– Откуда ты знаешь?
– Вы хотите сказать, что вампиры искусственно вывели человека?
– Да, – ответил Энлиль Маратович. – Я хочу сказать именно это.
Я подумал, что он шутит. Но его лицо было совершенно серьезным.
– А как вампиры это сделали?
– Ты все равно ничего не поймешь, пока не изучишь гламур и дискурс.
– Не изучу чего?
Энлиль Маратович засмеялся.
– Гламур и дискурс, – повторил он. – Две главные вампирические науки. Видишь, ты даже не знаешь, что это такое. А собираешься говорить о таких сложных материях. Когда ты получишь достойное образование, я сам расскажу тебе про историю творения, и про то, как вампиры используют человеческий ресурс. Сейчас мы просто зря потратим время.
– А когда я буду изучать гламур и дискурс?
– С завтрашнего дня. Курс будут читать два наших лучших специалиста, Бальдр и Иегова. Они придут к тебе утром, так что ложись спать пораньше. Еще вопросы?
Я задумался.
– Вы говорите, что вампиры вывели людей. А почему тогда люди считают их злобными монстрами?
– Это скрывает истинное положение дел. И потом, так веселее.
– Но ведь человекоподобные приматы существуют на Земле много миллионов лет. А человек – сотни тысяч. Как же вампиры могли его вывести?
– Вампиры живут на Земле неизмеримо долго. И люди – далеко не первое, что служит им пищей. Но сейчас, я повторяю, об этом говорить рано. У тебя есть еще какие-нибудь вопросы?
– Есть, – сказал я. – Но я не знаю, может быть, вы снова скажете, что об этом рано говорить.
– Попробуй.
– Скажите, каким образом вампир читает мысли другого человека? Когда сосет кровь?
Энлиль Маратович наморщился.
– «Когда сосет кровь», – повторил он. – Фу. Запомни, Рама, мы так не говорим. Мало того что это вульгарно, это может оскорбить чувства некоторых вампиров. Со мной пожалуйста. Я и сам могу красное словцо ввернуть. Но вот другие, – он мотнул головой куда-то в сторону, – не простят.
– А как говорят вампиры?
– Вампиры говорят «во время дегустации».
– Хорошо. Каким образом вампир читает мысли другого человека во время дегустации?
– Тебя интересует практический метод?
– Метод я уже знаю, – сказал я. – Я хочу научное объяснение.
Энлиль Маратович вздохнул.
– Видишь ли, Рама, любое объяснение есть функция существующих представлений. Если это научное объяснение, то оно зависит от представлений, которые есть в науке. Скажем, в средние века считали, что чума передается сквозь поры тела. Поэтому для профилактики людям запрещали посещать баню, где поры расширяются. А сейчас наука считает, что чуму переносят блохи, и для профилактики людям советуют ходить в баню как можно чаще. Меняются представления, меняется и вердикт. Понимаешь?
Я кивнул.
– Так вот, – продолжал он, – в современной науке нет таких представлений, которые позволили бы, опираясь на них, научно ответить на твой вопрос. Я могу объяснить это только на примере из другой области, с которой ты знаком… Ты ведь разбираешься в компьютерном деле?
– Немного, – сказал я скромно.
– Разбираешься, и неплохо – я видел. Вспомни, почему фирма «Microsoft» так старалась вытеснить с рынка интернет-браузер «Netscape»?
Мне было приятно щегольнуть эрудицией.
– В то время никто не знал, как будут эволюционировать компьютеры, – сказал я. – Было две концепции развития. По одной, вся личная информация пользователя должна была храниться на хард-диске. А по другой, компьютер превращался в простое устройство для связи с сетью, а информация хранилась в сети. Пользователь подключался к линии, вводил пароль и получал доступ к своей ячейке. Если бы победила эта концепция, тогда монополистом на рынке оказался бы не «Microsoft», а «Netscape».
– Вот! – сказал Энлиль Маратович. – Именно. Я сам ни за что бы так ясно не сформулировал. Теперь представь себе, что человеческий мозг – это компьютер, про который никто ничего не знает. Сейчас ученые считают, что он похож на хард – диск, на котором записано все известное человеку. Но может оказаться и так, что мозг – просто модем для связи с сетью, где хранится вся информация. Можешь такое вообразить?
– В общем да, – сказал я. – Вполне.
– Ну а дальше все просто. Когда пользователь связывается со своей ячейкой, он вводит пароль. Если ты перехватываешь пароль, ты можешь пользоваться чужой ячейкой точно так же, как своей собственной.
– Ага. Понял. Вы хотите сказать, что пароль – это какой-то информационный код, который содержится в крови?
– Ну пожалуйста, не надо употреблять это слово, – наморщился Энлиль Маратович. – Отвыкай с самого начала. Запомни – на письме ты можешь пользоваться словом на букву «к» сколько угодно, это нормально. Но в устной речи это для вампира непристойно и недопустимо.
– А что говорить вместо слова на букву «к»?
– Красная жидкость, – сказал Энлиль Маратович.
– Красная жидкость? – переспросил я.
Несколько раз я уже слышал это выражение.
– Американизм, – пояснил Энлиль Маратович. – Англосаксонские вампиры говорят «red liquid», а мы копируем. Вообще это долгая история. В девятнадцатом веке говорили «флюид». Потом это стало неприличным. Когда в моду вошло электричество, стали говорить «электролит», или просто «электро». Затем это слово тоже стало казаться грубым, и начали говорить «препарат». Потом, в девяностых, стали говорить «раствор». А теперь вот «красная жидкость»… Полный маразм, конечно. Но против течения не пойдешь.
Он посмотрел на часы.
– Еще вопросы?
– Скажите, – спросил я, – а что это за чулан с вешалкой?
– Это не чулан, – ответил Энлиль Маратович. – Это хамлет.
– Хамлет? – переспросил я. – Из Шекспира?
– Нет, – сказал Энлиль Маратович. – Это от английского «hamlet», крохотный хуторок без церкви. Так сказать, безблагодатное убежище. Хамлет – это наше все. Он связан с немного постыдным и очень, очень завораживающим аспектом нашей жизни. Но об этом ты узнаешь позже.
Он встал с кресла.
– А теперь мне действительно пора.
Я проводил его до порога.
Повернувшись в дверях, он церемонно поклонился, посмотрел мне в глаза и сказал:
– Мы рады, что ты снова с нами.
– До свидания, – пролепетал я.
Дверь за ним закрылась.
Я понял, что его последняя фраза была адресована не мне. Она была адресована языку.
Бальдр
Мазь, которую оставил Энлиль Маратович, подействовала неправдоподобно быстро – на следующее утро синяки под моими глазами исчезли, словно я смыл с лица грим. Теперь, если не считать двух отсутствующих зубов, я выглядел в точности как раньше, отчего мое настроение сильно улучшилось. Зубы тоже росли – мне все время хотелось почесать их. Кроме того, я перестал сипеть – мой голос звучал как прежде. Приняв положенное количество кальция, я решил позвонить матери.
Она спросила, где я пропадаю. Это была ее любимая шутка, означавшая, что она попивает коньячок и находится в благодушном настроении – вслед за этим вопросом всегда следовал другой, «а ты понимаешь, что рано или поздно ты действительно пропадешь?».
Дав ей возможность задать его, я наврал про встречу одноклассников и дачу без телефона, а потом сказал, что буду теперь жить на съемной квартире и скоро заеду домой за вещами. Мать сухо предупредила, что наркоманы не живут дольше тридцати лет, и повесила трубку. Семейный вопрос был улажен.
Затем позвонил Митра.
– Спишь? – спросил он.
– Нет, – ответил я, – уже встал.
– Энлилю Маратовичу ты понравился, – сообщил Митра. – Так что первый экзамен, можно считать, ты сдал.
– Он говорил, что сегодня придут какие-то учителя.
– Правильно. Учись и ни о чем не думай. Стать вампиром можно только тогда, когда всосешь все лучшее, что выработано мыслящим человечеством…
Как только я положил трубку, раздался звонок в дверь. Выглянув в глазок, я увидел двух человек в черном. В руках у них были темные акушерские саквояжи.
– Кто там? – спросил я.
– Бальдр, – сказал один голос, густой и низкий.
– Иегова, – добавил другой, потоньше и повыше.
Я открыл дверь.
Стоявшие на пороге напомнили мне пожилых отставников откуда-нибудь из ГРУ – румяных спортивных мужиков, которые ездят на приличных иномарках, имеют хорошие квартиры в спальных районах и собираются иной раз на подмосковной даче бухнуть и забить «козла». Впрочем, нечто в блеске их глаз заставило меня понять, что этот простецкий вид – просто камуфляж.
В этой паре была одна странность, которую я ощутил сразу же. Но в чем именно она состоит, я понял только тогда, когда Бальдр и Иегова стали приходить поодиночке. Они были одновременно и похожи друг на друга, и нет. Когда я видел их вместе, между ними было мало общего. Но, встречая их по отдельности, я нередко путал их, хотя они были разного роста и не особо схожи лицом.
Бальдр был учителем гламура. Иегова – учителем дискурса. Полный курс этих предметов занимал три недели. По объему усваиваемой информации он равнялся университетскому образованию с последующей магистратурой и получением степени Ph.D.
Надо признаться, что в то время я был бойким, но невежественным юношей и неверно понимал смысл многих слов. Я часто слышал термины «гламур» и «дискурс», но представлял их значение смутно: считал, что «дискурс» – это что-то умное и непонятное, а «гламур» – что-то шикарное и дорогое. Еще эти слова казались мне похожими на названия тюремных карточных игр. Как выяснилось, последнее было довольно близко к истине.
Когда процедура знакомства была завершена, Бальдр сказал:
– Гламур и дискурс – это два главных искусства, в которых должен совершенствоваться вампир. Их сущностью является маскировка и контроль – и, как следствие, власть. Умеешь ли ты маскироваться и контролировать? Умеешь ли ты властвовать?
Я отрицательно покачал головой.
– Мы тебя научим.
Бальдр и Иегова устроились на стульях по углам кабинета. Мне велели сесть на красный диван. Это был тот самый диван, на котором застрелился Брама; такое начало показалось мне жутковатым.
– Сегодня мы будем учить тебя одновременно, – начал Иегова. – И знаешь почему?
– Потому что гламур и дискурс – на самом деле одно и то же, – продолжил Бальдр.
– Да, – согласился Иегова. – Это два столпа современной культуры, которые смыкаются в арку высоко над нашими головами.
Они замолчали, ожидая моей реакции.
– Мне не очень понятно, о чем вы говорите, – честно сказал я. – Как это одно и то же, если слова разные?
– Они разные только на первый взгляд, – сказал Иегова. – «Glamour» происходит от шотландского слова, обозначавшего колдовство. Оно произошло от «grammar», а «grammar», в свою очередь, восходит к слову «grammatica». Им в средние века обозначали разные проявления учености, в том числе оккультные практики, которые ассоциировались с грамотностью. Это ведь почти то же самое, что «дискурс».
Мне стало интересно.
– А от чего тогда происходит слово «дискурс»?
– В средневековой латыни был термин «discursus» – «бег туда-сюда», «бегство вперед-назад». Если отслеживать происхождение совсем точно, то от глагола «discurrere». «Currere» означает «бежать», «dis» – отрицательная частица. Дискурс – это запрещение бегства.
– Бегства откуда?
– Если ты хочешь это понять, – сказал Бальдр, – давай начнем по-порядку.
Он наклонился к своему саквояжу и достал какой-то глянцевый журнал. Раскрыв его на середине, он повернул разворот ко мне.
– Все, что ты видишь на фотографиях – это гламур. А столбики из букв, которые между фотографиями – это дискурс. Понял?
Я кивнул.
– Можно сформулировать иначе, – сказал Бальдр. – Все, что человек говорит – это дискурс…
– А то, как он при этом выглядит – это гламур, – добавил Иегова.
– Но это объяснение годится только в качестве отправной точки… – сказал Бальдр.
– …потому что в действительности значение этих понятий намного шире, – закончил Иегова.
Мне стало казаться, что я сижу перед стереосистемой, у которой вместо динамиков – два молодцеватых упыря в черном. А слушал я определенно что-то психоделическое, из шестидесятых – тогда первопроходцы рока любили пилить звук надвое, чтобы потребитель ощущал стереоэффект в полном объеме.
– Гламур – это секс, выраженный через деньги, – сказал левый динамик. – Или, если угодно, деньги, выраженные через секс.
– А дискурс, – отозвался правый динамик, – это сублимация гламура. Знаешь, что такое сублимация?
Я отрицательно покачал головой.
– Тогда, – продолжал левый динамик, – скажем так: дискурс – это секс, которого не хватает, выраженный через деньги, которых нет.
– В предельном случае секс может быть выведен за скобки гламурного уравнения, – сказал правый динамик. – Деньги, выраженные через секс, можно представить как деньги, выраженные через секс, выраженный через деньги, то есть деньги, выраженные через деньги. То же самое относится и к дискурсу, только с поправкой на мнимость.
– Дискурс – это мерцающая игра бессодержательных смыслов, которые получаются из гламура при его долгом томлении на огне черной зависти, – сказал левый динамик.
– А гламур, – сказал правый, – это переливающаяся игра беспредметных образов, которые получаются из дискурса при его выпаривании на огне сексуального возбуждения.
– Гламур и дискурс соотносятся как инь и ян, – сказал левый.
– Дискурс обрамляет гламур и служит для него чем-то вроде изысканного футляра, – пояснил правый.
– А гламур вдыхает в дискурс жизненную силу и не дает ему усохнуть, – добавил левый.
– Думай об этом так, – сказал правый, – гламур – это дискурс тела…
– А дискурс, – отозвался левый, – это гламур духа.
– На стыке этих понятий возникает вся современная культура, – сказал правый.
– …которая является диалектическим единством гламурного дискурсб и дискурсивного гламурб, – закончил левый.
Бальдр с Иеговой произносили «гламурб» и «дискурсб» с ударением на последнем «а», как старые волки-эксплуатационники, которые говорят, например, «мазутб» вместо «мазэта». Это сразу вызывало доверие к их знаниям и уважение к их опыту. Впрочем, несмотря на доверие и уважение, я вскоре уснул.
Меня не стали будить. Во сне, как мне объяснили потом, материал усваивается в четыре раза быстрее, потому что блокируются побочные ментальные процессы. Когда я проснулся, прошло несколько часов. Иегова и Бальдр выглядели усталыми, но довольными. Я совершенно не помнил, что происходило все это время.
Последующие уроки, однако, были совсем другими.
Мы почти не говорили – только изредка учителя диктовали мне то, что следовало записать. В начале каждого занятия они выкладывали на стол одинаковые пластмассовые рейки, по виду напоминающие оборудование из лаборатории для тестирования ДНК. В рейках стояли короткие пробирки с резиновыми пробками. В каждой пробирке было чуть-чуть прозрачной жидкости, а на длинную черную пробку была налеплена бумажка с надписью или номером.
Это были препараты.
Технология моего обучения была простой. Я ронял в рот две-три капли из каждой пробирки и запивал их прозрачной горьковатой жидкостью, которая называлась «закрепителем». В результате в моей памяти вспыхивали целые массивы неизвестных мне прежде сведений – словно осмысленное северное сияние или огни информационного салюта. Это походило на мою первую дегустацию; разница была в том, что знания оставались в памяти и после того, как действие препарата проходило. Это происходило благодаря закрепителю – сложному веществу, влиявшему на химию мозга. При длительном приеме он вредил здоровью, поэтому обучение должно было быть максимально коротким.
Препараты, которые я дегустировал, были коктейлями – сложными составами из красной жидкости множества людей, чьи тени в моем восприятии наслаивались друг на друга, образуя призрачный хор, поющий на заданную тему. Вместе со знаниями я загружался и деталями их личной жизни, часто неприятными и скучными. Никакого интереса к открывавшимся мне секретам я не испытывал, скорее наоборот.
Нельзя сказать, что я усваивал содержащиеся в препаратах знания так же, как нормальный студент усваивает главу из учебника или лекцию. Источник, из которого я питался, походил на бесконечную телепрограмму, где учебные материалы сливались с бытовыми сериалами, семейными фотоальбомами и убогим любительским порно. С другой стороны, если разобраться, любой студент усваивает полезную информацию примерно с таким же гарниром – так что мое обучение можно было считать вполне полноценным.
Сама по себе проглоченная информация не делала меня умнее. Но когда я начинал думать о чем-то, новые сведения неожиданно выныривали из памяти, и ход моих мыслей менялся, приводя меня в такие места, которых я и представить себе не мог за день до этого. Лучше всего подобный опыт передают слова советской песни, которую я слышал на заре своих дней (мама шутила, что это про книгу воспоминаний Брежнева «Малая Земля»):
Я сегодня до зари встану,
По широкому пройду полю, —
Что-то с памятью моей стало,
Все, что было не со мной, помню…
Сначала происходящее казалось мне жутким. Знакомые с детства понятия расцветали новыми смыслами, о которых я раньше не знал или не задумывался. Это происходило внезапно и напоминало те цепные реакции в сознании, когда случайное впечатление воскрешает в памяти забытый ночной сон, который сразу придает всему вокруг особое значение. Я уже знал, что примерно так же выглядят симптомы шизофрении. Но мир с каждым днем делался интереснее, и вскоре я перестал бояться. А потом начал получать от происходящего удовольствие.
К примеру, проезжая в такси по Варшавскому шоссе, я поднимал глаза и видел на стене дома двух медведей под надписью «Единая Россия». Вдруг я вспоминал, что «медведь» – не настоящее имя изображенного животного, а слово-заместитель, означающее «тот, кто ест мед». Древние славяне называли его так потому, что боялись случайно пригласить медведя в гости, произнеся настоящее имя. А что это за настоящее имя, спрашивал я себя, и тут же вспоминал слово «берлога» – место, где лежит… Ну да, бер. Почти так же, как говорят менее суеверные англичане и немцы – «bear», «bдr». Память мгновенно увязывала существительное с нужным глаголом: бер – тот, кто берет… Все происходило так быстро, что в момент, когда истина ослепительно просверкивала сквозь эмблему победившей бюрократии, такси все еще приближалось к стене с медведями. Я начинал смеяться; водитель, решив, что меня развеселила играющая по радио песня, тянул руку к приемнику, чтобы увеличить громкость…
Главной проблемой, которая возникала поначалу, была потеря ориентации среди слов. Пока память не приводила фокусировку в порядок, я мог самым смешным образом заблуждаться насчет их смысла. Синоптик становился для меня составителем синопсисов, ксенофоб – ненавистником Ксении Собчак, патриарх – патриотическим олигархом. Примадонна превращалась в барственную даму, пропахшую сигаретами «Прима», а enfant terrible – в ребенка, склонного теребить половые органы. Но самое глубокое из моих прозрений было следующим – я истолковал «Петро-» не как имя Петра Первого, а как указание на связь с нефтяным бизнесом, от слова petrol. По этой трактовке слово «петродворец» подходило к любому шикарному нефтяному офису, а известная строка времен первой мировой «наш Петербург стал Петроградом в незабываемый тот час» была гениальной догадкой поэта о последствиях питерского саммита G8.
Эта смысловая путаница распространялась даже на иностранные слова: например, я думал, что Gore Vidal – это не настоящее имя американского писателя, а горьковско-бездомный псевдоним, записанный латиницей: Горе Видал, Лука Поел… То же случилось и с выражением «gay pride». Я помнил, что прайдом называется нечто вроде социальной ячейки у львов, и до того как это слово засветилось в моей памяти своим основным смыслом – «гордость», я успел представить себе прайд гомосексуалистов (видимо, беженцев с гомофобных окраин Европы) в африканской саванне: два вислоусых самца лежали в выгоревшей траве возле сухого дерева, оглядывая простор и поигрывая буграми мышц; самец помоложе качал трицепс в тени баобаба, а вокруг него крутилось несколько совсем еще юных щенят – они мешали, суетились, пищали, и время от времени старший товарищ отпугивал их тихим рыком…
В общем, избыток информации создавал проблемы, очень похожие на те, которые вызывало невежество. Но даже очевидные ошибки иногда вели к интересным догадкам. Вот одна из первых записей в моей учебной тетради:
...
«Слово „западло“ состоит из слова „Запад“ и формообразующего суффикса „ло“, который образует существительные вроде „бухло“ и „фуфло“. Не рано ли призывать склонный к такому словообразованию народ под знамена демократии и прогресса?»
Я развивался быстро и без особых усилий, но одновременно терял свою внутреннюю незаполненность. Иегова предупредил, что эти занятия сделают меня старше, так как реальный возраст человека – это объем пережитого. Воруя чужой опыт, я платил за него своей неопытностью, которая и есть юность. Но в те дни происходящее не вызывало у меня сожалений, потому что запасы этой валюты казались мне безграничными. Расставаясь с ней, я чувствовал себя так, словно я сбрасываю балласт, и невидимый воздушный шар поднимает меня в небо.
Обучение дискурсу, по заверениям Бальдра и Иеговы, должно было раскрыть передо мной тайную суть современной общественной мысли. Важное место в программе занимали вопросы, связанные с человеческой моралью, с понятиями о добре и зле. Но мы подходили к ним не снаружи, через изучение того, что люди говорят и пишут, а изнутри, через интимное знакомство с тем, что они думают и чувствуют. Это, конечно, сильно пошатнуло мою веру в человечество.
Глядя на разные человеческие умы, я заметил одну интересную общую особенность. В каждом человеке была своего рода нравственная инстанция, к которой ум честно обращался каждый раз, когда человеку следовало принять сомнительное решение. Эта моральная инстанция давала регулярные сбои – и я понял, почему. Вот что я записал по этому поводу:
...
«Люди издавна верили, что в мире торжествует зло, а добро вознаграждается после смерти. Получалось своего рода уравнение, связывавшее землю и небо. В наше время уравнение превратилось в неравенство. Небесное вознаграждение кажется сегодня явным абсурдом. Но торжества зла в земном мире никто не отменял. Поэтому любой нормальный человек, ищущий на земле позитива, естественным образом встает на сторону зла: это так же логично, как вступить в единственную правящую партию. Зло, на сторону которого встает человек, находится у него в голове, и нигде кроме. Но когда все люди тайно встают на сторону зла, которого нет нигде, кроме как у них в голове, нужна ли злу другая победа?»
Понятие о добре и зле упиралось в религию. А то, что я узнал на уроках религии («локального культа», как выражался Иегова), искренне меня поразило. Как следовало из препаратов рейки «Гнозис », когда христианство только-только возникло, бог ветхого завета считался в новом учении дьяволом. А потом, в первых веках нашей эры, в целях укрепления римской державности и политкорректности, бога и дьявола объединили в один молитвенный объект, которому должен был поклоняться православный патриот времен заката империи. Исходные тексты были отсортированы, переписаны и тщательно отредактированы в новом духе, а все остальное, как водится, сожгли.
Вот что я записал в тетрадке:
...
«Каждый народ (или даже человек) в обязательном порядке должен разрабатывать свою религию сам, а не донашивать тряпье, кишащее чужими вшами – от них все болезни… Народы, которые в наше время на подъеме – Индия, Китай и так далее – ввозят только технологии и капитал, а религии у них местного производства. Любой член этих обществ может быть уверен, что молится своим собственным тараканам, а не позднейшим вставкам, ошибкам переписчика или неточностям перевода. А у нас… Сделать фундаментом национального мировоззрения набор текстов, писаных непонятно кем, непонятно где и непонятно когда – это все равно что установить на стратегический компьютер пиратскую версию „виндоуз-95“ на турецком языке – без возможности апгрейда, с дырами в защите, червями и вирусами, да еще с перекоцанной неизвестным умельцем динамической библиотекой *.dll, из-за чего система виснет каждые две минуты. Людям нужна открытая архитектура духа, open source. Но иудеохристиане очень хитры. Получается, любой, кто предложит людям такую архитектуру – это антихрист. Нагадить в далеком будущем из поддельной задницы, оставшейся в далеком прошлом – вот, пожалуй, самое впечталяющее из чудес иудеохристианства».
Конечно, некоторые из этих сентенций могут показаться слишком самоуверенными для начинающего вампира. В свою защиту могу сказать только то, что подобные понятия и идеи всегда значили для меня крайне мало.
Дискурс я осваивал легко и быстро, хотя он и настраивал меня на мизантропический лад. Но с гламуром у меня с самого начала возникли сложности. Я понимал почти все до того момента, когда Бальдр сказал:
– Некоторые эксперты утверждают, что в современном обществе нет идеологии, поскольку она не сформулирована явным образом. Но это заблуждение. Идеологией анонимной диктатуры является гламур.
Меня внезапно охватило какое-то мертвенное отупение.
– А что тогда является гламуром анонимной диктатуры?
– Рама, – недовольно сказал Бальдр, – мы же с этого начинали первый урок. Гламуром анонимной диктатуры является ее дискурс.
На словах у Бальдра с Иеговой все выходило гладко, но мне трудно было понять, как это фотки полуголых теток с брильянтами на силиконовых сисях могут быть идеологией режима.
К счастью, был эффективный метод прояснять вопросы такого рода. Если я не понимал чего-то, что говорил Бальдр, я спрашивал об этом на следующем уроке Иегову, и получал альтернативное объяснение. А если что-то было неясно в объяснении Иеговы, я спрашивал Бальдра. В итоге я двигался вверх, словно альпинист, враспор упирающийся ногами в стены расщелины.
– Почему Бальдр говорит, что гламур – это идеология? – спросил я у Иеговы.
– Идеология – это описание невидимой цели, которая оправдывает видимые средства, – ответил тот. – Гламур можно считать идеологией, поскольку это ответ на вопрос «во имя чего все это было».
– Что – «все это»?
– Возьми учебник истории и перечитай оглавление.
Я к тому времени проглотил уже достаточно концепций и терминов, чтобы продолжить разговор на достойном уровне.
– А как тогда сформулировать центральную идеологему гламура?
– Очень просто, – сказал Иегова. – Переодевание.
– Переодевание?
– Только понимать его надо широко. Переодевание включает переезд с Каширки на Рублевку и с Рублевки в Лондон, пересадку кожи с ягодиц на лицо, перемену пола и все такое прочее. Весь современный дискурс тоже сводится к переодеванию – или новой упаковке тех нескольких тем, которые разрешены для публичного обсуждения. Поэтому мы говорим, что дискурс есть разновидность гламурб, а гламур есть разновидность дискурсб. Понял?
– Как-то не слишком романтично, – сказал я.
– А чего ты ждал?
– Мне кажется, гламур обещает чудо. Вы ведь сами говорили, что по первоначальному смыслу это слово значит «колдовство». Разве не за это его ценят?
– Верно, гламур обещает чудо, – сказал Иегова. – Но это обещание чуда маскирует полное отсутствие чудесного в жизни. Переодевание и маскировка – не только технология, но и единственное реальное содержание гламура. И дискурса тоже.
– Выходит, гламур не может привести к чуду ни при каких обстоятельствах?
Иегова немного подумал.
– Вообще-то может.
– Где?
– Например, в литературе.
Это показалось мне странным – литература была самой далекой от гламура областью, какую я только мог представить. Да и чудес там, насколько я знал, не случалось уже много лет.
– Современный писатель, – объяснил Иегова, – заканчивая роман, проводит несколько дней над подшивкой глянцевых журналов, перенося в текст названия дорогих машин, галстуков и ресторанов – и в результате его текст приобретает некое отраженное подобие высокобюджетности.
Я пересказал этот разговор Бальдру и спросил:
– Иегова говорит, что это пример гламурного чуда. Но что здесь чудесного? Это ведь обычная маскировка.
– Ты не понял, – ответил Бальдр. – Чудо происходит не с текстом, а с писателем. Вместо инженера человеческих душ мы получаем бесплатного рекламного агента.
Методом двойного вопрошания можно было разобраться почти с любым вопросом. Правда, иногда он приводил к еще большей путанице. Один раз я попросил Иегову объяснить смысл слова «экспертиза», которое я каждый день встречал в интернете, читая про какое-то «экспертное сообщество».
– Экспертиза есть нейролингвистическое программирование на службе анонимной диктатуры, – отчеканил Иегова.
– Ну-ну, – пробурчал Бальдр, когда я обратился к нему за комментарием. – Звонко сказано. Только в реальной жизни не очень понятно, кто кому служит – экспертиза диктатуре или диктатура экспертизе.
– Это как?
– Диктатура, хоть и анонимная, платит конкретные деньги. А единственный реальный результат, который дает нейролингвистическое программирование – это зарплата ведущего курсы нейролингвистического программирования.
На следующий день я горько пожалел, что задал вопрос про «экспертизу»: Иегова принес на урок целую рейку с названием «эксперт. сообщ. № 1-18». Пришлось глотать все препараты. Вот что я записал в перерыве между дегустациями:
...
«Любой современный интеллектуал, продающий на рынке свою „экспертизу“, делает две вещи: посылает знаки и проституирует смыслы. На деле это аспекты одного волевого акта, кроме которого в деятельности современного философа, культуролога и эксперта нет ничего: посылаемые знаки сообщают о готовности проституировать смыслы, а проституирование смыслов является способом посылать эти знаки. Интеллектуал нового поколения часто даже не знает своего будущего заказчика. Он подобен растущему на панели цветку, корни которого питаются неведомыми соками, а пыльца улетает за край монитора. Отличие в том, что цветок ни о чем не думает, а интеллектуал нового поколения полагает, что соки поступают к нему в обмен на пыльцу, и ведет сложные шизофренические калькуляции, которые должны определить их правильный взаимозачет. Эти калькуляции и являются подлинными корнями дискурса – мохнатыми, серыми и влажными, лежащими в зловонии и тьме».