из-за чего им, наверно, приходится говорить между собой на особом языке, совсем как офицерам железнодорожных сил, обсуждающим какие-то кубометры и максимальное число вагонов теплым майским вечером на игрушечной железнодорожной станции, каких у нас просто не бывает, потому что по эту сторону границы все наоборот: что-то железнодорожное есть в детских игрушках, и люди делают свои дома чуть похожими на тюрьмы, чтобы не было особого смысла отправлять их в настоящую тюрьму, зато уж внутри этих самых домов они всей толпой беззаветно штурмуют верхние нары, и нет ничего удивительного, что женщина, которой ты четыре года отправлял письма, каждый раз стараясь целиком поместиться в бумажном треугольничке, недоумевает, как это ты не привез ей из Германии вагон барахла, а раздобыл там только часы в стальном корпусе и старый фотоаппарат, который ты вешаешь на стену комнаты, где родился и вырос, пробивая гвоздем новые обои с такими же розовыми узорами, какими скоро покроется все вокруг, хотя пока они появляются только на сетчатке левого глаза после третьего стакана водки, от запаха которой она морщится, потому что не понимает, что человек должен уметь забывать прошлое, если хочет и дальше идти по жизни, где надо улыбаться наглой женщине из отдела кадров, надевать медали на экзамен и приносить домой несколько веток сирени, напоминающей не то о довоенных чернилах, не то о вечном салюте всем живым, если они, конечно, еще есть в этом городе, лучше приспособленном для грузовиков, чем для людей, особенно крошечных, которые дико орут всю ночь, лежа в своих кроватках и глядя то на ползущие по потолку квадраты света, то на лицо матери, разрисованное помадой и тушью, купленной у каких-то сволочей перед вокзалом, прямо на площади, где скользят небывалые, как из сна, голубые «Победы», и весело горят огни на домах, подтверждая, что уже никогда не повторится то, что было раньше, или, если сказать то же самое по-другому, все оказалось позади, и от тебя осталось только то, на что ты надеваешь пиджак и брюки, когда идешь на работу, и переодеваешь в китайский лыжный костюм, приходя домой и плюхаясь в кровать рядом с крупнозадым человеком другого пола, настолько частым опытом многих, что даже есть специальное слово «жена» для описания того, что чувствуешь, видя завитые короткие волосы и вдыхая запах духов «Колхозница», пропитавший все до такой степени, что комната, где едят и дышат четверо человек, становится похожей на парикмахерскую в день погребения Сталина, отчаянного человека, оставившего вся государственные и партийные посты ради самой обыкновенной смерти, после которой вдруг выяснилось, что в любую гранитную задницу можно без труда вбить кукурузный початок, а это, кстати, можно было бы понять еще очень давно, если бы было время задуматься, но только его нет даже у детей, похожих со своими ранцами на маленьких космонавтов, высадившихся на этой безобразной планете в самое спокойное за всю ее историю время и уже создавших вокруг себя какой-то непонятный мир, о котором ты никогда ничего не узнаешь, так что умнее было бы повернуться к тем радостям, которые еще может дать жизнь, и пореже смотреть вниз из окна, потому что добровольная смерть – удел слабых, а удел сильных – недобровольная, а сейчас как раз приходит возраст расцвета, когда внизу тебя ждет кремовая машина со взлетающим над капотом оленем, здоровье в полном порядке, и со спины иногда еще долетают слова «молодой человек», потому что на затылке сохранились волосы, а кроме всего этого, ты очень нужен тем, кто дергает тебя за пальцы, называет папой и просит принести что-нибудь смешное с работы, где самое смешное – на бланках с грифом «секретно», а по коридорам ходят такие псы в костюмах, что надо все время самому рычать, чтобы тебя не съели по ошибке, или от чувства полноты жизни, которое надо все время показывать самому, чтобы тебе все время демонстрировали его в ответ, то есть надо улыбаться, отпускать усы, махать в жэке справками и так далее, и тогда, может быть, найдутся два или три идиота, которые придут к тебе в гости и скажут, что ты живешь как король, после чего ты сможешь представить себе, что чувствует король, десятый год бегая трусцой по обсаженной сиренью аллее и видя людей, которые будут жить после того, как он последует за недавно оставившей этот мир королевой, а чтобы он ни с чем не перепутал это чувство, у него есть дети, уже прикидывающие, как они разменяют квартиру, собранную по частям из освобождающихся комнат, как из кубиков с фрагментами рисунка, в надежде, что сойдется, а когда все сошлось, страшно даже посмотреть на это, потому что догадываешься, какой рисунок вышел, и тебе приходится отсекать уже гниющие части мира, чтобы в узком коридоре смысла глядеть в телевизор и гадать, чувствуют ли они то же самое, и если да, то зачем они тогда так тщательно растягивают вдоль своих лысин последние оставшиеся пряди и обнажают в улыбках пластмассовые зубы, которые им, как и тебе, придется положить на ночь в специальный раствор, пахнущий сиренью, и долго стоять над плексигласовым стаканом, силясь вспомнить, о чем же напоминает этот запах, но вместо этого вдруг наткнуться на мысль, что догадываешься сейчас о существовании жизни так же, как когда-то догадывался о существовании смерти, от чего становится до того страшно, что делаешь одновременно три вещи: закуриваешь сигарету, включаешь телевизор и открываешь недавно купленную книгу, где сказано, что прошел о Нем слух по всей Сирии, и приводили к Нему всех немощных, одержимых различными болезнями и припадками, и бесноватых, и лунатиков, и расслабленных, и Он исцелял их, и следовало за Ним множество народа из Галилеи и Десятиградия, и Иерусалима, и Иудеи, и из-за Иордана, откуда все громче доносится гневный голос арабского народа, обещающий кратковременные дожди и восемнадцать – двадцать градусов тепла – как раз то, что нужно для ритуального посещения дачи, где тебя встречают как неизбежное зло, и из окна которой ты видишь выросший прямо у стены гриб, похожий не то на человечка, не то на крохотную водонапорную башню, что, в сущности, одно и то же, если вспомнить, что человек – это почти что двухметровый столб воды, способный самостоятельно перемещаться по поверхности земного шара, двигаясь к железнодорожной станции сквозь сгущающиеся сумерки и прислушиваясь к долетающей откуда-то музыке, совершенно не подходящей для того, чтобы разместить в ней хоть одно свое чувство, и поэтому чужой и оскорбительной, но все-таки прекрасной, раз вокруг полно тех, кому это удается без всякого усилия с их стороны в те же дни, когда ты тайком, как другие пьют портвейн, крестишься в подъездах и лифтах, носишь откровенно предсмертное черное пальто и всерьез ищешь чего-то в приобретенной для смеху и интеллигентности книге, когда пытаешься дозвониться бывшим детям, чтобы услышать в трубке свой уверенный бодрый голос и лишний раз понять, что ты не нужен никому и ничему в мире, сужающемся с движением твоего взгляда по обоям навстречу просвету окна перед шторой, за которую ты держишься, надеясь, что на этот раз отпустит, если тебе удастся не поворачивать взгляд дальше вправо, потому что, когда человек начинает принимать треугольное слуховое окно на маленькой зеленой крыше за глаз, который глядел на него с рожденья, уже не имеет никакого значения ни то, как именно он упадет на пол, ни то, что последним увиденным им на свете предметом окажется водонапорная башня.
Миттельшпиль
Участок тротуара у «Националя» – последние десять метров Тверской улицы Горького – был обнесен деревянными столбиками, между которыми на холодном январском ветру раскачивалась веревка с мятыми красными флажками. Желающим спуститься в подземный переход приходилось сходить с тротуара и идти вдоль припаркованных машин, читая яркие оскорбления на непонятных языках, приклеенные к стеклам изнутри. Особенно обидной Люсе показалась надпись на огромном обтекаемом автобусе – «We show you Europe». Насчет «We» было ясно – это фирма, которой принадлежал автобус. А вот кто этот «you»? Люсе что-то подсказывало, что имеются в виду не желающие прокатиться иностранцы, а именно она, а этот залепленный снегом автобус – и есть Европа, одновременно близкая и совершенно недостижимая. Из-за Европы выглянула красная милицейская харя и ухмыльнулась настолько в такт Люсиным мыслям, что она рефлекторно повернула назад.
Поднявшись по ступенькам на площадку перед «Интуристом», она подошла к ларьку, где продавали кофе. Обычно перед ним топталась очередь минут на пять, но сегодня из-за мороза было пусто и даже плексигласовое оконце было закрыто. Люся постучала. Девушка, дремавшая возле гриля, встала, подошла к стойке и со знакомой ненавистью глянула на Люсину лисью шубу («пятнадцать кусков», как ее называли подруги), лисью шапку и на чуть тронутое дорогой косметикой лицо, глядевшее на нее из заснеженного темного мира.
– Кофе, пожалуйста, – сказала Люся.
Девушка сунула два кофейника в песок на плите, взяла рубль и спросила:
– Не холодно так, весь вечер на панели?
«Сука, а?» – подумала Люся, но в ответ ничего грубого не сказала, взяла кофе и отошла к столику.
Сегодня день был не очень удачный. Точнее сказать, совсем неудачный – возле «Националя» гужевались одни пьяные финны, и то, похоже, какие-то рыболовы. Мелькнул только седоватый худой француз с выпуклыми развратными глазами – но, прошмыгнув раза два мимо Люси, так ничего и не сказал, кинул на лед возле урны пустую пачку «Житан», сунул руки в карманы дубленки и исчез за углом. Мороз. Холодно было так, что даже шоферы, торгующие сигаретами, презервативами и пивом, перенесли свою особую экономическую зону с улицы в узкий тамбур «Националя», где шутливо переругивались с весельчаком швейцаром:
– Это ты раньше был в гэбухе полковник, а сейчас такое же говно, как все… Или ты, может, весь холл купил? У нас тоже права человека имеются…
Люся зашла к ним, купила за четвертной «Салем» у какого-то дедуни с разъеденным носом и вышла опять на мороз. Фирмб дрыхла по своим номерам или глядела в окна на мигающий разноцветными огнями замерзший город и совсем, похоже, не думала о Люсином нежном теле.
«Пойти, что ли, в «Москву»?»
Люся брезгливо поглядела на серый имперский фасад, украшенный двухметровыми синими снежинками на белых полотнищах – от ветра по ткани проходили волны, и снежинки казались огромными синими вшами, шевелящимися на холодной стене.
«Хотя там тоже тухло…»
У подъезда «Москвы» было действительно безрадостно: снег, завывание ветра – так и казалось, что из-за колонн сейчас выйдут ребята с простыми открытыми лицами, в шинелях, с овчарками на широких брезентовых ремнях. Внутри, в больших мраморных сенях, пьяная восточная компания пела какой-то древний боевой гимн, а с третьего этажа долетала другая музыка – ресторанная, блеющая:
– Воу-оу, ю-ин-зи-ами-нау…
Люся сдала шубу и шапку, поправила невесомый свитер с серебряными блестками и пошла на второй этаж. Хоть место было и гнилое, а все же именно здесь осенью Люся сняла немца на триста марок и два флакона «Пуассона» с распылителем. Лучше всего – это какой-нибудь пожилой коммивояжёр с полоской от обручального кольца на волосатом безымянном пальце – толстячок, уже обтяпавший свои дела с соввластью и ждущий теперь от дикой северной земли в меру сладкого и опасного приключения. Такой клиент не торчит на ступенях «Интуриста», а идет в угол потемнее, вроде «Москвы» или даже «Минска», от страха платит много, да и не заразный наверняка. А в запросах трогательно прост. Но встречается он редко и, главное, непредсказуемо – это как рыбу удить.
Люся взяла два коктейля, села за угловой столик в баре, щелкнула зажигалкой и дунула дорогим дымом в темный потолок. Вокруг было почти пусто. За столиком напротив сидели два морских офицера в черной форме – лысые, с гробовыми лицами. Перед каждым желтело по нетронутому стакану с коктейлем, а на полу под столиком стояла бутылка водки – они пили через длинную пластиковую трубочку, передавая ее друг другу таким же спокойным и точным движением, каким, наверно, нажимали кнопки и переключали тумблеры на пультах своего подводного ракетоносца.
Допью – и домой, подумала Люся.
Заглушая музыку с третьего этажа, заиграл магнитофон, и тут вдруг у Люси по спине прошла слабая судорога. Это была старая песня «Аббы» – что-то про трубача, луну и так далее. В восемьдесят четвертом – или восемьдесят пятом? – именно ее все лето крутил старенький катушечный «Маяк» в штабе стройотряда. Где ж это было? Астрахань? Или Саратов? Господи, со странным чувством подумала Люся, вот ведь забросила жизнь. Сказал бы кто тогда, даже в шутку – сразу бы в рожу получил. И главное, как-то все само собой вышло. Или не само?
– Па-а-звольте вас пригласить.
Люся подняла голову. Перед ней стоял черный морской офицер, без выражения глядел ей в лицо и чуть покачивал длинными руками, вытянутыми вдоль туловища.
– Куда? – не поняла Люся.
– На танец. Армия – это танец. Танец рождает свободу.
Люся открыла было рот, а потом неожиданно для самой себя кивнула головой и встала.
Черные руки, как замок на чемодане, сщелкнулись у нее за спиной, и офицер стал мелкими шагами ходить между столиков, увлекая Люсю за собой и норовя прижаться к ней своим черным кителем – это был даже не китель, а что-то вроде школьной курточки, только большой и с погонами. Перемещался офицер совершенно не в такт музыке. Видно, у него внутри играл свой маленький оркестр, исполнявший что-то медленное и надрывное. Из его рта веяло водкой – не перегаром, а именно холодным и чистым химическим запахом.
– Ты чего лысый-то? – спросила Люся, чуть отпихивая офицера от себя. – Ведь молодой еще.
– Семь лет в стальном гробу-у, – тихо пропел офицер, подняв на последнем слове голос почти до фальцета.
– Шутишь? – спросила Люся.
– В гробу-у, – протянул офицер и откровенно прижался к ней.
– А ты знаешь хоть, что такое свобода? – отталкивая его, спросила Люся. – Знаешь?
Офицер что-то промычал.
Музыка кончилась, и Люся, без всяких церемоний отделив его от себя, вернулась к столику и села. Коктейль был на вкус отвратительным; Люся отодвинула его и, чтобы чем-нибудь себя занять, раскрыла на коленях сумочку. Раздвинув страницы лежащего между пудреницей и зубной щеткой номера «Молодой гвардии» (зная, что этого журнала никто никогда не откроет, она прятала в нем валюту), она стала на ощупь считать зеленые пятерки, вызывая в памяти благородное лицо Линкольна и надпись со словами «legal tender», которые она переводила как «легальная нежность». Бумажек оставалось всего восемь, и Люся, вздохнув, решила попытать счастья на третьем этаже, чтобы не мучила потом совесть.
Дорогу наверх преграждал толстый бархатный шнур, перед которым толпились совки, желающие попасть в ресторан, а узкий остававшийся проход был заполнен сидящим на табурете старшим официантом в синей форме с какими-то желтыми нашивками. Люся кивнула ему, перешагнула шнур, поднялась в ресторан и свернула в кафельный закуток перед буфетом. Там как раз стоял знакомый официант Сережа и через пластмассовую воронку переливал остатки шампанского из множества бокалов в бутылку, уже перехваченную салфеткой и стоящую в ведерке.
– Привет, Сережа, – сказала Люся, – как сегодня?
Сережа улыбнулся и помахал ей рукой – он относился к Люсе с тем бескорыстным уважением и симпатией, с каким, наверно, знатный токарь думает субботним вечером о знакомом асе-фрезеровщике.
– Ерунда, Люсь. Два поляка драных и Кампучия с тяпками. Ты в пятницу приходи. Нефтяные арабы будут. Я тебя к самому потному посажу.
– Боюсь я эту Азию, – вздохнула Люся. – Я как-то с одним арабом работала – ты, Сергей, не поверишь. Он с собой в чемодане дамасскую саблю возит – она сворачивается, как этот… – Люся показала руками.
– Ремень, – подсказал Сергей.
– Нет, не ремень, а этот… Метр складной. Он без этой сабли возбудиться не может. Всю ночь ее из руки не выпускал, подушку пополам разрубил. Я к утру вся в пуху была. Хорошо, там ванная в номере…
Сережа посмеялся, подхватил поднос с шампанским и убежал в зал. Люся задержалась на секунду у мраморного ограждения, чтобы поглядеть на расписной потолок, – в его центре была огромная фреска, изображавшая, как Люся смутно догадывалась, сотворение мира, в котором она родилась и выросла и который за последние несколько лет уже успел куда-то исчезнуть: в центре огромными букетами расплывались огни салюта, а по углам стояли титаны – не то лыжники в тренировочных, не то студенты с тетрадями под мышкой, – Люся никогда не разглядывала их, потому что все ее внимание притягивали стрелы и звезды салюта, нарисованные какими-то давно забытыми цветами, теми самыми, которыми утро красит еще иногда стены старого Кремля: сиреневыми, розовыми и нежно-лиловыми, напоминающими о давно канувших в Лету жестяных карамельных коробках, зубном порошке и ветхих настенных календариках, оставшихся вместе с пачкой облигаций от забытой уже бабушки.
При виде этой росписи Люсе всегда становилось грустно; стало и сейчас. Здесь ее часто посещали мысли о бренности существования – а тут еще вспомнилась знакомая, Наташа, которая нашла себе в мужья пожилого негра и уже совсем было собрала чемоданы, но совершенно неожиданно вместо хлебной и теплой Зимбабве попала на мерзлое советское кладбище. Кто ее убил, было совершенно непонятно, но, видимо, это был какой-то маньяк, потому что во рту у нее нашли белую шахматную пешку.
Люся представила себе покрытый ледяной коркой сугроб, а в нем – свой труп с открытым ртом, из которого торчит белая пешка, и ей вдруг стало страшно оставаться в этом огромном, нечистом, орущем пьяными голосами и дребезжащем посудой здании.
Она быстро вышла из зала и пошла вниз, к гардеробу. Видно, что-то произошло с ее лицом – старший официант посмотрел на нее и сразу отвел удивленный взгляд в сторону. «Успокойся, дура, – велела себе Люся, – как с такими мыслями работать будешь? Никто тебя не убьет». Музыка из ресторана была слышна внизу даже лучше, чем на третьем этаже, – тише, но отчетливей.
– Воу-оу, – бог весть в какой раз провыл за сегодня певец, хлопнула дверь, и то же самое завыл ветер.
У подъезда стояла девушка в черном кожаном балахоне и зеленой шерстяной шапочке. Из ее кармана торчал номер «Молодой гвардии», и Люся поняла, что это коллега. Да и без журнала можно было догадаться.
– Дай сигарету, – попросила девушка.
Люся дала, и девушка закурила.
– Как там? – спросила она.
– Пустота, – ответила Люся, – пьяные матросы какие-то и совки. В «Интурист» пойти, что ли?
– Только что оттуда, – ответила девушка. – Там береза сидит, Аньку сегодня опять повязали. Ее кубинский генерал кокаином угостил, так ей, дуре, так стало радостно, что она официанту двадцать долларов сунула на чай. А официант идейный оказался, в Сальвадоре контуженный. Он ей говорит: попалась бы ты мне, сука, в джунглях, я б тебя сначала ребятам отдал для потехи, а потом – голой жопой в термитник. Я, говорит, кровь проливал, а ты страну позоришь.
– Еще подумать надо, кто страну позорит. А чего они обнаглели так? Опять на венских переговорах тупик?
– Да при чем тут переговоры? – сказала девушка. – Это что-то новое идет. Ты про Наташу слышала?
– Про какую? Которую убили, что ли? – стараясь, чтобы вопрос прозвучал небрежно, спросила Люся.
– Ну. Которую с пешкой во рту в сугроб бросили.
– Слышала. И что?
– А то, что позавчера у «Космоса» Таньку Поликарпову нашли. С ладьей.
– Таньку замочили? – похолодела Люся. – Неужто гэбэ? Или рэкет?
– Не знаю, не знаю, – задумчиво сказала девушка. – Не похоже. Валюту не взяли, сумку с продуктами – тоже. Только ладью положили в рот. Ну да ладно, чего об этом на ночь глядя…
Люся нервно полезла за сигаретой.
– Тебя как звать-то? – спросила она.
– Нелли, – ответила девушка, – а ты Люся, я знаю. Как раз Анька сегодня про тебя вспоминала.
Люся внимательно поглядела на собеседницу: ямочки на щеках, чуть вздернутый нос, подчернённые ресницы – Люсе казалось, что она уже видела где-то это лицо, видела много раз.
«Где же я ее встречала? – напряженно думала Люся. – Да уж и не контора ли?»
– Я вообще в «Космосе» работаю, – сказала Нелли, словно прочтя ее мысли, – только там неделю назад наряд на дверях сменили. А пока к новым подрулишь, состаришься. Они вчера француза не пускали, карточку в номере забыл. Он им кричит, чтоб в регистрационной книге посмотрели, а они – как столбы…
Люся вроде бы вспомнила.
– А я тебя в «Национале» видела, – неуверенно сказала она, – в баре. Платье у тебя классное.
– Какое?
– Коричневое с черным.
– А, – улыбнулась Нелли, – Ив Сен-Лоран.
– Врешь.
Нелли пожала плечами. Возникла неловкая пауза, и тут какой-то молодой человек, уже несколько минут тершийся рядом, сделал к ним шаг и фрикативно, с малоросским выговором, но очень отчетливо выговаривая слова, спросил:
– Эй, герлы, гринов не пихаете?
Люся брезгливо поглядела на его кроличью ушанку и куртку из плохой кожи, а потом только – на румяное лицо с рыжеватыми усиками и водянистыми глазами.
– Эх, береза, – сказала она, – навезли вас в Москву. Да ты хоть знаешь, как мы грины называем?
– Как? – покраснев поверх румянца, спросил молодой человек.
– Доллары. И мы не герлы никакие, а девушки. Скажи своему командиру, что ваши словари уже десять лет говно.
Молодой человек хотел что-то сказать, но его перебила Нелли:
– Не обижайся, Вась. Мы ведь тоже такими, как ты, когда-то были. На вот тебе пять долларов, выпей кофе в баре.
Люся вздрогнула.
– Зря ты его так, – сказала Нелли, когда молодой человек побито скрылся за квадратной колонной. – Это ж Вася, постовой из Внешэкономбанка. Его каждую неделю присылают курс узнавать.
– Ладно, – сказала Люся, – я домой порулила. Увидимся еще.
– Может, выпьем вместе?
Люся помотала головой и улыбнулась.
– Увидимся, – сказала она, – пока.
Дойдя с поднятой рукой аж до самого Манежа, Люся всерьез замерзла. Холодно было лицу и рукам, и, как всегда на морозе, тупо заныли груди. Она поймала себя на том, что морщится от боли, вспомнила о наметившейся на лбу морщинке и постаралась расслабить лицо, и через несколько минут боль отпустила.
Такси, не останавливаясь, пролетали мимо, издевательски подмигивая своими зелеными огоньками. Таксисты в основном торговали водкой и только изредка, для души, брали приглянувшихся им пассажиров, поэтому Люся даже и не поднимала руку навстречу салатовым «Волгам» – ждала частника. Один – очкарик в раздолбанном «Запорожце» – остановился, выслушал адрес и сухо спросил:
– Сколько?
– Четвертной.
Очкарик, не ответив, отрулил.
Люся все никак не могла отделаться от эха разговора на ступенях «Москвы». «Таньку замочили», – бессмысленно повторяла она про себя. Смысл этого словосочетания как-то не доходил до сознания. Становилось совсем холодно, и опять заныла грудь. Еще можно было успеть в метро, но потом пришлось бы полчаса брести по обледенелому проспекту имени какого-то звероящера – одной, в дорогой шубе, вздрагивая от пьяного хохота ветра в огромных бетонных арках. Она совсем уже было решила, что вечер кончится именно так, когда рядом вдруг остановился маленький зеленый автобус – «пазик» с двухбуквенным военным номером.
За рулем сидел офицер – тот самый танцор из ресторана, только теперь он был в черной шинели и надетой набекрень пилотке с большим жестяным гербом.
– Садись, – сказал из салона второй лысый и черный, – не бзди.
Люся заглянула в полутемный салон и с удивлением увидела Нелли, сидящую в вольной позе на боковом сиденье, возле моряка.
– Люся! – весело крикнула та. – Залазь. Морячки смирные. Мимо меня едут, а там – тебе куда?
– Крылатское, – сказала Люся.
– Тоже Крылатское?! Ну, подруга, мы, значит, соседи. Садись давай…
Второй раз за сегодня Люся поступила странно – вместо того чтобы послать всю компанию подальше, как сделала бы любая серьезная конвертируемая девушка, она, согнувшись, шагнула вверх по ступеням, и сразу же автобус сорвался с места, лихо развернулся и понесся мимо Большого театра, «Детского мира», мимо памятника знаменитому художнику и его огромной мастерской – в какие-то темные, завывающие улочки, перекрытые полуразвалившимися деревянными заборами, чернеющие провалами пустых окон.
– Я Вадим, – сказал второй лысый. – А это (он кивнул на сидящего за рулем) Валера.
– Валер-р-ра, – повторил тот, как бы вслушиваясь в непонятное слово.
– Хочешь водки? – спросил Вадим.
– Давай, – ответила Люся, – только через трубочку.
– Почему это через трубочку? – спросила Нелли.
– А они через трубочку пьют, – сказала Люся, принимая тонкий и мягкий конец трубочки и поднося его к губам.
Пить так водку было тяжело и неприятно, но все же занятней, чем из горлышка.
– Как вам, девочки, живется весело, – прошептал Вадим, – а мы…
– Не жалуемся, – сказала ему Нелли, – а мне, если можно, в стакан.
– Сделаем…
Люся вдруг заметила, что в автобусе тоже играет музыка – рядом с Валерой на чехле мотора лежал кассетник. Это были «Бэд бойз блю». Люся очень их любила – конечно, не саму музыку, а ее действие. Все вокруг постепенно становилось простым и, главное, уместным – темные внутренности автобуса, два поблескивающих военно-морских черепа, Нелли, покачивающая ногой в такт мелодии, мелькающие в окне дома, машины и люди. Начала действовать водка; неясная грусть пополам с отчетливым страхом, вынесенная Люсей из «Москвы», улетучилась. И обычная девичья, целомудренная в своей безнадежности мечта о загорелом и человечном американце овладела Люсиной душой, и так вдруг захотелось поверить поющему иностранцу, что у нас не будет сожалений и мы еще улетим отсюда в машине времени, хотя давно уже трясемся в поезде, идущем в никуда.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.