– Ne, sie haben erfaren, ich meine, daЯ der Prinz sich ein biЯchen empцren mцchte, und ьber das werden sie betrьbt sein[6].
После обеда у Биронов фельдмаршал еще раз навестил Анну Леопольдовну и между прочим сказал ей, чтобы она не пугалась, если ее сегодня разбудят посреди ночи. Анна заблаговременно испугалась, но согласилась на все и в крайнем волнении стала перебирать свои бриллианты. Фельдмаршал же вернулся в Летний дворец, куда в тот день он был приглашен также и к ужину, и провел с Биронами два часа. После ужина регент с супругой отправились спать, гости разъехались кто куда, а Миних завернул в казармы преображенцев, которым он был непосредственный командир. Здесь фельдмаршала дожидался его адъютант, подполковник Христофор Манштейн, доложивший, что первый батальон на всякий случай выстроен по тревоге, после чего они вдвоем поместились в сани, укрылись медвежьей полостью и покатили на дворцовую гауптвахту. В царском дворце, где в ту ночь несли караул свои же преображенцы, фельдмаршал поднял в ружье восемьдесят гренадеров и бесшумно провел их к покоям родителей императора. Было ровно два часа ночи.
Миних сторожко постучал в дверь, и Анна Леопольдовна тотчас вспорхнула с постели, будто и не спала.
–Was mцchten Sie?[7] – спросил ее принц спросонья.
– Fьr kleine Mдdchen[8], – ответила Анна, набросила на сорочку ночной капот и вышла к преображенцам.
Дрожащим голосом, то и дело поглядывая на Миниха, она отдала солдатам приказ арестовать регента на том основании, что при его попустительстве империи чинится большой ущерб.
– Мы что, – отозвался какой-то сержант с рыжими приспущенными усами. – Мы за фельдмаршалом хошь куда!
Манштейн многозначительно подмигнул Миниху и повел гренадеров вон. Выйдя на набережную, отряд миновал несколько тихих улиц, едва озаренных белизной снега, окнами полуночников, голубоватым светом луны, и вскоре оказался у бироновского дворца. Деревянная громада была настороженно темна, и только в двух окошках кордергардии теплился короткий свет апельсинового оттенка. Караул во дворце несли опять же преображенцы, и потому появление отряда, что называется, обошлось.
Оставив гренадеров внизу, Манштейн поднялся в покои Бирона и долго ходил из комнаты в комнату, натыкаясь на стулья и косяки. Так как в Летнем дворце бывать ему прежде не доводилось, он не знал, где находится спальня, и вел поиски наобум. Стенал паркет, возле печек попискивали сверчки, где-то возились мыши, и вдруг сквозь эти звуки полковник расслышал тонкий, нерусский храп. Дверь, из-за которой он доносился, была заперта, но стоило ему только налечь плечом, как запор лязгнул и отскочил. На огромной постели под балдахином посапывал герцог Бирон, уткнувшись в шею своей супруги. Манштейн потряс его за плечо, и Бирон открыл еще не видящие глаза.
– Дело до вас, ваше высочество…
Бирону было очень хорошо известно, какого рода дела вершатся военными посреди ночи, и он попытался спрятаться под кровать. Однако Манштейн успел схватить регента в охапку и кликнул своих солдат. Почуяв смертный час, Бирон стал свирепо сопротивляться, и преображенцы с досадой так основательно отделали его прикладами, что раскровянили ему лицо и сломали несколько ребер. Затем полуголого правителя снесли вниз и, закутав в солдатскую шинель, уложили в сани. Регентша, в одной сорочке, выскочив на мороз, было бросилась за санями, но ее остановил тот самый сержант с рыжими усищами, который говорил, что он за фельдмаршалом «хошь куда»; сержант подхватил регентшу на руки и пронес несколько шагов, но передумал и равнодушно бросил ее в сугроб.
В то время как герцогиня Курляндская сидела в сугробе, безумно глядя по сторонам, а бывший регент томился на скамеечке в закутке гауптвахты императорского дворца, новая правительница Анна Леопольдовна принимала бразды правления в свои руки. Сделавшись главой самого громоздкого государства планеты, она первым делом присвоила своему супругу, Антону Ульриху, принцу Брауншвейг-Люнебургскому, звание генералиссимуса русских войск и одновременно отрешила его от спальни, отдав в этом смысле предпочтение польскому послу графу Линару, в которого она издавна была влюблена. Затем она назначила Миниха первым министром, что, с одной стороны, настроило против нового режима канцлера Остермана, боявшегося усиления человека, и без того имевшего чрезмерное влияние в армии, а с другой стороны, охладило к нему самого Миниха, поскольку фельдмаршал тоже рассчитывал на звание генералиссимуса русских войск. Таким образом, едва зародившееся правление уже несло в себе плод нового государственного переворота.
Как раз в это время возникает свежая политическая фигура, именно младшая дочь Петра I, царевна Елизавета Петровна, которая до 1741 года вела себя, как говорится, тише воды, ниже травы, во всяком случае, явно на престол прежде не покушалась. Но к тридцати двум годам своей жизни она приобрела большой вес в Преображенских казармах, где дневала и ночевала, так как, во-первых, неподалеку жила, а во-вторых, обожала гвардейские кутежи. Этот вес был слишком близок к критическому, чтобы остаться втуне, но, возможно, Елизавета Петровна так никогда и не замахнулась бы на престол, если бы не целый ряд сопутствующих обстоятельств: если бы канцлер Остерман не подзуживал царевну убрать фельдмаршала Миниха, якобы грозившегося упечь ее в монастырь, если бы не многочисленная русская партия, мечтавшая положить конец одиннадцатилетнему немецкому царству, если бы не происки Франции, стремившейся не допустить союза России с Веной, который в новое регентство был очевиден, и не ее посол Шетарди, запутавший Елизавету в долговых обязательствах, если бы не Герман Лесток, лейб-медик царевны, убеждавший ее захватить венец из своекорыстных соображений, наконец, если бы не сама правительница Анна Леопольдовна, норовившая выдать Елизавету замуж за ненавистного Людвига, принца Брауншвейгского, и планировавшая в декабре 1741 года принять титул российской императрицы из боязни разделить бесславный конец Бирона. В результате всех этих сопутствующих обстоятельств и составился узкий заговор, имевший целью государственный переворот в пользу царевны Елизаветы. Как и следовало ожидать, Анна Леопольдовна довольно скоро о нем узнала и потребовала от своей двоюродной тетки решительных объяснений. Елизавета со слезами на глазах поклялась, что у нее и в уме нет крамольных планов, и Анна, расцеловав Елизавету, совершенно успокоилась на ее счет. Такая легковерность неудивительна, поскольку правительница была женщина сентиментальная, недальновидная да еще и в высшей степени недотепа: она целыми днями бродила в неглиже по дворцу, помногу спала и вечно пряталась от министров, которые досаждали ей государственными бумагами, а если они ее все-таки настигали, то сначала она долго жаловалась на то, что ждет не дождется, когда наконец Иоанн Антонович подрастет и избавит ее от дел. Между прочим, по причине этой антипатии к государственным занятиям Анна Леопольдовна издала невероятно либеральный указ против бюрократизма и волокиты; кроме того, в ее правление было сделано еще и такое благое дело: в текстильной промышленности была предпринята первая попытка стандартизации производства.
На другой день после слезного объяснения с правительницей Елизавета Петровна пришла к заключению, что медлить далее невозможно. Во время утреннего туалета она приняла лейб-медика Лестока и отдала ему последние решительные распоряжения. Это был вторник, 24 ноября.
От царевны Лесток направился в бильярдную немца Берлина, где около обеденного времени должны были собраться главные заговорщики, потом заехал за деньгами к французскому послу де ла Шетарди, потом полетел раздавать деньги преображенцам и, между делом организовав наблюдение за домами самых опасных противников – Миниха и Остермана, к сумеркам вернулся во дворец Елизаветы на Большой Садовой, который впоследствии занимал Пажеский корпус, а в наше время – суворовское училище. Поздно вечером Елизавета Петровна помолилась у себя в будуаре, взяла массивное серебряное распятие и вышла на двор, где ее дожидался небольшой санный поезд и команда сопровождения: Алексей Разумовский, дворцовый певчий из черниговских казаков, лейб-медик Лесток, поручик Воронцов, сержант Грюнштейн, флейтист Шварц – личный секретарь, и некоторые другие.
В этот час регентша с супругом, временно допущенным к телу, собирались на боковую. Уже лежа в постели, Антон Ульрих обмолвился на тот счет, что хорошо было бы усилить караулы и расставить пикеты поблизости от дворца, так как он отчего-то чувствует странное беспокойство, но Анна Леопольдовна отвечала, что Елизавета не нуждается ни в чем, кроме общества гренадеров, а «чертушка» далеко. По своей политической дурости правительница боялась того, кого вовсе не следовало бояться, а именно – малолетнего Карла Петра Ульриха, принца Голштейн-Готторпского, будущего императора Петра III, которого она в сердцах называла «чертушкой».
Между тем Елизавета была уже на Литейной, в казармах первой роты Преображенского полка, вскоре переименованной в Лейб-кампанию. Гвардейцы встретили ее как родную.
– Ребята, – сказала им Елизавета Петровна, – вы знаете, чья я дочь, пойдете за мной?
– Матушка, мы готовы! – вразнобой отвечали преображенцы. – Только прикажи: всех к чертовой матери поубиваем!
Несмотря на такие кровожадные настроения, и этот переворот получился бескровным, если не считать того, что во время ночных арестов со страху застрелился профессор академии Гросс.
Получив напутствие от Елизаветы Петровны, около сотни солдат отправились брать по Санкт-Петербургу постылых немцев, а пятьдесят гренадеров последовали за царевной в Зимний дворец, где легко сменили беспечные караулы, порезали ножами барабаны, чтобы нельзя было пробить во дворце тревогу, и гурьбой вторглись в спальню правительницы России.
– Сестрица, пора вставать, – сказала Елизавета.
Анна Леопольдовна покорно поднялась с постели и, не стесняясь присутствия преображенцев, стала медленно одеваться.
– Хоть не убили, и на том спасибо, – ядовито сказала она и с отвращением посмотрела на Антона Ульриха, который, в свою очередь, с отвращением рассматривал гренадеров.
Человек десять преображенцев в это время арестовывали крошку-императора Иоанна VI Антоновича; поскольку им было строго-настрого заказано его беспокоить, они около часа стояли вокруг императорской колыбели, терпеливо дожидаясь, когда он проголодается и проснется. Император проснулся, беспокойно оглядел незнакомые усатые лица и заблажил. На голос явилась мамка, взяла Иоанна Антоновича на руки и под эскортом гренадеров понесла беднягу навстречу пожизненному одиночному заключению. Гвардейские батальоны, собравшиеся у дворца, кричали «ура», приветствуя новую императрицу, и эти крики так развеселили Иоанна Антоновича, что он почти беззвучно, по-младенчески рассмеялся, показав эскорту два белоснежных зуба.
Императрица Елизавета I – дама необыкновенно высокого роста, толсторукая, круглолицая, белокурая, с маленькими голубыми глазами и губками, что называется, бантиком, как личность замечательная только тем, что она спала не ночью, а с утра до обеда, всю свою жизнь считала, что Англия – континентальное государство, и обливалась слезами, когда при реляциях о победах ей сообщали число раненых и убитых, – умерла в начале 1762 года, пятидесяти двух лет от роду, в результате одной из тех болезней, от которых бывают горловые кровотечения. Наследником российского престола она загодя назначила «чертушку», принца Голштейн-Готторпского, по матери приходившегося внуком Петру Beликому, а по отцу – внучатым племянником Карлу XII, излюбленному дедовскому врагу. Принц принял венец под именем Петра III.
Новый император был небольшого роста, немного пузат, отличался непропорционально маленькой головой с надменно вздернутым носиком, вообще был так нелеп внешне, что поставил монетный двор в весьма затруднительное положение. Возможно, это и был, так сказать, первый звонок к грядущему государственному перевороту, поскольку, конечно, нельзя было терпеть на престоле личность, которую без урона государственному престижу невозможно запечатлеть на полтинниках и рублях. Кроме того, нового императора не полюбили по той причине, что он был бодрый, взбалмошный человек, любивший выпить, подурачиться, пошуметь – словом, повеселиться. В нетрезвом состоянии он принародно обзывал последними словами свою супругу, принцессу Ангальт-Цербстскую, будущую императрицу Екатерину II, имея, впрочем, на то серьезные основания, приказывал палить из всех крепостных орудий, рискуя превратить в руины свои дворцы, живо представлял в лицах дипломатический корпус, а трезвый отлично играл на скрипке и так рьяно занимался государственными делами, что добра от этих занятий не ожидали. Действительно, за шесть месяцев своего императорства он упразднил ненавистную Тайную канцелярию, передав ее архив «к вечному забвению» в Сенат, вернул из Сибири всех незаслуженно и заслуженно пострадавших, отменил «изражение «слово и дело»», которого было достаточно для того, чтобы привлечь к испытанию на дыбе самого благонамеренного из подданных, ввел некоторые личные гарантии, запретил пытку, отобрал у церкви ее личные владения, сказочно обогатив этим российское государство, примерно наказал множество помещиков за бесчеловечное обращение с крепостными, например, постриг в монахини изуверку Марию Зотову, генеральшу, а ее имение продал с публичного торга в пользу обиженных и увечных, издал указ о свободном вывозе за границу продуктов сельскохозяйственного производства, превратив Россию в кормилицу всей Европы, запретил продавать крепостных крестьян в промышленное рабство на мануфактуры, провозгласил свободу совести, и в частности прекратил жестокое преследование староверов, амнистировал беглых крестьян, сектантов и дезертиров, тысячами бежавших за рубеж в царствование императрицы Елизаветы; за все эти деяния Сенат было постановил воздвигнуть Петру золотую статую, но он запретил об этом даже и помышлять. Наконец, император ни свет ни заря поднимал командиров гвардейского корпуса, чем против себя их очень восстановил, и благоговел перед германским началом, что прежде всего отразилось на армии, переодетой по прусскому образцу и обремененной строжайшей воинской дисциплиной. Короля Пруссии, знаменитого Фридриха II, он, правда, до такой степени боготворил, что даже как-то из принципа стоял на часах у дверей прусского посла, а по вступлении на престол немедленно прекратил военные действия против немцев, которых в то время добивали елизаветинские войска. Впрочем, на вопрос своей возлюбленной Воронцовой: «Что тебе, Петруша, дался этот Фридерик – ведь мы его бьем?» Петр отвечал: «Я люблю Фридриха потому, что люблю всех».
Но это, конечно же, была фраза: Петр любил Фридриха потому, что, как и всякий немец, любил порядок и дисциплину.
И все же дворянствующая Россия прониклась антипатией к новому императору не столько из-за его прогерманских чувств и либеральных нововведений, сколько потому, что он недолюбливал русских и все русское до такой нетерпимой степени, что даже собирался внести в греко-российское богослужение некоторые протестантские, санитарные коррективы, а однажды на пари с русофилом князем Черкасским самым оскорбительным манером очистил огромную строительную площадку перед дворцом, убрав часовых и таким образом предоставив санкт-петербургскому населению возможность попользоваться остатками материалов: колотым кирпичом, просыпанной известью, стеклянным боем, дощечками, погнутыми гвоздями – строительная площадка была очищена в полчаса.
Одним словом, не было ничего мудреного в том, что чуть ли не на третьем месяце царствования Петра III за его спиной составился тайный заговор в пользу его супруги Екатерины, которой император мешал главным образом потому, что он мешал ее бесчисленным адюльтерам.
В июне 1762 года, когда заговор уже достаточно расширился и окреп, все благоприятствовало государственному перевороту: Петр III кутил с друзьями в Ораниенбауме, Екатерина жила в Петергофе практически безнадзорно, личная, голштинская гвардия императора была выведена из столицы, заговорщик Пассек, арестованный по подозрению в государственной измене, пока что молчал, гвардейство было накалено. Рано утром 28 июня Алексей Орлов с Бибиковым выкрали Екатерину из Монплезира и галопом доставили в Санкт-Петербург, где она сперва побывала в гвардейских казармах, подогрев измайловцев, семеновцев и преображенцев тем сообщением, что-де император Петр распорядился умертвить ее и наследника Павла, а затем отправилась в Казанский собор возлагать на себя корону императрицы.
Как и ее предшественникам, войска присягали Екатерине весело и охотно, но все же для того, чтобы придать законосообразность своему восшествию на престол, новоиспеченная монархиня разыграла похороны Петра III с пустым гробом – это для тех, кто не умеет читать, – а для тех, кто читать умеет, был выпущен манифест, который чисто по-женски чернил императора за его личные слабости и неистовые республиканские перемены. Обе проделки, пожалуй что, удались, во всяком случае, только один человек в столице, личный парикмахер государя Брессан, выходец из Монако, счел необходимым послать в Ораниенбаум весточку об измене. Несколько позже на помощь Петру попытались пробиться гвардейские кирасиры, но заговорщики предусмотрительно блокировали мосты и кирасиров не пропустили.
В 9 часов вечера того же дня двадцать тысяч конницы и пехоты, усиленные гвардейской артиллерией Вильбуа, выступили из Санкт-Петербурга и тронулись походом против законного императора. Шествие войск возглавляла лично Екатерина, переодевшаяся в Преображенский мундир капитана Талызина, и ее ближайшая подруга Дашкова, крестница Петра III и родная сестра его возлюбленной Воронцовой, которая позаимствовала гвардейский мундир у лейтенанта Пушкина, также преображенца. Еще стояли белые ночи, и пестро обмундированные войска, поднимавшие тучи белесой пыли, карнавальным шествием двигались по петергофской дороге с песнями, плясками и пьяными здравицами в честь новой императрицы.
Тем временем в Ораниенбауме император Петр III, который пока не знал, что он уже часов десять не император, пил с друзьями английское имбирное пиво и курил в фарфоровой трубке кнастер[9]. Около полуночи он со спокойным сердцем лег спать, а утром отправился в Петергоф, к Екатерине, опохмеляться. Двадцать девятого числа как раз были его именины, и он рассчитывал на отменный обед, но уже в виду петергофских фонтанов его встретил Гудович, любимец и адъютант, который сообщил, что Екатерина исчезла и что во дворце о ней никто ничего не знает. Петр забеспокоился и галопом поскакал во дворец, где он все-таки надеялся отыскать свою каверзную супругу.
Он искал ее даже под кроватями и, когда стало очевидно, что оправдываются самые худшие предположения, поспешил возвратиться в Ораниенбаум. Имея при себе полторы тысячи голштинцев и полагаясь на отряд, за которым был послан в Кронштадт полковник Неелов, Петр решил, что он в любом случае отобьется, но в восьмом часу вечера голштинцы захватили разъезд гусар, и те показали, что на Ораниенбаум движутся несметные силы кавалерии, артиллерии и пехоты. Тогда Петр решил укрыться от супруги в Кронштадте: на двух судах, галере и яхте, которые заполнили 47 человек свиты, Петр пошел к крепости, но его опередили екатерининские гонцы, и когда императорская эскадра приблизилась к бастионам, то все увидели, что возле каждого из двухсот крепостных орудий жемчужно тлеют зажженные фитили. Петр приказал отойти от твердыни на пушечный выстрел и встать на якорь, а затем велел накрывать на палубе пиршественные столы. До трех часов утра он пил, почти не хмелея, и, тяжело упираясь взглядом то в слегка похлопывавшие паруса, то в бледное, совсем не ночное небо, пел во весь голос прусские походные песни и русские – плясовые. Свитские советовали ему немедля идти на Ревель, а оттуда в Германию за войсками, но Петр отмахивался от советчиков; на него напала та загадочная апатия, которая заключается в том, что смертельная опасность вдруг становится так же неприятно-обременительна, как и обязательное спасение. Наконец Петр распорядился идти обратно в Ораниенбаум, оттуда около полудня он отправил Екатерине письмо с отречением от престола и просьбой отпустить его в Голштинию с адъютантом Гудовичем и фрейлиной Воронцовой. В ответ Екатерина прислала ему из Петергофа собственный, более жесткий текст отречения, который Петр безропотно подписал, а также приказ явиться в петергофский дворец для окончательных объяснений. В то время как екатерининские войска разоружали голштинцев и сажали их под замок по амбарам да ригам, развенчанный император вместе с Гудовичем и Воронцовой в простой крестьянской телеге отправился в Петергоф. Тут пришлось претерпеть: у заставы местные мальчишки забросали телегу дерном, затем, уже возле дворца, гвардейцы изодрали платье на Воронцовой, а один измайловский озорник крикнул в ухо Петру: «Да здравствует императрица Екатерина!» Наконец, собственная крестница, девчонка Дашкова, встретившая бывшего государя возле подъезда, дерзко ему сказала:
– Так-то, крестный, впредь не невежничай!
– Дитя мое, – молвил Петр, – вам не мешает помнить, что водить хлеб-соль с честными дураками, как ваша сестра да я, гораздо безопаснее, чем с великими умниками, которые выжмут сок из лимона, а корки бросают под ноги.
В 9 часов вечера отставленный император был уже в Ропше, которую ему определили предварительным местом ссылки, а в Петергофе по случаю победы начались пиры, гуляния, фейерверки, соединившие всех участников мятежа – от первого заговорщика до последнего гренадера. Одни моряки почему-то не одобряли переворот и в петергофских кабачках горячо упрекали гвардейцев в том, что они за пиво променяли внука Петра Великого на темную немецкую потаскушку.
Внук Петра Великого прожил в Ропше еще неделю. За это время он написал Екатерине несколько писем, которые открывались обращением «madame», частенько содержали просьбу распорядиться, чтобы караульные солдаты выходили из комнаты, когда он отправляет естественные потребности, и заканчивались следующими словами: «Надеюсь на ваше великодушие, что вы меня не оставите без пропитания по христианскому образцу». В субботу 6 августа Петр погиб в пьяной драке со своими тюремщиками, Федором Борятинским и Алексеем Орловым, разгоревшейся из-за карт.
Продолжительное царствование Екатерины II уже в самом начале было потрясено попыткой очередного государственного переворота, который не в пример предшествующим был трагически неудачен по той причине, что его задумывал и осуществлял один-единственный человек – двадцатичетырехлетний подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Яковлевич Мирович, записной картежник, ветреник, однако человек чести. Он происходил из тех Мировичей, что во время Северной войны изменили Петру вместе с Мазепой и за это были лишены всех прав состояния. Василий Мирович дважды обращался к Екатерине с просьбой о возвращении хотя бы части владений предков, но дважды получил отказ и затаил мстительную обиду. По прошествии некоторого времени он нанес визит графу Разумовскому, прося его о содействии в своем деле, – граф посоветовал рассчитывать исключительно на себя и смело хватать фортуну за оселедец[10]. Мирович воспринял совет одного из главарей елизаветинского переворота как тонкий намек и задумал свергнуть Екатерину.
От какого-то отставного барабанщика шлиссельбургского гарнизона Мирович вскоре узнал о том, что в твердыне уже многие годы содержится несчастный Иоанн Антонович, который не умеет ни читать, ни писать и даже вряд ли знает, кто он такой. Тогда-то Мирович и напал на мысль освободить Иоанна Антоновича из-под стражи, взбунтовать его именем войска и вернуть престол развенчанному монарху, что в случае успеха сулило ему вторую роль в государстве и вытекающие из нее неограниченные имущественные права. В этот план был посвящен поручик Великолукского полка Апполон Ушаков из того простого побуждения, что рисковать вдвоем было все-таки веселее, и заговорщики уже на всякий случай отслужили по себе панихиду в Казанском соборе, как по покойным, но 25 мая 1764 года Апполон Ушаков был послан с полковыми суммами к князю Волконскому и по дороге нечаянно утонул.
Тем не менее Мирович не отступил от своего замысла, который в принципе был таков: после отъезда императрицы в Лифляндию, ожидаемого в июне, в первый же четный день он является в Шлиссельбургскую крепость и вручает коменданту фальшивый приказ об освобождении секретного узника; затем он сажает Иоанна Антоновича в лодку и, добравшись до Санкт-Петербурга, предъявляет его в качестве законного императора артиллерийскому лагерю, расположенному на Выборгской стороне; барабанщики лагеря бьют тревогу, и при общем стечении артиллеристов и обывателей какое-нибудь официальное лицо зачитывает манифест о возвращении Иоанна Антоновича на престол; затем войска из предосторожности занимают Петропавловскую крепость, берут под контроль мосты, а император ведет солдат на Сенат и склоняет его к присяге. Собственно, по тем временам в этом плане не было ничего особенно фантастического, и Мирович до такой степени надеялся на успех, что три ночи кряду в муках сочинял фальшивый приказ шлиссельбургскому коменданту и манифест о возвращении Иоанну Антоновичу императорского венца.
Поначалу судьба была к Мировичу благосклонна: в конце июня два капральства[11] смоленцев под его командой, как нарочно, отправили в Шлиссельбург для несения караула. А потом судьба от него отвернулась: по молодости лет он выболтал свои планы одному из тюремщиков Иоанна Антоновича, капитану Власьеву, – видно, никак ему в одиночку не рисковалось, – и тот моментально настрочил донос своему непосредственному начальству. В ночь на 5 июля 1764 года, уже лежа в постели с журналом «Невинные упражнения», Мирович вдруг услышал, как комендант крепости Бередников отправляет лодку с экстренным гонцом в Санкт-Петербург, и это так его напугало, что он решил немедленно начинать. Одевшись, он спустился в кордегардию и выстроил караул. Смоленцам был зачитан поддельный манифест узника-императора, и вслед за этим часть солдат была наряжена на посты с приказом «никого не впускать, никого не выпускать», а другую часть с примкнутыми багинетами Мирович двинул против гарнизонной команды.
Уже было утро, сырое и такое туманное, что крепостной двор был виден точно сквозь воду. Среди бастионов, дремотно темневших по сторонам, топот солдатских сапог раздавался гулко и страшно, как голос свыше. Неожиданно Мирович столкнулся посреди крепостного двора с комендантом Бередниковым, который был начеку и загодя принял меры.
– Куда это вы, милостивый государь? – спросил его комендант.
В ответ Мирович вырвал у ближайшего смоленца ружье и хватил им коменданта по голове. Бередников присел, наложил руки на темя, и сквозь его пальцы заструилась темная кровь. Двое солдат оттащили коменданта в сторону, усадили на землю и, обнажив тесаки, взяли под караул.
Неподалеку от каземата, в котором содержался Иоанн Антонович, отряд Мировича окликнул невидимый часовой.
– Пароль? – спросил часовой и зашелся нутряным кашлем.
– Святая Анна, – ответил Мирович. – Лозунг?
– Астрахань, – сказал часовой. – Кто идет?
– Да вот идем вас бить, сдавайтесь подобру-поздорову!
Сначала наступила какая-то совещательная тишина, а затем сразу в нескольких местах оранжево вспыхнул воздух, и над головами смоленцев жутко пропели пули. Мирович приказал солдатам открыть огонь, но гарнизонная команда ответила дружным залпом, и смоленцы были вынуждены отступить. Отведя свой отряд к тому месту, где были сложены пожарные инструменты, Мирович послал за артиллерийской поддержкой. Через четверть часа смоленцы прикатили шестифунтовую пушку, сопя на весь двор, и ввиду этого обстоятельства гарнизонная команда вынуждена была сдаться.
Тем временем капитан Власьев и поручик Чекин входили в камеру Иоанна Антоновича, которая была просторна, но темновата, так как имела только одно небольшое окно, до половины заваленное дровами. Явились они, собственно, для того, чтобы исполнить инструкцию, полученную еще от покойной Елизаветы: умертвить секретного узника в случае попытки его вызволить на свободу. Развенчанный император, давно помешавшийся от одиночества, по обыкновению, сделал Власьеву рожки, а Чекину поведал о том, что в качестве святого Георгия Победоносца он часто бывает на небесах. Когда Иоанн Антонович досказал свои бредни, Чекин схватил его за руки со спины, а Власьев нанес кинжалом четыре удара в сердце.
Мирович со смоленцами ворвался в камеру Иоанна Антоновича десять минут спустя. К этому времени покойный уже лежал в своем овчинном тулупе на простой деревянной койке со скрещенными руками, устремив в потолок рыжую, жидкую бороденку. Увидев покойника, Мирович понял, что все пропало, и от разочарования спал с лица. Тем не менее он нашел в себе силы совершить над телом отставного монарха соответствующий воинский ритуал: по его приказу покойного вынесли вместе с кроватью во двор, затем смоленцы, построившись, взяли на караул, барабанщик пробил полный поход, а Мирович приложился к руке Иоанна Антоновича и сказал:
– Вот ваш государь император, господа воины! Но мы теперь не столько счастливы, как несчастны, и я больше всех. Давайте прощаться. Простите меня, господа воины, по христианской должности!
Вслед за этим Мирович обошел строй, троекратным поцелуем прощаясь с каждым из подневольных участников мятежа. Последний поцелуй оказался иудиным: капрал Миронов, видя единственную надежду к смягчению своей участи в аресте начальника караула, ухитрился во время объятий вырвать у Мировича шпагу и, безоружного, передал его подоспевшему гарнизону.
Во время следствия Мирович вел себя более чем достойно и не спасовал перед судьями, среди которых было несколько участников прежних, счастливых переворотов. Мужество не покинуло его даже на эшафоте: в последнюю минуту он подарил палачу свой перстень, с тем чтобы тот по возможности немучительно действовал топором, но беспокоился он напрасно, так как палач предварительно репетировал на баранах.
Население столицы, отвыкшее от публичных казней за время относительно короткого правления Елизаветы, заполнило пространство вокруг эшафота, крыши домов, балконы, близлежащие улицы и мосты в полной уверенности, что ему предстоит занятное зрелище, а именно представление казни с непременным гонцом в заключительном акте, который под занавес вручает палачу указ о помиловании осужденного, как это уже было в случае с фельдмаршалом Минихом и канцлером Остерманом.