза, не без некоторого удовлетворения. И заметила: – А теперь он говорит по-итальянски. – Потом еще добавила: – Английский, испанский, итальянский… Должно быть, это нью-йоркский еврей. Иди будить Клару, пусть она сделает капуччино. Это такой кофе со сливками или что-то в этом роде…
Капуччино произвел на солитера эффект гарпуна, вонзившегося в бок мурены. Резко очнувшись, тварь подскочила в животе у больного. Анаконда панически искала выхода. Ньюйоркец корчился в постели. От боли и от смеха. Он так пошутил над своим солитером, угостив его капуччино. Он заорал и разбудил Лауну.
– Кофе при глистах? Да вы с ума сошли! Жереми, йогурт, скорее! Йогурт и фосфалюгель!
***
В общем, спокойные каникулы. Каждый на своем посту, а я – у постели мамы. Мамы, тяжело переживающей свое преждевременное одиночество. Мы вшестером и рядом с ней – это не считается. Если я и говорил ей о больном, то лишь для того, чтобы немного отвлечь ее, и если она в конце концов им заинтересовалась, то это по рассеянности.
– Кстати, как там ваш нью-йоркский еврей?
– Оживает потихоньку.
Да, он поправлялся и оживал, раны его затягивались, все параметры держались в норме, но он все еще пребывал где-то в глубине своего сознания. То, что он назвал Жереми дурачком (stronzino), уже, было, обнадежило всех нас. Но нет, этот луч ясности мысли был обращен на одного из stronzini его прежней жизни, на какого-то другого дурачка, затерянного в его беспамятстве.
– Все это меня очень беспокоит, – заключила Лауна.
Она бубнила себе под нос диагнозы:
– Дезориентация во времени и пространстве, бред, спутанность мыслей, помутнение рассудка…
Потом, задумчиво взглянув на распластанное тело, добавила:
– Если к концу недели физиологические функции организма восстановятся, а в этом отношении все останется без изменений, боюсь, придется иметь дело с церебральными нарушениями типа кровоизлияния в мозг.
И под конец она вынесла свое заключение:
– Надо обратиться к специалисту.
Специалиста отыскали в один момент. Рулетка указала на невропатолога Лауны, завладевшего ее сердцем.
– Невероятно! Что, другого не нашлось? – спросил Хадуш.
– Он – лучший, – ответила Лауна. – Будь с ним повежливей, Хадуш. Теперь у нас чисто деловые отношения.
4
СЛОВО СПЕЦИАЛИСТА
«Лучший» осматривал нью-йоркского еврея под пристальным взглядом раввина Разона и всей нашей ассамблеи. Он попытался установить, насколько глубока его кома. Ни дать ни взять – настоящий исследователь глубин подсознания.
– Сначала посмотрим, как он реагирует на боль.
Он стал бить его по щекам, дергать за уши и чуть не оторвал ему соски, отчего уши у несчастного пациента стали заячьими, от созерцания процесса истязания грудей у нас самих отвисла челюсть, а вместо легкого похлопывания по щекам мы наблюдали хлесткие пощечины. Даже Хадуш, казалось, был под впечатлением. А Симон-Араб позволил себе сдержанный комментарий:
– А я и не знал, что я – лекарь.
Ньюйоркец – ноль внимания, он и не собирался приходить в себя. Он лишь выдал одну из своих бредовых фраз, причем в тоне обычного разговора, ни больше ни меньше:
– You may say what you like, Dermott, but if you don't drop Annie Powell I'll make you eat Bloom's kidneys and I'll give yours to his cat.
– И что это значит?.. – обратился Жереми к Терезе.
– «Можешь говорить, что хочешь, Дермотт, но если ты не оставишь в покое Энни Пауэл, я заставлю тебя проглотить почки Блума, а твои скормлю его коту».
Специалист Лауны постановил, что у ньюйоркца состояние «бодрствования в коме».
– У вас есть молоток?
Мы беспокойно переглянулись, но Лауна утвердительно кивнула в ответ, и двух минут не прошло, как этот эхолот уже отделывал нашего больного по полной программе: пятки, колени, ключицы, локти, запястья – везде приложился; ньюйоркец превратился в марионетку, его конечности торчали теперь во все стороны, неожиданно обретя свою природную твердость. С каждым ударом он выкрикивал какое-нибудь имя, сопровождая его прочувствованным определением:
– Руперт, сукин сын! Стэнли, дерьмо собачье! Зорро, последний прохвост! Мак-Нил, грязная свинья!
Словом, неисчерпаемый источник.
– С рефлексами никаких проблем, – заявил спелеолог человеческого мозга, – все о'кей. Может быть, только небольшая склонность к паранойе, но это уже не мое направление.
Он потребовал электрическую лампу. В потоке света еврейско-нью-йоркские зрачки сузились, превратившись в яростно горящие булавочные головки:
– Do the same fucking thing, Cowboy, you'll end up playing with your whistle at the corner of West 47th Street!
– «Только попробуй сделать так еще раз, Ковбой, быстро вернешься дуть в свой свисток на углу Сорок седьмой западной улицы!» – перевела Тереза.
– Черт, – охнул Хадуш.
– Что такое? – спросил Длинный Мо.
– Это же легавый, – ответил Хадуш.
– И не из последних, – уточнил Симон.
– Как вы это узнали? – удивился Мо.
– А легавые всегда так говорят, когда вставляют своим шестеркам: угрожают отправить их обратно на панель, палочкой вертеть.
– Думаешь, шериф? – поинтересовался Жереми.
– Весьма может быть, – согласился Хадуш.
– Тогда так и будем его звать, – решил Жереми.
– Шериф? – переспросила Тереза.
– Шериф, – подтвердил Жереми. – Шериф с большой буквы.
После чего специалист по нервам практически улегся на Шерифа и стал вывинчивать ему голову во всех направлениях.
– Затылок мягкий, – заявил он, поднявшись. – Порядок.
Чертов педант вновь занимал свои позиции в сверкающих глазах Лауны, я это прекрасно разглядел. Ну, все, опять понеслось. Почему, дьявол, эта девчонка вечно западает на врачей? И это беспокоило меня еще более оттого, что Хадуш тоже просек ситуацию. Недобро прищурившись, он подтолкнул локтем Длинного Мо, который слегка кивнул, а потом сделал знак Симону.
– Так, – продолжал специалист по Лауне, – посмотрим теперь, что у нас с рефлексом Бабинского.
При этих словах он обернулся к нам, указывая на ступни Шерифа:
– Я попробую его пощекотать, – объяснил он. – Если он вытянет большой палец, вместо того чтобы его поджать, значит, в центральной нервной системе большие неполадки.
Хадуш, Мо и Симон уставились на него в упор. Жереми тихо спросил меня:
– Тебе не кажется, что он очень похож на доску для серфинга?
– Кто? – прошептал я.
– Лаунин хахаль, – настаивал Жереми, – очень напоминает доску с парусом, разве нет?
У Жереми всегда был этот дар: сравнения. Мы все в семье обязаны ему своими именами и прозвищами. Потом уже невозможно представить себе человека иначе, чем так, как представил его Жереми, заклеймив его каким-нибудь именем. Взять, к примеру, наших младших – Малыша, Верден, Это-Ангела, Господина Малоссена, которых он окрестил, едва взглянув на них… Это-Ангел – на самом деле ангел, Верден обладает всем, что прославило битву того же названия, а Малыш, как мы в этом скоро убедимся, родился совсем маленьким. И таким остался.
Да, не могло быть никаких сомнений в том, что этот тип, который был и скоро опять будет любовником Лауны и который сейчас пока зондировал кому Шерифа, как две капли воды был похож на серфинг: чистая, ускользающая обтекаемость, длинные мышцы, как из стекловолокна, ловкие и гибкие движения серфингиста, парус шевелюры, развевающейся на ветру, четкий профиль, подставленный пассатам, беспечное пляжное самолюбование и тридцать слов в загашнике, не считая профессионального жаргона.
– Ну, ведь правда, серфинг, да? – не унимался Жереми.
– Да, похоже, – сдался я.
Итак, Серфинг принялся щекотать ступни Шерифа, чтобы проверить у него рефлекс Бабинского. Взгляды всех собравшихся вперились в большой палец коматозника. Однако палец не пошевелился, ни туда, ни сюда. Никакого движения. Только хитрая усмешка и одна фраза, выслушав которую, Тереза беспомощно молчала:
– Моише, гиб мир а слои зойерэ агрекес ун а хейфт килограмм каве, дус иц фар маин ворм.
Пауза.
– И что это значит? – спросил наконец Жереми.
– Я не знаю этого языка, – призналась Тереза. – Похоже на немецкий, только это не немецкий.
– Это на идише, – мечтательно прозвучал голос раввина Разона.
– И что это значит? – переспросил Жереми.
– Это значит: «Мойша, дай мне банку соленых огурцов и полкило кофе, чтобы заморить моего червячка».
– Даже не думайте! – воскликнула Лауна так, как если бы этот бакалейщик Мойша был здесь, среди нас.
– Этот человек сражается со своей душой, – пояснил раввин Разон, – больное, измученное сердце! Он сам себя наказывает, и он будет держаться до последнего.
Серфинг все продолжал свои изыскания и изрек в конце концов заключение:
– Менингеальный синдром отсутствует, пирамидальный синдром отсутствует, рефлексы и мышечный тонус в норме, ни одного аргумента в пользу ушиба мозга, ни кровоизлияния…
Потом, обернувшись к Лауне, он добавил:
– Он в прекрасном состоянии, девочка, отличная работа!
На какое-то мгновение я подумал, что «девочка» сейчас расплавится под обжигающей смолой этого взгляда, но голос Хадуша восстановил температурное равновесие, дохнув пронизывающим холодом:
– Тогда почему же он не просыпается? Знать, дела не так уж хороши?
– Может, истерия, не знаю.
– Ну, и как же ты собираешься это узнать?
– Буду приходить ежедневно в одно и то же время.
– Зачем?
– Наблюдать его. Как говорил мой учитель Машен: «Неврология – это наука наблюдения. Вот и наблюдайте».
Дуэль, вне всякого сомнения, продолжалась бы, не появись в этот момент Клара с подносом в руках.
– Бараньи отбивные по-провансальски и запеканка дофинуаз, – торжественно объявила она.
Всем присутствующим пришлось смирно наблюдать за легким завтраком, который завершился обычным:
– CRISTIANOS Y MOROS!
И тут Серфинг поставил решительную точку:
– Ах, так!
– Что «ах так»? – спросил Хадуш. Серфинг надменно ответил с высоты своей компетентности:
– Бросайте всю эту гастрономию, ему не нравится ваша изысканная кухня, это настоящий мужик, ему надо чего-нибудь посущественнее!
– И все это выражается одним «cristianos у moros»? – недоверчиво спросил Жереми.
– Это название блюда, – ответил Серфинг. – Латиноамериканского. Они там только это и едят. Белый рис и черная фасоль – «cristianos у moros».
И опять посмотрел на Лауну:
– Сеанс окончен. Ну что, девочка, ты идешь?
***
И девочка пошла. С этого момента вся наша гармония куда-то исчезла: Лауна теперь с большим безразличием относилась к тому, что она делает, Хадуш, Мо и Симон, напротив, с большим вниманием следили за тем, что делает с ней Серфинг, Тереза молча осуждала то, что творится с сестрой, Жереми яростно смешивал черную фасоль с белым рисом, ругая на чем свет стоит латиноамериканских стряпух, Клара, естественно, расстраивалась, видя, как приближается ненастье, и лишь мама, единственная постоянная в нашем доме, оставалась верна своей печали.
Шериф по-прежнему не приходил в себя, но паштет свой наворачивал будь здоров, учтиво разделяя трапезу с червем. Вопли прекратились. Они вдвоем с солитером ели теперь вместе, один внутри другого, как два добрых соседа по комнате.
Это, по крайней мере, воодушевляло.
– Берегитесь, – предупреждал раввин Разон, пытаясь сбить наш оптимизм, – этот солитер – растравленная душа этого человека. Сейчас у них пока перемирие, они отдыхают, но долго так не продлится. Бог свидетель, это долго не продлится! Смотрите за ним хорошенько. Душа ждет, свернувшись кольцами у него в утробе.
И в самом деле, по прошествии первых дней дружного урчания Шериф начал чахнуть, а червь рос и добрел. Шериф терял силы. Он таял на глазах. Лауна с Серфингом лишь констатировали это затухание, не в силах его остановить. Перемежая часы работы в клинике и дежурство дома, они встречались у постели больного. Они выводили солитера километрами, но все впустую. Раввин Разон был прав: эта веревочка вилась без конца. Зловредный клубок, нараставший по мере того, как его разматывали.
– Никогда еще не сталкивался ни с чем подобным, – ворчал Серфинг с той смесью уныния и возбуждения, которую вызывают у представителей его профессии загадочные патологии.
Голова Шерифа все тяжелее проваливалась в подушки: зрелище тем более удручающее, что теперь он молчал. Ни звука. Он как будто был раздавлен тяжестью собственного молчания. Тени радугой окружили его опущенные веки. Семь цветов слились в одном сером свинце.
– Он скоро умрет, – сказала наконец Лауна, – и я не знаю, как этому помешать.
– Он не умрет, – возражала Тереза.
– Да, он просто уйдет на пенсию после смерти, – подтрунивал Жереми.
Но вечерами Клара и Жереми тихонько плакали. Они уже начали, в тайне от всех, покупать цветы и разноцветные ленты, и золоченые шнуры. Я как-то застал их посреди бессонной ночи за плетением траурного венка. Жереми связывал цветы с длинными стеблями, а Клара вышивала золотом слова на белоснежной тафте. Они работали, точа скупую слезу, как святые образа.