I. ГОРОД, НОЧЬ
Город – любимая собачья еда.
1
Над Бельвилем стояла зима, и действующих лиц было пятеро. Если с замерзшей лужей, то шестеро. И даже семеро, считая пса, который увязался с Малышом в булочную. Пес был эпилептик, и язык у него вываливался набок.
Замерзшая лужа напоминала по форме карту Африки и занимала всю площадь перекрестка, который задумала перейти одна пожилая дама. Да, на корке льда, борясь с порывами ветра, стояла старуха. Она продвигала вперед один бот за другим, выигрывая миллиметр за миллиметром. В руках у нее была авоська, откуда торчал жухлый пучок зелени, на плечах лежала старая шаль, а из ушной раковины виднелся провод слухового аппарата. Так шаг за шагом старушкины боты доползли, скажем, до середины Сахары этого африкообразного ледника. Осталось еще тащиться через весь юг, страны апартеида и так далее. Если только она не срежет угол через Эритрею и Сомали, но Красное море на обочине проезжей части ужасно обледенело.
Такие неуставные мысли витали под короткой стрижкой юного блондинчика в зеленом реглане, который наблюдал за старушкой с тротуара. Попутно блондинчик отметил, что у него здорово развито воображение. Вдруг старушкина шаль распахнулась, словно перепончатое крыло летучей мыши, и все замерло. Она пошатнулась – и снова выпрямилась. Блондинчик разочарованно матернулся себе под нос. Его вообще смешило, когда кто-нибудь шлепался на землю. Был в его русой голове такой небольшой непорядочек. Хотя если взглянуть со стороны, башка безупречная. Волосок к волоску, аккуратный ершик. Но стариков он недолюбливал. Ему все казалось, что они как-то грязноваты. Если так можно выразиться, он представлял их себе сысподи. Поэтому блондинчик остался стоять, прикидывая, растянется старушка или не растянется на этом африканском побережье, как вдруг заметил на противоположном тротуаре двух других действующих лиц, впрочем, также имеющих некоторое отношение к Африке, – арабов. Двух. Ну, в общем, североафриканцев, или, если кому так больше нравится, магрибинцев. Блондинчик никак не мог решить, как бы их так обозвать, чтоб не прослыть расистом. Он был национал-фронтистом и не скрывал этого. Но в том-то и дело, что он не хотел, чтобы говорили: он-де с Национальным фронтом, потому что сам расист. Нет-нет, как в былые годы учили его на уроках грамматики, тут отношения не причинные, а следственные. Он национал-фронтист, и вследствие этого объективно задумался над опасностью неконтролируемой иммиграции и по здравом размышлении пришел к выводу, что надо вышвырнуть к чертовой матери из страны всю эту мразь, и как можно скорее; во-первых, чтоб не портили нашу чистокровную французскую породу, во-вторых, из-за безработицы, а в-третьих, безопасности для. (Когда у человека столько оснований мыслить здраво, как можно оскорбить его обвинениями в расизме.)
Итак, старушка, африкообразная лужа, два араба на тротуаре напротив, Малыш со своим припадочным псом и размечтавшийся блондинчик… Звали его Ванини, служил он инспектором полиции, и его уделом было именно заботиться о безопасности. Потому он и стоял тут и бдил, в числе прочих полицейских в штатском, разбросанных по Бельвилю. Потому и холодила ему правую ягодицу пара хромированных наручников. Потому и потягивала под мышкой кобура со служебным пистолетом. Потому и кастет в кармане, и баллончик с газом в рукаве – личное дополнение к уставному набору оружия. Сначала применить газок, а уж потом спокойно вдарить кастетиком – этот рецепт он изобрел сам и не раз доказал его эффективность. А все оттого, что ну очень остро встала проблема небезопасности! Четыре старушки, которых меньше чем за месяц зарезали в Бельвиле, – они ведь не сами себя порешили!
Насилие…
Значит, насилие…
Белокурый Ванини искоса и задумчиво взглянул на арабов. Неужели они и дальше будут резать наших старушек как баранов, за здорово живешь? Внезапно блондинчика захлестнула жажда подвига: на противоположном тротуаре два араба стояли и калякали по-своему, а он, инспектор Ванини, стоял напротив, белокурый и чистый, с тем сладостным чувством в сердце, которое греет вас, когда вы очертя голову ныряете в Сену на зов протянутой руки. Добраться до старушки раньше них. Не дать свершиться преступлению. Тут и силу применить не вред. Вот юный инспектор ставит ногу на Африку (кто бы сказал ему, что в один прекрасный день он зайдет так далеко…). Большими уверенными шагами приближается к старушке. Нет, он не поскользнется. Он обут в высокие шнурованные ботинки с металлическими подковками, в те самые ботинки, которые он носит не снимая с периода Высшей военной подготовки. Итак, он идет по льду на помощь представительнице пожилого или старшего возраста, не теряя из виду арабов напротив. Доброта. Сейчас он весь – одна большая доброта. Потому что хрупкие плечики старушки внезапно напомнили ему плечи его собственной, ваниниевской бабушки, которую он так любил.
Увы, любовь была посмертной. Да, часто наши старики умирают слишком рано, не дождавшись наступления нашей любви. Ванини сильно досадовал на бабушку за то, что она не дала ему времени полюбить себя при жизни. Но, в общем-то, любить покойника – лучше, чем вообще никого не любить. По крайней мере так думал Ванини, приближаясь к готовой вот-вот упасть старушке. Даже сумка у нее была какая-то трогательная. А уж слуховой аппарат… Бабушка Ванини тоже под старость оглохла и так же без конца регулировала громкость своего аппарата, крутя колесико, расположенное между ухом и редкими волосами за ним. Какое знакомое движение указательного пальца, да, ну точно бабушка. Блондинчик таял от умиления. Так что даже почти забыл про арабов. Он уже готовил речь: «Бабушка, разрешите вам помочь», которую собирался произнести с внучьей нежностью, почти что шепотом, чтобы старушка не вздрогнула от внезапного появления звука в слуховом усилителе. До нее оставался какой-нибудь шаг, он был сама любовь, и тут старушка обернулась. Всем корпусом. С протянутой рукой. Словно тыча в него пальцем. Но только вместо указательного пальца старушка наставила на него револьвер тридцать восьмого калибра, того, еще немецкого времени, – оружие, прожившее век, не состарившись ни на йоту, всегда модный антиквариат, традиционное орудие убийства с гипнотическим отверстием ствола.
И спустила курок.
Все мысли блондинчика разлетелись в стороны. Отчего на фоне зимнего неба возник прекрасный цветок. Не успели его первые лепестки осыпаться на землю, как старушка спрятала оружие назад в авоську и пошла своей дорогой. Кстати, отдача помогла ей выиграть у своей ледовой дорожки добрый метр.
2
Итак, убийство и трое свидетелей. Только когда арабы не хотят ничего видеть, они ничего не видят. Есть у них такая странная привычка. Видимо, она как-то связана с их культурой. Или с чем-то, что они слишком хорошо усвоили в нашей культуре. Значит, арабы ничего не видели. Вряд ли они даже выстрел слышали.
Остаются мальчик и собака. Но что касается Малыша, то он сквозь свои розовые очки видел только одно: русая голова превратилась в небесный цветок. И это его настолько восхитило, что он сорвался с места и побежал рассказать об этом домашним – мне, Бенжамену Малоссену, моим братьям и сестрам, четырем дедушкам, матери и моему старому другу Стожилковичу, который в этот самый момент разделывает меня в шахматы.
Дверь бывшей мелочной лавки, которая служит нам квартирой, настежь распахивается, и с криком влетает Малыш:
– Послушайте! Я видел фею!
Тем не менее жизнь в доме продолжает идти своим чередом.
Только моя сестра Клара, готовящая баранину по-монтальбански, бархатистым голоском говорит:
– Вот как, Малыш? Ну-ка расскажи…
– Взаправдашняя фея, такая старенькая и ужасно добрая!
Мой братец Жереми пользуется случаем отвлечься от должностных обязанностей:
– Она что, за тебя уроки сделала?
– Нет, – говорит Малыш, – она превратила одного дяденьку в цветок!
Поскольку эта новость, по-видимому, никого не трогает, Малыш подходит к нам со Стожилковичем:
– Правда, дядя Стожил, я видел фею, которая превратила дяденьку в цветок.
– Лучше так, чем наоборот, – отвечает Стожилкович, не сводя глаз с шахматной доски.
– Почему?
– Потому что, когда феи начнут превращать цветы в дяденек, в полях проходу не будет.
Голос Стожилковича похож на Биг-Бен в тумане лондонского фильма. Он такой густой, что воздух вокруг кажется разреженным.
– Шах и мат, Бенжамен. Явный мат. Что-то ты сегодня рассеян…
***
Это не рассеянность, а тревога. Взгляд мой действительно далек от шахматной доски. Он следит за дедушками. Тяжелое для них время – закат солнца. Именно в такой предсумеречный час их начинает дразнить бес наркомании. Мозг требует чертова укола. Им нужна доза. Так что не стоит терять их из виду. Дети чувствуют ситуацию так же хорошо, как и я, и каждый всеми силами старается занять своего подшефного деда. Клара выпытывает у дедушки Рагу (бывшего мясника из Тлемсена) все новые подробности приготовления бараньей лопатки по-монтальбански. Жереми, оставленный на второй год в пятом классе, симулирует страшный интерес к Мольеру, и старик Риссон (букинист на пенсии) выдает ему массу биографических откровений. Лежа в кресле для беременной женщины, мама отдает себя на бесконечную завивку и развивку дедушке Карпу, в прошлом цирюльнику, в то время как Малыш умоляет Вердена (старейший из четверки дедушек, девяносто два годка!) помочь ему с чистописанием. Этот ритуал повторяется каждый вечер: рука Вердена дрожит как осиновый лист, но изнутри ее удерживает рука Малыша, и старик твердо убежден, что рисует палочки и черточки так же ловко, как до Первой мировой войны. Но все равно Верден грустит, и его волей Малыш пишет в своей тетрадке лишь одно имя: Камилла, Камилла, Камилла, Камилла… на каждой строчке. Так звали его дочку, погибшую шестьдесят семь лет назад, в возрасте шести лет, в самом конце той войны, она стала ее последней жертвой, заболев испанкой. Это к ней, к Камилле, протягивал Верден свои дрожащие руки, когда ему впервые укололи наркотик. Ему мерещилось, что он выскакивает из окопа, петляет, уклоняясь от пуль, режет колючую проволоку, прыгает через мины и, отбросив прочь винтовку, распахнув объятья, бежит навстречу своей Камилле. Так он несся сквозь всю Первую мировую и находил Камиллу мертвой, ссохшейся, скрюченной в свои шесть лет больше, чем его согнуло теперь. И тут уж нужна двойная доза. С тех пор как я поселил его у нас, Верден перестал колоться. Когда прошлое подступает к горлу, он только смотрит на Малыша мокрыми глазами и шепчет: «Почему ты не моя Камиллочка?»
***
Но кто по-настоящему вкалывает в этот критический предвечерний час, так это моя сестра Тереза. В данный момент она в своем колдовском закоулке штопает настроение дедушке Калошу. Старый Калош у нас не проживает. Он просто бывший сапожник с нашей улицы Фоли-Реньо. Он живет совсем рядом. Наркотиков он еще не пробовал. Так что с ним мы занимаемся профилактикой. Он старик, вдовец, детей у него нет, жизнь на пенсии ему в тягость: такой человек – излюбленная приманка для шприцевиков. Отвлечешься на секунду – и в старика вонзится больше игл, чем в мишень на соревнованиях. Бессменно отработав пятьдесят лет подряд на обувном поприще, Калош затосковал. К счастью, Жереми успел дернуть стоп-кран. «Свистать всех наверх!» И Жереми немедленно отправил Наиглавнейшему мэру одно посланье, в котором он требовал (в совершенстве имитируя вихляющий почерк Калоша) наградить себя Золотой медалью города за пятьдесят лет беспорочной службы в одной будке (да, в Париже за такое представляют к награде). Ну и обрадовался же Калош, когда сам Главмэр ответил: «О'кей!» Главмэр лично вспомнил про старого Калоша! В памяти Главмэра нашлось место и для Калоша! На таких Калошах и стоит наш город Париж! О слава! О восторг! Однако сейчас, накануне великого дня, Калошу не по себе. Он боится как-нибудь осрамиться во время церемонии.
– Все пройдет хорошо, – заверяет Тереза, вглядываясь в раскрытую ладонь старика.
– Ты точно знаешь, что я не наделаю глупостей?
– Да нет же, уверяю вас. Разве я когда-нибудь ошибалась?
Моя сестра Тереза тверда, как сама Мудрость. У нее сухая кожа, длинное костлявое тело и педагогический голос. Это нулевая степень обаяния. Тереза промышляет магией, чего я не одобряю, однако же не устаю следить за ее манипуляциями. Каждый раз, когда к нам заявляется какой-нибудь старичок, совершенно разбитый, убежденный в том, что он стал ничем еще до смерти, Тереза утягивает его в свой уголок, силой берет в свои руки старческую ладонь, один за другим разгибает скрюченные пальцы, долго утюжит ладонь, как будто разглаживает скомканную бумажку, а когда чувствует, что рука совершенно расслабилась (а они иногда годами по-настоящему не раскрывались), Тереза начинает говорить. Она не улыбается, не пытается льстить, она просто рассказывает им о будущем. А это самое невероятное, что может с ними приключиться: Будущее! Вот небесная рать Терезы отправляется на приступ: Сатурн, Венера, Юпитер и Меркурий сообща организовывают сердечные встречи, подстраивают счастливые развязки, распахивают перспективы – словом, опять накачивают воздухом эти старые шины, доказывая, что веревочке еще есть куда виться. Каждый раз из рук Терезы выходит младенец. Клара тут же достает фотоаппарат и фиксирует метаморфозу. И стены нашей квартиры теперь украшают фотографии этих новорожденных. Да, моя сестра неопределенного возраста по имени Тереза – источник молодости.
– Девушка?! Ты уверена? – вскрикивает старый Калош.
– Молодая брюнетка с голубыми глазами, – уточняет Тереза.
Калош оборачивается к нам с улыбкой в три тысячи ватт.
– Вы слышали? Тереза сказала, что завтра на вручении медали я встречу девушку, которая изменит всю мою жизнь!
– Не только вашу, – поправляет Тереза, – мы все станем жить по-другому.
***
Не мешало бы мне задуматься над тем беспокойством, что слышалось в голосе Терезы, но тут зазвонил телефон, и я узнал голос Лауны, третьей своей сестрички:
– Ну кто?
С тех пор, как мама беременна (в седьмой раз, и в седьмой раз от неизвестного отца), Лауна спрашивает не «Ну что?», а «Ну кто?».
– Ну кто?
Я украдкой бросаю взгляд на маму. Она сидит в кресле, недвижно и безмятежно возвышаясь над собственным пузом.
– Пока никого.
– Да чего ж он ждет, паршивец этакий?
– Кто у нас медсестра со средним образованием, ты или я?
– Бен, но ведь скоро будет десять месяцев! И то правда, седьмой младенец здорово нарушает правила игры.
– А может, у него там есть телевизор, он видит, что его ждет, и не торопится на выход.
Лауна хохочет. Потом следующий вопрос:
– А дедушки как?
– Горючее на нуле.
– Лоран говорит, что в случае необходимости можно удвоить дозу транквилизатора.
Лоран – это муж-доктор моей сестры-медсестры. По вечерам в одно и то же время они дают контрольный звонок. Сердечный дозор.
– Лауна, я уже говорил Лорану, что отныне их транквилизатор – это мы.
– Как скажешь, Бен. Ты у штурвала.
***
Я было повесил трубку, но телефон, как почтальон (или трамвай, уже не помню), звонит дважды.
– Вы что, издеваетесь надо мной, Малоссен?
Ух! Узнаю этот яростный визг. Звонит Королева Забо, главная жрица издательства «Тальон» и моя начальница.
– Вы еще два дня назад должны были выйти на работу!
Абсолютно точно. Когда началась эта история с наркодедушками, я выбил из Королевы Забо двухмесячный отпуск под предлогом вирусного гепатита.
– Как вы удачно позвонили, Ваше Величество, – говорю я, – я как раз собирался просить у вас еще месяц дополнительно.
– И речи быть не может, жду вас завтра в восемь.
– В восемь утра? Однако рано же вы начинаете готовиться к встрече, которая состоится через месяц!
– Я не собираюсь ждать месяц. Если завтра в восемь вас здесь не будет, считайте себя безработным.
– Вы этого не сделаете.
– Ах так? Вы считаете себя настолько незаменимым, Малоссен?
– Отнюдь. Только вы, Ваше Величество, совершенно незаменимы в издательстве «Тальон». Но если вы меня уволите, я буду вынужден послать на панель своих сестер, а также младшего брата, очаровательного малыша в розовых очках. Вас замучит совесть.
В ответ она одаривает меня взрывом хохота (опасного, как утечка газа). И без перехода:
– Малоссен, я наняла вас работать козлом отпущения. Вам платят за то, чтоб вас ругали вместо меня. Сейчас вы нужны мне позарез. (Да, такая у меня работа – быть козлом отпущения. Официально я «директор по литературным вопросам», но на деле козел.) – И снова с места в карьер: – Зачем вам отпуск?
Единым взглядом я обвожу Клару, колдующую у плиты, Малыша, торчащего из-под руки Вердена, Жереми, Терезу, дедушек и царствующую над всем этим маму – гладкую и сияющую, как сытые богородицы у итальянских мастеров.
– Допустим, в данный момент во мне особенно нуждается семья.
– А что у вас за семья, Малоссен?
Лежащий у маминых ног пес Джулиус с вывалившимся набок языком сносно изображает и осла, и вола. Из красивых рамок уверенно смотрят в будущее дедушки – ну чем не волхвы!
– Да вроде Святого Семейства, Ваше Величество…
На том конце провода молчание, потом скрипучий голос:
– Даю вам две недели, и ни минутой больше. – Пауза. – Но запомните, Малоссен: не воображайте, что раз вы в отпуске, то не козел отпущения! Вы козел до мозга костей. И если прямо сейчас кто-то ищет по городу виновника какой-нибудь крупной гадости, все шансы за то, что выберут вас!
3
И точно: комиссар полиции Серкер, отлитый в кожаный плащ, при температуре до минус двенадцати ночью и с высоты своего исполинского роста неотступно глядящий на труп Ванини, искал виновного.
– Я пасть порву этому гаду!
Белое от ярости лицо, черная щетка усов – он был как раз из тех полицейских, кто говорит такие фразы.
– Я этому гаду пасть порву!
(И повторяют их на разный манер, любуясь собственным отраженьем в темном зеркале гололеда.)
Возле его ног полицейский в полном обмундировании очерчивал мелом по асфальту перекрестка контур Ванини и хныкал, как мальчишка:
– Черт, Серкер, по льду не рисуется!
Серкер был еще из той породы полицейских, которых все называют по фамилии. Не «шеф». И тем более не «господин дивизионный комиссар». А прямо по фамилии: «Серкер». Серкеру нравилась его фамилия.
– Попробуй вот этим.
Он протянул нож с выскакивающим лезвием, полицейский воспользовался им как альпенштоком и начертил Ванини асфальтовый костюм. Голова блондинчика действительно напоминала распустившийся цветок: внутри красный, с желтыми лепестками и еще как бы алым венчиком по периферии. Полицейского охватили сомнения.
– Бери шире, – приказал Серкер.
Удерживаемые на расстоянии голубым полицейским кордоном, все зеваки квартала следили за действиями чертежника. Складывалось впечатление, что вот-вот пойдет золотой дождь.
– Свидетелей, конечно, нет? – зычным голосом спросил комдив. – Одни зрители?
Молчание. Клубок жмущихся друг к другу людей с белым ватным дыханьем. Как мягкий моток мохера. Вот нитки чуть раздвинулись и пропустили вперед телекамеру.
– Сударыня, он погиб ради вас, – сказал Серкер стоявшей в первом ряду вьетнамке – крошечной старушке в прямом платье из грубого шелка и видневшихся из деревянных сандалий толстых мужских носках.
Старушка затравленно взглянула на него, потом, сообразив, что эта статуя обращается действительно к ней, важно закивала:
– Осень молодой!
– Да, на вашу защиту встает молодежь.
Серкер лицом чувствовал стрекот телекамеры.
Но он был из тех полицейских, кто умеет не обращать внимания на объектив.
– На заситу? – переспросила старушка.
Четверть часа спустя в телевыпуске новостей ее худое лицо, внимательное и недоверчивое, напомнит лучшим из телезрителей Хо Ши Мина.
– Вот именно, на защиту! Чтоб защитить вас и всех пожилых женщин этого района. Чтоб вы жили в безопасности. В безопасности, понимаете?
И вдруг, стоя прямо лицом к камере и задавив рыдание в горле, комдив Серкер заявил:
– Это был лучший из моих парней.
И тотчас же оператор исчез в съемочной машине, а машина, в свою очередь, с визгом скрылась в ночи. Зеваки разошлись по домам, и в городе осталось только одиночество полицейских. Одна вьетнамка продолжала стоять, задумчиво глядя, как тело Ванини грузят в «скорую».
– А вам что, не хочется увидеть себя по телевизору? Новости через десять минут!
Она отрицательно покачала головой:
– Я еду в голод.
Она говорила «еду в город», а не «в Париж» и не в «центр», как самые старые обитатели квартала.
– Семья, – уточнила она, и в улыбке сверкнули босые десны.
Серкер покинул ее так же быстро, как прежде ею заинтересовался. Он щелкнул пальцами, требуя вернуть ему нож, в спешке присвоенный маленьким полицейским, и рявкнул:
– Вертолет! Скажи ребятам, пусть прочешут десятый, одиннадцатый и двадцатый округа. Брать по максимуму и чуть что – тащить ко мне в контору.
Вертолет представил себе перспективу провести ночь, сдергивая с коек армию хлопающих глазами подозреваемых.
– Мало не будет…
Одним жестом Серкер отмел возражение и сунул нож себе в карман.
– Сначала их всегда много, зато потом остается один.
Он проводил взглядом мигалку «скорой помощи», увозившей Ванини. Верзила Вертолет подул себе на пальцы:
– Да еще этот допрос Шабраля…
Серкер, недвижный в своей кожанке, памятником стоял на месте, где пал Ванини.
– Я найду сволочь, которая это сделала.
Он душил в себе каменные слезы. В его голосе звучала суровая скорбь большого начальства.
– Ей-богу, Серкер, в восемь истекает срок задержания Шабраля. Ты что, хочешь, чтоб он вышел на свободу?
Верзила Вертолет сказал это на полтона выше. С тех пор как его группа обрабатывала Шабраля, мысль, что этот убийца может отправиться утречком на все четыре стороны, просто выводила его из себя. Шабраль, макающий рогалик в утренний кофе, – нет, только не это!
– Шабраль водит нас за нос уже сорок часов, – сказал Серкер не оборачиваясь, – и наверняка не расколется в последний момент. Можешь освободить его хоть сейчас.
Делать нечего. В воздухе пахло местью. Вертолет сдался. Но напоследок выдвинул предположение:
– А если позвать Пастора, чтоб он поработал с Шабралем?
– Пастора? Того Пастора, который у комдива Аннелиза?
На сей раз Серкер обернулся всем корпусом. Во вспышке молнии ему предстал поединок Шабраля и Пастора. Шабраль – закоренелый убийца в пуленепробиваемой шкуре – и ангелочек Пастор, эдакий маркизик из бригады Аннелиза, вечно одетый в широчайшие свитера мамочкиной вязки. Шабраль против Пастора! Не слабо варит башка у Вертолета! Прикрытый наружным панцирем скорби, внутри Серкер вовсю забавлялся. Уже больше года два комдива – Серкер и Аннелиз – разыгрывали друг против друга своих козырных валетов – Пастора и Ванини. Ванини был вундеркиндом по части разгона демонстраций, а Пастор – юным гением допроса… Если верить Аннелизу, Пастор был способен добиться признания даже у мавзолея. Ванини был весь из закаленной стали, и вот Ванини погиб. Наступила пора убрать, хотя бы символически, Пастора – Маленького Принца комиссара Аннелиза.
– Неплохая мысль, Вертолет. Готов дать кое-что на отсечение, что этому агнцу Шабраль не по зубам.
***
А в трехстах метрах от них, на углу улицы Фобур-дю-Тампль и улицы Пармантье, крошечная вьетнамка стучала пальчиками по клавишам банкомата. Для этого ей пришлось встать на цыпочки, так что показались шерстяные носки и сандалии на деревянной подошве. Было двадцать пятнадцать, и ее лицо только что возникло на всех телеэкранах страны. И в каждом доме раздался тревожный вопрос конца XX века.
– На заситу?
Однако сама она без малейшего опасения выбирала из автомата максимальную сумму денег. Она не услышала приближения высокого негра и толстого араба. Только почувствовала пряный запах одного и мятное дыхание другого. Эти запахи сквозняком ворвались в раскрытый зев банкомата. Был там еще третий запах: нетерпеливый дух молодости. Неподвластный холоду молодой горячий пот. Похоже, что пришлось бежать. Вьетнамка не обернулась. Стопка денег перед ней продолжала расти. На двух тысячах восьми франках машина извинилась и расписалась в несостоятельности. Вьетнамка взяла деньги и, не считая, сунула в прорезь шелкового платья. Одна бумажка воспользовалась неразберихой, вспорхнула и, мелькнув под самым носом у громилы, улеглась на асфальт. Но правая нога огромного негра припечатала ее к тротуару. Погуляла и хватит. Меж тем старушка забрала у автомата свою кредитную карточку и направилась к станции метро «Гонкур». Молодых людей она тихонько отстранила. О брюхо негра сломались бы все наконечники стрел, араб же был поперек себя шире. Но она безбоязненно прошла между ними и засеменила к метро.
– Эй, бабуля!
В два шага негр настиг ее.
– Бумажку потеряла, старая карга!
Его звали Длинный Мосси, он был бельвильцем в третьем поколении. И он протягивал ей двухсотфранковую бумажку. Она не спеша взяла деньги, поблагодарила и продолжила свой путь.
– Ты что, совсем сдурела? Чего это ты в наших краях снимаешь такие бабки?
Теперь к ним присоединился и толстяк. Из-за дыры между передними зубами его ухмылка казалась еще шире.
– Газет, что ли, не читаешь? Не слыхала, что мы, наркоманы, делаем с такими вот старыми перечницами?
– Пеле-чиница-ми? Не понимать пеле-чиница-ми.
– С такими старухами, – перевел высокий негр.
– Ты что, не в курсе, что грабят старух? Да только за месяц в Бельвиле прикончили трех таких, как ты.
– Сначала будут жечь тебе сиськи сигаретками, а потом вообще открутят, а потом начнут гвозди в пальчики вбивать, тут ты и выложишь секретный код для банковского автомата, а напоследок разрежут тебя на две половинки – примерно вот тут, – и большой палец толстяка чиркнул по шее.
– Есть тут один умелец, – пояснил Длинный Мосси.
Теперь они спускались по ступенькам в метро.
– В Париж едешь?
– К невес-ка, – отвечала бабушка.
– С таким капиталом – и на метро? – Правая рука толстяка шалью легла на старушкины плечи.
– Внутек ладился, – внезапно осклабилась старушка. – Надо манога подалок!
В подземелье имени братьев Гонкуров одновременно с ними ворвался поезд.
– Поедем вместе, – решил Длинный Мосси и пропустил ее вперед. – А то мало ли что.
В вагоне было пусто. Все трое вошли в него.
4
А тем временем в семействе Малоссенов – как пишут в идиотских комиксах моего братца Жереми, – тем временем дедушки и внуки поужинали, убрали со стола, побили посуду, умылись, натянули пижамы и расселись по своим двухъярусным кроватям, болтая тапками в пустоте и тараща глаза. Потому что при виде этой кругленькой штуковины, которая со свистом вертится по полу спальни, кровь у них буквально застыла в жилах. Она черная, маленькая, крепкая, тяжелая, она крутится с головокружительной быстротой и шипит, как клубок змей. Похоже, что, если она рванет, от семьи останется одно воспоминанье. И обломки железных кроватей разбросает от площади Нации до Шомонских холмов.
Но меня завораживает не эта круглая штука и даже не леденящий ужас на лицах детей и стариков, я не могу прийти в себя от вида Риссона, того, кто ведет рассказ, глядя в одну точку, глухо, без единого жеста, весь собравшись в комок, как заряд этого смертоносного волчка. Каждый вечер в одно и то же время старик Риссон начинает рассказывать, и стоит ему открыть рот, как все, о чем он говорит, становится живее, чем жизнь. Едва он усаживается на табурет посреди комнаты – прямой старик с горящими глазами и ореолом невероятно белой гривы, – как тут же кровати, шлепанцы, пижамы и стены квартиры становятся в высшей степени отвлеченным понятием. Исчезает все, кроме того, о чем он рассказывает детям и дедушкам. В данный момент это крутящийся у них под ногами черный предмет, готовый разнести все вдребезги. Это французское ядро, вылетевшее из пушки 7 сентября 1812 года во время Бородинской битвы (неслабое побоище, во время которого батальоны фей превратили в цветы батальоны парней). Ядро упало на землю у ног князя Андрея Болконского, и князь в замешательстве продолжает стоять, чтобы не подать дурной пример своим, в то время как его ординарец зарылся носом в землю. Князь Андрей спрашивает себя, не смерть ли это вертится у него под ногами, а старик Риссон, дочитавший «Войну и мир» до конца, знает точно, что это – смерть. Просто он затягивает удовольствие – в спальне полумрак, не выключен лишь один небольшой торшер, прикрытый кашемировым платком и отбрасывающий на пол круг золотистого света.
До того как у нас появился Риссон, выдавать деткам ежевечернюю порцию грез приходилось мне, Бенжамену Малоссену, незаменимому старшему брату. С незапамятных времен каждый вечер раздавались слова: «Бенжамен, расскажи нам что-нибудь…» Я думал, что в этой роли я непревзойден. Я был круче телевизора в ту пору, когда телевизор уже был круче всего. А потом возник Риссон (рано или поздно все равно наступает срок и новый вожак идет на смену прежнему). Всего один сеанс Риссона, и я был отнесен к разряду волшебного фонаря, тогда как он сам сподобился звания широкоэкранного, широкоформатного, стереозвукового, объемного и так далее. И рассказывает он детям не какую-нибудь библиотеку для детей и юношества, а самые что ни на есть недосягаемые вершины литературы, великие романы, которые живо хранит память этого страстного библиофила. Он воскрешает их в малейших деталях перед слушателями, обратившимися в одно гигантское ухо.