Я не жалею, что уступил Риссону. Во-первых, я уже стал слегка иссякать и даже посматривал украдкой на витрины с подержанными телевизорами, а кроме того, именно эти рассказы-галлюцинации смогли окончательно спасти Риссона от наркомании, в них он обрел разум, юность, страсть и единственный смысл жизни.
***
Воистину чудесное исцеление! У меня до сих пор волосы встают дыбом, как вспомню его первое появление в нашем доме.
Дело было вечером, месяц тому назад. Я ждал прихода Джулии, которая пообещала нам еще одного дедушку. Все сидели за столом. Клара с дедушкой Рагу приготовили нам голубей, жирненьких, как те младенцы, которых резал Жиль де Рец. Воздев к потолку ножи и вилки, мы собирались наброситься на этих беззащитных созданий, как вдруг: «Динь-динь!» – звонок в дверь.
– Это Джулия! – вскрикиваю я.
И сердце само прыгает к двери.
Это действительно была моя дорогая Коррансон, ее волосы, ее формы, улыбка и все остальное. Но позади нее… Позади нее стояло самое ветхое из всех существ, когда-либо приведенных ею к нам в квартиру. В прошлом «оно», вероятно, было довольно высокого роста, но теперь его так согнуло, что роста просто не было. Он, видимо, был даже красив, но если у покойников бывает цвет лица, то он был весь такого цвета. Дряблая кожа, висящая на суперостром скелете. При каждом движении возникал острый угол, грозивший проткнуть шкуру насквозь. Но особенно поражало то, что в этом чучеле, в его глазах читалась страшная жажда жизни, что-то абсолютно непобедимое, он был похож на плакат, где ходячая смерть протягивает неизлечимым наркоманам порцию героина, он был вылитый Дракула!
Пес Джулиус рыча уполз под кровать. Ножи и вилки выпали из наших рук, и голуби в тарелках покрылись гусиной кожей.
Наконец положение спасла Тереза. Она встала, взяла это привидение за руку и увела к себе, а там немедленно принялась стряпать ему будущее, как делала до этого трем предыдущим старикам.
Я же потащил Джулию в свою комнату и устроил ей шепотом сцену ярости:
– Да ты сошла с ума! Привести к нам старика в таком состоянии! Хочешь, чтоб он дал дуба прямо у нас дома? По-твоему, мне без этого скучно жилось?
У Джулии есть один талант. Талант задавать вопросы, которые меня срезают на корню. Она спросила:
– Ты его не узнал?
– А что, я должен его узнать?
– Это Риссон.
– Какой Риссон?
– Риссон, бывший заведующий книжным отделом Магазина.
Магазин – это мое предыдущее место работы, до издательства «Тальон». Я там выступал в качестве того же козла отпущения, но после того, как Джулия тиснула в своей газетенке статью о характере моей работы, меня выставили. В универмаге и вправду был продавец книг – прямой, красивый старик с белой как лунь головой, помешанный на литературе, но к тому же отличавшийся какой-то дикой ностальгией по нацизму. Риссон? Я мысленно расправил ту старую развалину, которую Джулия хотела нам сбагрить, и стал сравнивать. Риссон? Не исключено. Тогда я сказал:
– Риссон – старая сволочь, его мозги пропитаны злобой, я не собираюсь с ним возиться.
– А остальные?
– Что остальные?
– Что ты знаешь о прошлом других стариков? Чем они были сорок лет назад? А вдруг, например, дедушка Карп был осведомителем гестапо? Парикмахер же много о чем слышит? Значит, может и передать кому надо?.. Или Верден? Прошел всю войну и не погиб, наверно, прятался за спины товарищей? Как ты думаешь? А можешь представить себе деда Рагу, зверски расправляющегося с алжирцами? «Тлемсенский мясник!» – вполне подходящая кличка для любителя кровавых расправ.
С этими словами она начинает расстегивать на нас пуговицы, и ее кошачий рокот течет мне прямо в ушную раковину.
– Нет, поверь мне, Бенжамен, уж лучше никого не обыскивать, взять себе это за правило – и не отступать.
– Пошли они знаешь куда, такие правила! Я дословно помню наш последний разговор с Риссоном: у него вместо сердца – свастика!
– Ну и что?
(Когда я впервые увидел Джулию, она воровала свитер в трикотажном отделе Магазина. Пальцы сами собой хватали вещь, а рука засасывала ее, как пылесос. Я с первого взгляда решил стать ее свитером.)
– Бенжамен, какая разница, что думал или делал Риссон, когда башка у него работала как полагается, главное – разоблачить тех негодяев, кто превратил его мозг в отработанное машинное масло.
Не знаю, как ей это удается, но последнюю фразу она сказала уже из-под одеяла, по-моему, к тому моменту в поле зрения не осталось ни одной шмотки. Однако от сути она не отступила.
– Ты знаешь, почему Риссон так опустился?
– Не знаю и знать не хочу.
Правда. Мне плевать. Не потому, что я уж так антириссонен, а просто грудь Джулии – это колыбель моего сердца. Тем не менее она настояла на объяснении. И, запустив все десять пальцев мне в волосы, она рассказала мне о злоключениях Риссона.
ТРАГЕДИЯ В 5 АКТАХ
Акт 1. Когда в прошлом году после статьи Джулии меня выставили из Магазина, Инспекция охраны труда стала копать под администрацию. Надо было выяснить, что за предприятие нанимало козла отпущения, чтоб тот расплачивался за все накладки, рыдая в три ручья перед возмущенным покупателем. И госпожа Инспекция обнаружила массу интересного. Среди прочего Риссон, в обход законодательства и не платя налогов, сохранил за собой книжный отдел, тогда как сам добрых десять лет был на пенсии. Риссон уходит со сцены. Конец первого акта.
Акт 2. Уволенный Риссон, один как перст в своей двухкомнатной квартирке на улице Брока, ложится и впадает в уныние. Идет разучивание роли студенистого трупа, который через полгода найдут особо чувствительные соседи. Но однажды утром…
Акт 3. Господь милосерд! Риссону является юная девица, сиделка-медсестра, как бы бесплатный дар муниципалитета. Стройная брюнетка с лазурными глазами, гибкая, как ласка, и нежная, как девичьи мечты. О радость! О последние надежды! Красотка Риссона обласкивает, обводит вокруг пальца и пичкает тоннами Бог знает каких лекарств для снятия грусти-печали.
Акт 4. Риссон тратит все больше бабок на покупку все большего количества волшебных горошков,
естественно переходит от таблеточек к укольчикам, опускается, маразмирует с головокружительной скоростью и как-то утром после славной внутривенной дозы в экстазе раздевается догола посреди Пор-Руаяльского рынка. Представьте, как порадовал торговцев подобный стриптиз!
Акт 5. Приезд полиции, помещение в психиатрическую больницу Святой Анны – таков должен был быть логический итог мерзкого проступка. Но Джулия уже с некоторых пор следила за брюнеткой и твердо решила вырвать Риссона из ее шприценосных лап. Поэтому едва старик начинает свое выступление в отделе овощей и фруктов, как Джулия набрасывает ему на плечи свою шубу (прекрасное манто из черного скунса, блестящее, как капот бьюика), толкает его в такси и после двух суток целительного сна привозит его к нам, в семейство Малоссенов, как до этого привезла к нам лечиться от наркомании трех других стариков. Вот так. Остальное еще надо написать. Это сюжет статьи, которую Джулия готовит для своей газеты, с целью разоблачения банды красавицы брюнетки, сажающей стариков на иглу.
***
Риссон рассказывает «Войну и мир», и в ядовитом шипении ядра можно расслышать имена Наташи Ростовой, Пьера Безухова, Андрея, Элен, Наполеона, Кутузова…
Мои же мысли уносятся к Джулии Коррансон, к моей любимой журналистке по морально-этическому разделу… Три недели, как мы не виделись. Осторожность превыше всего. Бандиты не должны узнать, где прячутся старики. Они без колебания отправят на тот свет ненужных свидетелей, а тем более – тех, кто рядом с ними.
Где ты, Джулия? Умоляю, будь осторожна. Не лезь на рожон, любовь моя. Бойся города. Бойся ночи. Бойся убийственных истин.
На этой мысли я тихонько подмигиваю псу Джулиусу, он встает и идет выгуливать меня по Бельвилю: перед сном надо хлебнуть кислорода.
5
В то время как князь Андрей Болконский, стоя посреди захламленной бельвильской квартиры, смотрел на собственную смерть, у закрытого окна, выходящего на набережную Межиссри, неизвестная девушка играла на скрипке. Вся в черном, обратясь лицом к городу, она терзала сонату номер семь Георга Фридриха Генделя.
В тысячный раз вставали у нее перед глазами кадры восьмичасового выпуска новостей: юный светловолосый полицейский в зеленом плаще лежит с разбитой головой на асфальте Бельвиля, а маленькая вьетнамка, такая старенькая, такая хрупкая, такая беззащитная, спрашивает крупным планом:
– На заситу?
Русая голова юноши, венчающая зеленый плащ, казалась кровавым цветком на зеленом стебле.
– Какой ужас! – сказала мама.
– Тебе не кажется, что эта вьетнамка похожа на Хо Ши Мина? – спросил папа.
Девушка незаметно покинула семейный круг и заперлась у себя в комнате. Она не зажигала света. Она взяла скрипку. Встала к двойной раме закрытого окна и принялась одну за другой играть все пьесы своего репертуара. К тому моменту она играла уже четвертый час. Резкие удары смычка отсекали музыкальные фрагменты. Стоило жилам скользнуть по струне, как пальцы левой руки разжимались и гасили всякий резонанс. Оставалась лишь нота – точная и холодная, как лезвие клинка. Как будто она играла бритвой. Или кромсала свои лучшие платья… А теперь пришел черед Георга Фридриха Генделя.
Город резал старушек…
Город разносил в клочья русые головы…
«На заситу? – спрашивала вьетнамка, одна во всем городе… – На заситу?»
– Любви не бывает, – стиснув зубы, прошептала девушка.
И тогда она увидела автомобиль. Это был длинный черный лимузин с матово блестевшим кузовом. Он остановился прямо на середине Нового моста, над Сеной, величественно, словно встал на якорь. Открылась задняя дверца. Девушка увидела, как из автомобиля вышел мужчина. Он вел женщину, которая едва держалась на ногах.
– Пьяная, – поставила диагноз девушка, и смычок, пройдясь по струнам, издал один из тех вихляющих звуков, что умеет воспроизводить лишь скрипка.
Мужчина и женщина достигли парапета. Девушке было видно, как рыжеволосая голова женщины тяжело лежит на плече у спутника.
«А может, она беременна, – подумала девушка, – тошнить может от чего угодно…»
Но нет, женщина не согнулась пополам, чтобы выплеснуть в Сену избыток материнских чувств. Напротив, казалось, эти двое о чем-то мечтают: она положила голову ему на плечо, он прильнул щекой к ее волосам. Меховое манто женщины блестело так же, как кузов автомобиля.
– Нет, это любовь, – сказала себе девушка. (Впервые за вечер с Георгом Фридрихом Генделем обошлись по-доброму.)
– У нее волосы как у мамы.
И в самом деле, какая необычайная рыжая шевелюра, просто как венецианское золото, она притягивала свет фонарей, отчего пара казалась окруженной золотым ореолом.
– Так вот она какая, настоящая любовь…
Возле поребрика лимузин терпеливо пускал в холодный воздух белый беззвучный дымок. Георг Фридрих Гендель зализывал раны.
– Это любовь, – повторила девушка.
И именно в этот момент она услышала рев мотора. Он проник сквозь двойную оконную раму. Долгое металлическое рычанье издал мотор стоящей машины, и ее передняя дверца внезапно распахнулась. Тут девушка увидела, что мужчины у парапета уже нет, а женщина падает с моста. Летит как птица. Она еще, раскинув руки, летела в воздухе, а мужчина уже захлопнул дверцу, и машина, визжа всеми четырьмя колесами, рванула с места. Белое тело женщины мелькнуло в ночи, машина резко взяла влево, ударив задним крылом об ограничительный столбик, и, гремя железом, унеслась по набережной вдаль. Девушка закрыла глаза.
Когда у нее хватило мужества открыть их – прошло лишь несколько секунд, – на мосту было пусто. Но между гладкими стенками набережной двигалась темная масса баржи. И там, в ложбине угольного холма, изломанное, как мертвая птица, плыло нагое тело той самой женщины.
«Однако шубу он все же оставил себе», – подумала девушка.
Потом, во второй уже раз она узнала золотой ореол вокруг такого белого лица.
– Мама, – прошептала она.
Она уронила смычок и скрипку, настежь распахнула окно и закричала в ночь.
6
При минус двенадцати можно себе кое-что отморозить, однако Бельвиль бурлит, как адский котел. Будто все сыщики Парижа в полном составе идут на приступ. Они заходят с площади Вольтера, валом валят от авеню Гамбетта, напирают с площади Нации и от Гут-д'Ор. Все вокруг сиренит, мигает и заливисто свистит. Ночь полна сполохов. Бельвиль трепещет. Но псу Джулиусу на это наплевать. В благоприятной для собачьих пиршеств полутьме пес Джулиус лижет замерзшую лужу, по форме напоминающую Африку. Его болтающийся язык нашел там какое-то лакомство. Город – любимая собачья еда.
В этой ночи взведенных курков Бельвиль словно расплачивается с Законом за всю свою историю. Полицейские дубинки вламываются в тупики. Патрули перекачивают арестованных в фургоны. Это облава на торговцев наркотой, охота на араба, великий праздник полицейских усов.
А в остальном квартал живет по-прежнему, то есть не стоит на месте. Все подчищается, приглаживается, дорожает. Уцелевшие дома старого Бельвиля похожи на гнилой зуб в голливудской вставной челюсти. Бельвиль выбивается в люди.
***
Случилось так, что я, Бенжамен Малоссен, познакомился с великим автором этого преобразования Бельвиля. Он архитектор. Фамилия его Понтар-Дельмэр. Он свил себе гнездо в самом начале улицы Деламар, в утопающем в зелени стеклянно-деревянном доме. Такой райский уголок подошел бы и самому Творцу, и это закономерно. Потому что Понтар-Дельмэр архизнаменит. Мы обязаны ему, в частности, реконструкцией Бреста (архитектурно говоря, это наш французский Восточный Берлин). Скоро он выпускает у нас (в издательстве «Тальон») толстенный том о своих парижских проектах: этакая книгомания величия. Мелованная бумага. Цветные фотографии. Раскладывающиеся карты на вклейках и все такое прочее. Операция «Престиж». С красивыми архитекторскими фразами из тех, что взмывают вверх лирическими абстракциями, а потом падают бетонной плитой. Поскольку Королева Забо отправила меня за его рукописью, я сподобился Понтар-Дельмэра, могильщика Бельвиля.
– Ну почему опять я, Ваше Величество?
– Потому что в публикации его книги что-то заело. А ругать будут вас, Малоссен. Так что уж лучше Понтару сразу познакомиться с вашей очаровательной козлиной мордой.
Понтар-Дельмэр толст и в виде исключения не двигается «с ловкостью, удивительной для своей комплекции». Это толстяк, который двигается, как толстяк, то есть с трудом. Впрочем, двигается он мало. Дав мне свою рукопись, он не встал, не проводил меня до двери. Только сказал:
– Вам будет лучше, если проблем не возникнет.
И не спускал с меня глаз, пока его шестерка в коричневом жилете не закрыл за мной дверь кабинета.
***
– Пошли, Джулиус?
Люди думают, что днем и вечером выводят своих собак. Грубая ошибка: это собаки дважды в день приглашают нас к медитации.
Джулиус отрывается от своей покрытой инеем Африки, и мы отправляемся дальше, в сторону «Кутубии», ресторана моего дружка Хадуша и его отца Амара. И пусть Бельвиль корчится, хватаясь за живот, ничто не изменит траектории, выбранной мыслителем и его собачкой. Вот сейчас мыслитель обращается к любимой женщине: «Джулия, моя Коррансон, где ты? Ты мне нужна, черт побери, знала б как!» Прошел ровно год, с тех пор как Джулия (которую в то время я называл мадемуазель Коррансон) тайком вошла в мою жизнь. Стремительная, как комета, она спросила меня, согласен ли я быть ее авианосцем. «Заходи на посадку, красавица, и взлетай себе сколько хочешь, отныне я плаваю в твоих территориальных водах». Что-то в этом роде я ей ответил (ух, как это было красиво…). С тех пор живу ожиданьем. Гениальные журналистки трахаются в перерывах между статьями, вот в чем беда. Добро б еще она писала в ежедневной газете, так нет, моя Коррансон публикуется в ежемесячном издании. И вдобавок печатается только раз в три месяца. Да, любовь раз в квартал – вот мой удел. «Зачем ты возишься с этими старыми наркоманами, Джулия? Потому что старикашка со шприцем – это кадр года?» Мне должно быть стыдно, что я спрашиваю такие вещи, но на стыд времени не хватает. Из ночи высовывается рука, хватает меня за шиворот и отрывает от земли. Я взлетаю и приземляюсь.
– Привет, Бен.
В коридоре темно, но я различаю улыбку, она вся белая, кроме черной дырки между передними зубами. Если бы кто-нибудь додумался и зажег лампочку, то волосы оказались бы рыжими и вьющимися, а взгляд – как у стервятника. Симон Кабил. Его мятное дыхание мне тоже знакомо.
– Привет, Симон, с каких это пор ты выслеживаешь меня, как ищейка?
– С тех пор, как они не дают нам выйти на улицу.
И этот, второй голос тоже мне знаком. Голос приближается, и ночь смыкается за спиной Длинного Мосси, гигантской тени араба.
– Ребята, что происходит? Опять зарезали старушку?
– Нет, на этот раз старушка сама шлепнула мента.
Корица и зеленая мята. От улицы Рокет до Шомонских холмов Мосси и Симон-Араб представляют собой самую результативную двойку по части подпольных лотерей. Они адъютанты моего друга Хадуша, сына Амара, и соученика по лицею имени Вольтера (насколько мне известно, это единственный бакалавр, выбравший специализацию «наперсток»).
– Старушка убила полицейского?
(Что в Бельвиле радует, так это сюрпризы.)
– Малыш тебе не рассказал? Он там был с твоей собакой. Мы с Хадушем стояли через дорогу и все видели.
Леденящий шепот, вонючий коридор, по-прежнему широкая улыбка Симона.
– Старушка наверняка из ваших, Бен, – авоська, боты и все такое. Она пальнула в него из револьвера тридцать восьмого калибра. Клянусь родной матерью.
(Так, значит, правда, что феи превращают дяденек в цветы? Чертова старая карга, устроила смертоубийство прямо перед розовыми очками Малыша…)
– Бен, Хадуш просит тебя об одной услуге. – Симон последовательно расстегивает обе наши куртки, и плотный конверт быстро переходит из его тепла в мое.
– Здесь фотографии убитого полицейского. Когда ты их посмотришь, поймешь, что в данный момент Хадуш не может держать их у себя. Твою квартиру, по крайней мере, обыскивать не должны.
– Пошли, Джулиус…
Ночь все острее.
– Пошли, что ли?
Топ-шлеп, топ-шлеп – наконец-то. От этого пса так несет, что вонь отказывается следовать за ним: она идет впереди.
– Срежем по Спинозе или обойдем весь круг по улице Рокет? «Почему тебя нет со мной, Джулия? Почему мне приходится довольствоваться Джулиусом и Бельвилем?» – «В той журналистике, какой я себе ее представляю, Бенжамен, смысл написанного является единственным смыслом моей жизни».
– Знаю, знаю, только постарайся не умереть.
Внезапно нас с Джулиусом ослепляют фары какой-то тачки. Снизу, с Рокет приближается рев мотора. Похоже, парень лезет в гору на скорости в сто двадцать километров в час. (В общем-то, и мне бы неплохо заняться тем же: сдать на права, купить гоночную машину, и когда уж очень невмоготу без Джулии – пилить на всей скорости по окружной дороге.) Джулиус сел на задницу и зачарованно смотрит на приближающуюся тачку. Он так уставился на фары, будто надеется загипнотизировать дракона. Сто к одному, что по такому гололеду дракон вмажется в стену кладбища Пер-Лашез.
– Спорим, Джулиус?
Я проиграл. Парень сбрасывает газ, машина на брюхе, едва вписавшись, проходит поворот, потом снова прибавляет скорости и во весь опор уносится к бульвару Менильмонтан. Но до этого на вираже распахнулась дверца и из черной машины вылетело что-то похожее на зловещую птицу. Сначала мне показалось, что это человек, но вещь упала, как пустая обертка. Что-то вроде пальто или одеяла. Я уже шагнул с тротуара, собираясь посмотреть, что там такое, как вдруг раздался такой протяжный женский крик, что кровь застыла у меня в венах. Вслед за первой машиной проносится машина полиции, и мне приходится отпрыгнуть назад. Невидимая женщина продолжает выть. Я оборачиваюсь. Это не женщина, а Джулиус.
– Джулиус, черт побери, заткнись!
Но, вывернув шею в сторону скрывшейся машины, с пастью, круглой, как рисуют в комиксах, и с горящим от ужаса глазом Джулиус продолжает завывать. Протяжный женский плач и время от времени всхлипы. Стон ширится, растет, он охватывает весь квартал, и вот уже зажигается сначала одно окно, потом другое, и я бегу прочь по улице Фоли-Реньо, горбясь и пряча голову, как будто украл ребенка, а на руках у меня – пес, он роняет слюни в пытающуюся приглушить его вой ладонь, мой пес закатывает глаза в рыжей городской ночи, мой пес, бьющийся в припадке эпилепсии.
Сейчас он лежит у меня в комнате, на боку, но по-прежнему в сидячем положении. Голова вывернута, глаза уставились в потолок, он лохмат и пуст, как скорлупа от кокосового ореха, он безмолвен, так что можно даже решить, что он умер. Но даже если из пасти у него воняет так, словно он странствует по преисподней, пес Джулиус жив. Это припадок. Он продлится какое-то время. Может быть, несколько дней. Пока вызвавшее его видение не отцепится от сетчатки его глаз. Это мы уже проходили.
– Что ж ты на этот раз увидел, Достоевский?
А вот то, что увидел я сам, вскрыв толстый конверт, сильно меня озадачивает, и ужин, хотя и давний, ненавязчиво просится на выход. На конверте надпись: «Инспектор Ванини», и на лежащих передо мной фотографиях паренек в зеленом плаще с русым ежиком на голове ударами кастета проламывает смуглые головы. Одна из голов дала трещину, и из глазницы вылетел глаз. Ни следа ликования на лице у блондинчика. Одно школярское прилежание. Мне ясно, почему Хадуш не хочет, чтоб снимки нашли у него. После смерти полицейского арабам лучше пригнуться.
Внезапно я чувствую, что устал от этого мира, а спать не хочется. К черту меры предосторожности. Я снимаю трубку телефона и звоню Джулии. Мне нужен ее голос. Дайте, пожалуйста, голос Джулии… Нет ответа. Ночь возвращает мне длинные гудки.
7
– Она мертва?
Упираясь коленями в уголь, медик склонился над телом женщины. Он поднял глаза на юного инспектора в толстом шерстяном свитере, который светил ему фонариком.
– Почти.
По телу проплыл синий отсвет фонаря речного катера, за ним желтый, потом опять угольная ночь, потом фотовспышка. Одна нога у женщины была сломана и вывернута так, что хотелось кричать. На лодыжках у нее висели тяжелые свинцовые оковы.
– Не скоро бы она всплыла.
– Взгляните.
Врач осторожно поднял руку женщины. Он показывал на кровоподтек в сгибе локтя.
– Ей сделали укол, – сказал Пастор.
Они обменивались короткими стылыми репликами. Между обрывками фраз слышалось глубокое прерывистое дыхание дизельного мотора. От баржи пахло мазутом и толем.
– Вы все посмотрели?
Пастор в последний раз обвел тело женщины лучом фонарика. Следы уколов, синяки и разнообразные ожоги. На секунду он задержался на лице, фиолетовом от холода и кровоподтеков. Просторный лоб, широкие скулы, решительный и полный рот. И золотая грива. Тело под стать лицу: полное силы. Смягченное какой-то гибкой полнотой. Пастор обернулся к фотографу:
– Можно как-нибудь смягчить то, что у нее с лицом?
– Попрошу приятеля из фотолаборатории, он сделает вам особую распечатку. Самое страшное отретушируем.
– Хороша, – сказал медик и накинул одеяло. Фонарик Пастора прочертил в темноте полукруг.
– Носилки!
Слышно было, что люди шагают по углю, как по груде ракушек.
– Множественные переломы, ожоги различного характера, неизвестное количество дряни в крови, не говоря о вероятности легочных осложнений. Ей крышка, – подытожил врач.
– Крепкий организм, – сказал Пастор.
– Спорим?
Голос юного инспектора звучал весело.
– Вы всегда радуетесь, глядя в час ночи на такой кошмар?
– У меня ночное дежурство, – ответил Пастор, – это вас подняли с постели.
Пастор, врач и фотограф топали по куче угля вслед за носилками. Мигалка катера, мигалка «скорой помощи», мигалка машины сопровождения, карманный фонарик Пастора, кормовой фонарь баржи – ночь мигала. Из-за клацающих зубов казалось, что голос моряка тоже подмигивает.
– Вот вечно со мной так: мне в уголь упала голая баба, а я и не заметил.
Как все матросы с речных барж, он был похож на цыгана, изнуренного скукой и анисовой водкой.
– Если будете ловить с неба девиц, поймаете сваю моста.
Общий смех.
– Она умерла? – спросил моряк.
– Наполовину, – ответил один из санитаров.
– Где девочка со скрипкой? – спросил Пастор.
– В машине сопровождения, – ответил постовой. – Девчонка просто не в себе, она решила, что это ее мать упала в уголь.
Пастор шагнул к машине сопровождения, потом передумал.
– Да, чуть не забыл…
Он обернулся к моряку:
– Завтра вы сгрузите уголь и наверняка пойдете в свою обычную забегаловку пропустить стаканчик?
– Скорее, два…
– Обо всем этом – ни гу-гу, – сказал Пастор. Улыбка застыла на лице матроса. И не двигалась.
– Что?
– Ни малейшего упоминания. Вы никому об этом не скажете. Даже себе. Ничего не было.
Моряк не мог опомниться. Двумя секундами раньше он разговаривал с забавным парнишкой, а теперь перед ним стоял полицейский.
– И ни капли спиртного в течение десяти дней, – добавил Пастор тоном человека, выписывающего рецепт.
– Чего?
– Пьяный выболтает что угодно, особенно правду.
Глаза Пастора ввалились. Они были очень далеки от его улыбки.
– Сухой закон. Ясно?
Он как-то внезапно состарился.
– Конечно, вы начальство, – буркнул матрос, в одночасье лишенный своего горючего и темы рассказа на всю жизнь.
– Вы очень любезны, – медленно сказал Пастор. – И добавил: – Впрочем, девицы с неба не падают.
– Такое бывает редко, – согласился матрос.
– Такого не бывает никогда, – сказал Пастор.
***
Первым Пастор увидел в машине сопровождения полицейского, одетого в форму. Он, съежившись, сидел на самом краешке сиденья, как можно дальше от девушки со скрипкой, и на его стиснутых коленях лежал раскрытый пустой блокнот. У девушки были очень черные волосы, очень бледное лицо и очень невзрослый вид. Она была одета во все черное, и черные митенки обрезали ей руку по первую фалангу пальцев. «Я ношу вселенский траур, и не надейтесь вызвать у меня улыбку» – вот что должен был означать этот костюм сицилианской вдовы. Полицейский посмотрел на Пастора так, как смотрит собака, надеясь, что ее отвяжут. Пастор протянул девушке ладонь.
– Все кончено, мадемуазель. Сейчас я отвезу вас домой.
***
Сидя рядом с Пастором, бережно ведущим служебную машину, девушка заговорила. Сначала она припомнила лицо очень старой вьетнамки, поразившее ее в восьмичасовом выпуске теленовостей. «На заситу?» – спрашивала старушка, и казалось, что все опасности мира висят над ее головой, уточнила девушка. Пастор тихо вел машину. Без мигалки. Без сирены. Он в своем свитере, девушка в своих мыслях – словно брат и сестра. Девушка чувствовала себя в безопасности. Она снова рассказала о том, что видела из окна. Она передала все в малейших деталях: рев мотора, падающее тело женщины…
Но самым страшным, по ее мнению, было то, что, как ей показалось, она узнала «в этом теле, покоившемся на угольном катафалке», свою мать. Видимо, тот факт, что вышеупомянутая мать в это время спокойно спала у себя в комнате, ничего не менял.
– Я чувствовала бы себя так же, убей я собственную маму, господин инспектор. Я пыталась объяснить это вашему коллеге в полицейской форме, но он не захотел меня понять.
Еще бы. Пастор вспомнил лицо молодого полицейского и чуть не проскочил на красный свет.
Пастор отвез девушку домой и вернулся в контору – там был конец света: коридоры, переполненные сидящими на полу или спрессованными на банкетках арабами, хлопанье дверей, ор, телефонные звонки, перестрелка пишущих машинок и деловито-яростные сыщики, таскающие с места на место горы папок… Так дивизионный комиссар Серкер справлял тризну по Ванини, павшему накануне ночью жертвой города. Так яростно он скорбел. Камеры и уголовные дела пухли на глазах.
Пастор юркнул в лифт, благословляя Небо за то, что он не один из парней Серкера, а просто сыщик из отдела комдива Аннелиза. Комдив Аннелиз работал без суеты в полумраке комфортабельного кабинета. Комдив Аннелиз угощал посетителей кофе в ампирных чашках с императорской заглавной буквой «N». Комдив Аннелиз мало показывался на людях. Он не был «уличным» детективом. Случись Пастору быть убитым на улице, Аннелиз скорбел бы сдержанней. Возможно, лишил бы свой кофе сахара – на несколько дней.
***
Первое, что Пастор увидел, открыв дверь собственного служебного кабинета, была крошечная вьетнамка в сандалиях на деревянной подошве, вливающая в себя полный стакан белесой жидкости, похожей на что-то цианистое.
8
Нимало не обеспокоившись, Пастор закрыл за собой дверь.
– Кончаешь жизнь самоубийством, Тянь? А я слышал, что твое вчерашнее выступление по телевизору произвело фурор.
Стоя с запрокинутой назад головой, вьетнамка подняла руку, призывая к молчанию. Служебный кабинет был обычным кабинетом полицейского средней руки. Два стола, две пишущие машинки, телефон, железные стеллажи. Пастор поставил себе и раскладушку. На ней он спал, когда не хватало сил вернуться домой. Пастору достался в наследство бульвар Майо. Огромный дом на краю Булонского леса. Огромный пустой дом. С тех пор как не стало Советника и Габриэлы, Пастор спал на работе.
Вьетнамка же, поставив стакан и утерев губы ладонью, сказала:
– Не лезь в печенки, сынок, сегодня меня молодежь просто достала.
У нее не осталось ни тени акцента далекой Долины Тростника. У нее был голос Жана Габена: что-то вроде шуршания гальки, перекатываемой неистребимыми интонациями двенадцатого округа Парижа.
– Это смерть Ванини так тебя расстроила? – спросил Пастор.