Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Догадки (№6) - Роммат

ModernLib.Net / Современная проза / Пьецух Вячеслав Алексеевич / Роммат - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Пьецух Вячеслав Алексеевич
Жанр: Современная проза
Серия: Догадки

 

 


Вячеслав Пьецух

Роммат

Часть первая

Идея этой вещи вышла из пустяка. По причине той занятной закономерности, что интерес к фундаментальным предметам чаще всего возбуждается малозначительными, а в другой раз и прямо посторонними обстоятельствами, идея этой вещи вышла из совершенного пустяка, то есть из газетной заметки, которую можно было даже и не читать. В заметке сообщалось о том, что разнорабочий Бестужев, весовщик Завалишин и водолаз Муравьев привлечены к уголовной ответственности за незаконное врачевание. Как выяснилось впоследствии, к декабристам эта троица никакого отношения не имела, и предки их оказались всего-навсего однофамильцами наших великих мучеников, но уже было поздно: заметка бесповоротно навела на цепные человеко-исторические размышления, а именно сначала на ту догадку, что, вероятно, угодить в историю можно так же нечаянно, безотчетно, как в глупую переделку, затем на ту мысль, что раз не все беззаконники проходят перед судом, то, может быть, и в историю не попадает значительная часть тех, кто ее непосредственно совершает, недаром Александр Николаевич Радищев подозревал, что-де бурлак, идущий в кабак повеся голову и возвращающийся обагренный кровью от оплеух, может многое решить, доселе гадательное в истории российской; наконец, было не ясно, что обрекает одного Бестужева на историческое деяние, а другого на мелкое колдовство.

Короче говоря, эта заметка возбуждала нешуточные вопросы, касающиеся влияния человеческих судеб на ход исторического развития, которые самовольно складывались в один монументальный вопрос: что есть история и как она делается. Из-за того, что, так сказать, в макросмысле ответ на этот вопрос получен давным-давно, оставалось разобрать его в микросмысле, то есть на уровне побуждения и поступка. Такой подход к делу казался естественным и правомерным уже потому, что обстоятельства общественного развития складываются из устремлений и действий тех, кто эти обстоятельства исподволь созидает, как природные химические реакции складываются из сопряжения множества элементов, и еще потому, что скорее всего у истории нет плана, а есть некая планомерность, другими словами, такая направленность поступательного движения, которая ежедневно, ежечасно, даже, может быть, ежемоментально вытекает из природы людей, а там уже и из природы человеческого сообщества, – следовательно, первопричины исторических превращений нужно было бы искать именно в человеке.

Так как история человека в собирательном толковании понятия «человек», или, выражаясь фигурально, кровотоки, сухожилия и нервы исторического пути, обнажаются исключительно на изломах, прежде всего нужно было избрать какой-то излом русской народной судьбы, на котором можно бы доподлинно рассмотреть микромеханику общественного движения. Отчасти благодаря заметке, в которой упоминались декабристские имена, но главным образом потому, что первое поколение русских революционеров давало пленительный человеческий материал, наиболее предпочтительным был как раз излом 1825 года, несмотря на то что к этому источнику в разное время прикладывались несметные литературные силы, начиная от великих созидателей художественных миров и кончая простодушными чудаками. Впрочем, человеко-исторический ракурс излома 1825 года открывал именно непроторенные пути, так как, не относясь ни к историкам, ни к бытописателям, можно было бы позволить себе руководствоваться не столько интересами факта, сколько интересами ракурса, и, разлагая историческое событие на микропроцессы, отчасти пренебречь внешней стороной дела, на которой только и мыслимо повториться. К счастью, художественная проза допускает такие вольности, ибо художественная проза – это все-таки художественная проза, – как говорится, что хочу, то и ворочу, хотя она чаще всего именно тогда достигает истинности, когда ставит себя над фактом и сносится не только с тем, что было на самом деле, но и с тем, что могло или должно было быть, или вот желательно, чтобы оно именно так и было.

Вообще художественные истины не постигают, а создают. Теперь это наблюдение приходится особенно ко двору, поскольку исторические пути, и в частности события 1825 года, так запутанны и сложны, что, разбираясь в них, может быть, позволительно идти не от факта к концепции, а от концепции к факту, в чем, наверное, не будет большого урона истине, ибо любая, даже самая цепкая историческая идея все равно останется слишком человеческой, чтобы быть всеобщей, точно так же, как ни одна оригинальная мысль в силу своей естественной ограниченности никогда настолько не обнимала истинного состояния вещей, чтобы быть во всех отношениях путеводной. Правда, эта самая концепция, ориентированная на факт, уже изначально смущала тем, что отдавала, так сказать, в романтический материализм, в роммат, говоря попросту, по-советски.

1

Если история человеческого сообщества, с точки зрения науки, представляет собой последовательную смену социальных систем, подчиненную столбовым законам развития всего примитивного во все высокоорганизованное, то, с точки зрения человека, живая, так сказать, история есть цепь происшествий и перемен, которые особенно наглядно показывают, что ничего коренным образом не меняется и ничего по сути дела не происходит. А если все же меняется и происходит, то преимущественно в отношении признаков существа, как это было с системой российского рабовладения, которая при Иване Грозном отличалась одним, при Борисе Годунове другим, при Анне Иоанновне третьим, но в своей сути оставалась все той же системой рабовладения, на манер того, как, скажем, коренной негодяй на любой стадии развития остается все-таки негодяем. Это соображение относится не столько к тому, что во времена Рамзеса II было больше проходимцев, несчастных и голодающих, чем в эпоху французских энциклопедистов, сколько к тому, что человек может несколько раз родиться и умереть в Столетнюю войну или при татаро-монгольском иге. Между прочим, из этого следует, что история превращений, какой мы ее знаем по «Манифесту коммунистической партии», существует только для тех, кого угораздило родиться накануне того или иного исторического излома, в то время как на долю громадного большинства человеческих поколений в лучшем случае остается кропотливая, качественная, вроде бы околоисторическая работа, особенно кропотливая и околоисторическая в стародавней России, движение которой всегда больше смахивало на броуновское движение, нежели на поступательное, именуемое прогрессом. Однако всякому очевидно, что как раз в околоисторические эпохи созидались и ориентировались те силы, которые затем составляли историю превращений. Стало быть, строителями революций всегда были не только те, кто их непосредственно совершал, но и в значительной степени те, кто вольно или невольно нагнетал для них соответствующие условия, и, чтобы постичь механику исторического движения, начинать нужно издалека, с околоисторических работ, с нагнетателей соответствующих условий, а в теперешнем случае, по крайней мере, с обозрения наследства восемнадцатого столетия. В теперешнем случае это столетие дорого даже не тем, что оно воспитало воспитателей декабристов, а, во-первых, тем, что оно было неслыханно щедрым на государственные перевороты, дающие широкое представление об их конструкции и технологических перспективах, и, во-вторых, еще тем, что оно было некоторым образом переломным для нашего национального характера и русского способа бытия. Последнее обстоятельство требует особенного внимания, поскольку изучение характеров, типичных для этой эпохи, может статься, позволит достоверно установить, какие именно приобретенные свойства и каким образом могли бы иметь прямое или косвенное историческое значение. Пока тут мало что ясно: возможно, определенная роль принадлежит народившейся симпатии к новизне, возможно, солидное влияние оказали разные духовные свойства, воспитанные новорожденным культом книги и долгими зимними вечерами; хотя, может быть, дело обстоит как-то совсем иначе: положим, человек всего-навсего ногу сломал, ан глядь – делается история…

Обзор той части наследства восемнадцатого столетия, которая могла иметь отношение к событиям 1825 года, нужно по традиции начинать от Петра Великого, как от печки. Когда Петр I, провозглашенный Великим и Отцом отечества, между прочим, вовсе не за то, за что следовало, разогнал третий Рим и умер от болезни мочевого пузыря, то оказалось, что он сделал для России гораздо больше того, что сделал, – другими словами, для дальнейших судеб народа равно значительным было то, чего он не совершал и что совершилось помимо монаршей воли. Например, опираясь на требования естественного экономического роста, Петр перекроил жизнь страны по чужеземному образцу, а это породило у властей глубокое неуважение к человеческой личности и народу вообще, впоследствии ставшее государственной нормой, так как практика петровских реформ показала, что нет таких притеснений и прямых издевательств, которые не снес бы русский мужик; например, Петр навязал народу кое-какие внешние составные европейской культуры, а это окончательно размежевало Россию дворянскую и Россию, добывающую хлеб в поте лица своего, до степени сосуществования двух разных народов; например, Петр возвел в абсолют принцип неограниченного личного самоуправства, а это привело к нарождению слишком влиятельного гвардейского корпуса, который потом походя развенчивал и по первому зову короновал, неуправляемого бюрократического аппарата и владык местного и временного значения, вольно или невольно подтачивавших принцип неограниченного личного самоуправства; например, Петр был склонен к демократическому и весьма нетрезвому образу жизни, а из-за этого до такой степени поблек божественный статут российского самодержца, что Меншиков находил возможным лупить по щекам наследника Алексея, а народ – письменно и устно причислять императора к аггелам сатаны. Таким образом, сознательно созидая одно, Петр, воистину Великий, бессознательно созидал и другое, именно – чреватое противостояние сил, и тем самым внес в дело будущих потрясений во всяком случае не меньше тех, кто впоследствии делал это сознательно, что намекает на бесконечные возможности природы в ипостаси истории, которая даже наперекорности умеет подчинить своим творческим интересам. Наконец, Петр издал специальный закон о престолонаследии, наделявший монарха правом завещать шапку Мономаха кому заблагорассудится, но помер так внезапно, что сам никому не успел ее передать, и в результате этого упущения началась продолжительная переворотная эпопея, имевшая драматические последствия для монархии. Сначала усилиями Меншикова и Ягужинского на российский престол была возведена остзейская немка по фамилии Рабе, вторая жена Петра, императрица Екатерина. Когда и ей пришла пора помирать, она завещала Россию внуку царя Петра, сыну казненного царевича Алексея и Шарлотты-Софии, принцессы Брауншвейг-Вольфенбюттельской, Петру Алексеевичу, подростку. При этом были обойдены обе дочери Екатерины, которых Меншиков не допустил до престола из простого меркантильного интереса: заграничная тетка молодого Петра, императрица австрийская, посулила Александру Даниловичу за венец для племянника герцогство Козельское в Силезии, сулившее сказочные доходы. Коллективным регентом при особе юного императора был назначен Верховный Тайный совет.

Петр II, мальчик с миловидным, но немного надутым, как бы заплаканным лицом, отличался крепким сложением, необыкновенно высоким ростом и вообще был развит не по летам. На отца он походил тем, что любил Москву, куда даже собирался возвратить столицу империи, но не был набожным и отнюдь не сочувствовал старинным идеям третьего Рима; более всего его занимала охота в районе теперешнего шоссе Энтузиастов, женщины, которых он знал с десятилетнего возраста, и вино. На деда же он был похож тем, что отличался самостоятельным, резким нравом, но, правда, сильно недолюбливал Меншикова, который его слишком ревностно опекал, а в непомерном стяжательстве доходил до того, что отнимал у юного императора дареные деньги, хотя держал в банках Лондона и Амстердама громадные накопления, на один миллион превышавшие годовой бюджет российского государства. Но прежде всего Александр Данилович был ненавистен императору потому, что собирался женить его на своей старшей дочери Марии Александровне, которую Петр почему-то на дух не выносил; император в эту пору был влюблен в свою тетку Елизавету. Одним словом, Меншиков довел Петра Алексеевича до первого в восемнадцатом столетии государственного переворота: в начале сентября 1729 года император самовольно провозгласил себя совершеннолетним на четырнадцатом году жизни, воспользовавшись болезнью своего притеснителя, и таким образом вступил в права российского самодержца. Меншикова с семьей отправили в далекий Березов, где он вспомнил о своем происхождении и собственноручно выстроил дом и церковь, а государственную власть фактически прибрали к рукам младшие князья Долгоруковы, пройдохи и лихоимцы, с которыми император водил компанию. Это был настолько хваткий народ, что, зная рыцарский нрав Петра, они как-то злонамеренно оставили его наедине с сестрицей Екатериной Алексеевной Долгоруковой, и в результате император вынужден был поступить самым рыцарским образом, впрочем, и в народе довольно распространенным, то есть покрыть свой грех, объявив о свадьбе с пострадавшей Екатериной, и свадьбу назначили на 19 января. Однако незадолго до бракосочетания Петр II простудился на крещенском параде, проболел некоторое время, лежа в знойно натопленной спальне Лефортовского дворца, где теперь располагается военно-исторический архив, и скончался как раз в день своей свадьбы, так и не дожив до форменного совершеннолетия. Российский престол в третий раз за пять лет оказался вакантным.

Тут нужно заметить, что головка российской аристократии, почувствовавшая вкус к закулисной власти во время короткого, но поучительного правления сначала бестолковой остзейской немки, а затем строптивого и ветреного подростка, закономерно пришла к убеждению о необходимости привить на российской почве еще и ту европейскую выдумку, которая называется конституционными ограничениями. И вот Верховный Тайный совет, прежде учреждение кроткое и бессмысленное, но в январе 1730 года неожиданно оказавшееся единственным законным представителем власти, отважился на следующий государственный переворот: приглашая к венцу очередного монарха, было решено ограничить царственный произвол пространным перечнем запретов и оговорок. Историю, так сказать, брали за горло канцлер Головкин, вице-канцлер граф Остерман, четверо Долгоруковых, двое Голицыных – Дмитрий и Михаил.

Так как мужская линия Романовых со смертью Петра Алексеевича пресеклась, нового монарха должна была предоставить женская половина. Всего имелось пятеро претенденток; дочерей Екатерины I отставили на том основании, что покойная императрица была из простых, старшая дочь царя Ивана, родного брата Петра Великого, с которым они соцарствовали до 1696 года, не годилась потому, что была замужем за герцогом Макленбургским, известным на всю Европу мотом и дураком, младшая потому, что состояла в морганатическом браке с подданным Российской империи Дмитриевым-Мамоновым, и в конце концов выбор остановили на средней дочери царя Ивана, Анне Иоанновне, вдове курляндского герцога Фридриха-Вильгельма, безвредной женщине, вдовствовавшей в Митаве. Впрочем, был и шестой претендент, Екатерина Алексеевна Долгорукова, невеста Петра II; пронырливая родня составила в ее пользу поддельное завещание, обвенчала девушку с трупом императора и предъявила свои права, но Верховный Тайный совет претензию решительно отклонил и единогласно приговорил звать на царство курляндскую герцогиню. На скорую руку были сочинены так называемые «кондиции», которые запрещали будущей императрице выходить замуж, объявлять войну, заключать мир, награждать, казнить, ссылать, назначать высших чиновников, вводить налоги, управлять финансами, а также оговаривали некоторые парламентские наметки. Генерал Леонтьев отвез эти пункты в Митаву, и Анна Иоанновна их покладисто подписала.

Утром 15 февраля новая императрица торжественно въехала в Москву в громадной карете из кованого серебра восемьдесят шестой пробы вместе с целой компанией своих митавских друзей, которым на судьбе было написано установить в России одиннадцатилетнее немецкое иго. На Тверской процессию встречали прославленные полки, выстроенные вдоль мостовой до самых Спасских ворот Кремля, московское мещанство и множество дворян разных губерний, понаехавших в Москву в связи с похоронами юного императора. Примерно в том месте, где сейчас находится кафе «Марс», наследницу престола встретил неприличными жестами московский Нострадамус, юродивый Крашенинников, и все в этом увидели дурное предзнаменование.

Чтобы избежать толков, волнений и прочих отягощающих обстоятельств, верховники тем временем предусмотрительно приняли некоторые осадные меры: Москва была оцеплена армейскими батальонами, заставы взяли под контроль пикеты кавалеристов, подорожные не выдавались ни под каким видом, наконец, самою императрицу строжайшим образом изолировали ото всех, и в первую очередь от ее митавских друзей во главе с Бироном, которого почему-то сразу не полюбили. Тем не менее Анна Иоанновна нашла способ сношения с внешним миром – она обменивалась политическими цидульками, используя камзольчик маленького Карла Бирона, своего побочного сына, которого ей приводили несколько раз на дню. Вообще верховники в Анне Иоанновне сильно ошиблись: они полагали, что имеют дело с безответной вдовицей, которой можно понукать как заблагорассудится, а в действительности престол заняла ограниченная и властная баба, воспитанная на крыжовнике, публичных казнях, курляндском политесе и жареных воробьях, что, конечно, должно было произвести неординарные результаты.

Между тем в Москве творилось что-то необыкновенное. Князь Черкасский, которому просто не нравились физиономии Головкина и Остермана, князь Борятинский, который считал себя обиженным потому, что его не пригласили к сочинению конституционных пунктов, граф Федор Матвеев, который ненавидел Верховный совет за то, что его ссора с испанским послом де Лириа была решена советом в пользу испанца, молдаванин Антиох Кантемир, который имел к верховникам ту претензию, что его старший брат по логике вещей выиграл у него процесс об отцовском наследстве, так как женился на дочери одного из верховников, «петровский птенец» Татищев, который находил, что пункты недостаточно ловко сочинены, и еще целая команда аристократов, одуревших от деревенской скуки, задумали во что бы то ни стало свалить Верховный Тайный совет, исходя главным образом из того, из чего исходят капризные дети, когда назло человечеству отказываются от еды. Кто составлял партии для восстановления абсолютной монархии, кто готовил военную диктатуру, кто сочинял домашние конституции. Преимущественно сочинялись домашние конституции, просто, как холера, пошла по Москве законотворческая эпидемия, и даже безобиднейший Мусин-Пушкин, который сроду не только ничего не писал, но и не читал, сочинил отчаянный проект государственного устройства. Один граф Остерман ни во что не совался и вообще предусмотрительно слег в постель.

Поскольку переворотного политического опыта русская аристократия еще не имела, образовалась такая путаница, что в результате тайных совещаний ночью на 25 февраля у князя Алексея Черкасского на Никольской и у генерал-поручика князя Борятинского на Моховой было решено для начала созвать вседворянское учредительное собрание. Под соответствующей петицией, которую предполагалось подать новой императрице, в ту же ночь подписалось несколько сот дворян.

В среду, 25 февраля, сырым и одновременно морозным утром, какие еще называют промозглыми, головка дворянствующей России съехалась на прием к новой императрице. Оттого, что еще как следует не рассвело, в аудиенц-зале потрескивало две тысячи сальных свечей, которые сообщали мрачному полусвету утра несколько больной, воспаленный оттенок и странно отражались в бриллиантах, золотом шитье, орденских знаках и в глазах, покрасневших от шумной бессонной ночи. За окнами различались темные шеренги гвардейцев в войлочных треуголках при батальонных знаменах, заметно шевелящихся на ветру.

В десятом часу в аудиенц-зал вошла Анна в сопровождении первого верховника и конституционалиста Дмитрия Михайловича Голицына и князя Василия Лукича Долгорукова, который ездил за ней в Митаву. Это была плотная, коротконогая женщина с маленькими востренькими глазами, свекольным румянцем на щеках и богатыми каштановыми волосами. Она вошла и поздоровалась басом.

Фельдмаршал Трубецкой, робко кашлянув, сделал несколько шагов ей навстречу и вынул текст петиции из-за расшитого обшлага. Так как фельдмаршал сильно заикался, читать петицию стал Татищев. В совершенной тишине, которую нарушал только ветер, беспокойно стучавший в окна, его голос наводил оцепенение и тоску.

– …Однако же, всемилостивейшая государыня, в некоторых обстоятельствах тех пунктов находятся сумнительства такие, что большая часть народа состоит в страхе предбудущего беспокойства, из которого только неприятелям нашего отечества польза быть может…

Императрица, извещенная о том, что дворянство будет умолять ее о восстановлении самодержавия, совсем потерялась, когда стало ясно, что речь идет о чем-то ином, непонятном, и прилично-надменное выражение ее физиономии сменилось на глупо-разочарованное, бытовое. Однако делать было нечего – Анна петицию подписала. Вслед за этим она отправилась обедать вместе с Верховным Тайным советом, дворянство удалилось в одну из соседних комнат, где продолжило прения относительно созыва учредительного собрания, и в опустевшем аудиенц-зале остались только лакеи, которые начали гасить свечи, и компания юных гвардейских офицеров, подвыпивших с утра и поэтому шумно требовавших восстановления абсолютизма. Анна Иоанновна очень боялась пьяных, и в ее царствование этот порок преследовался, как никогда, однако в тот раз она все же выглянула из столовой палаты и ласково успокоила забияк.

Между тем среди дворян шла жаркая перепалка. Речи становились все несвязнее, горячее, пошли личности, словом, запахло склокой. Тогда князь Борятинский встал и сказал:

– Эй, господа шляхетство! Если у нас и дальше пойдет такой лай и прекословие, то лучше будь все по-старому. Видно, уж так Творцом суждено, что в России без самодержавия невозможно.

Поскольку новые политические принципы действительно оказались вещью беспокойной, чреватой разными неожиданностями, с этим мнением вдруг смирились даже самые оголтелые республиканцы; но на попятную собрание пошло вовсе не потому, что вельможи хотели монархию, а потому, что они не хотели верховников. Тут же наспех сочинили челобитную о восстановлении самодержавия в прежних формах и веселой толпой вернулись в аудиенц-зал.

В четвертом часу дня появилась Анна в сопровождении членов Верховного Тайного совета, которым оставалось верховодить считанные минуты, и если бы тогда по какому-нибудь недоразумению в аудиенц-зале присутствовал юродивый Крашенинников, он уже, наверное, разглядел бы на их лицах мученическое клеймо и по обыкновению нелепо забормотал бы в предчувствии крови.

Молдаванин Антиох Кантемир победно оглядел зал, сделал несколько шагов навстречу императрице и зачитал челобитную от дворянства, которая была написана неприлично холуйским слогом. Верховники обомлели, Анна побагровела от удовольствия.

– Как же так, – басом сказала императрица и покосилась в сторону Долгорукова, Василия Лукича. – Мне тут все толковали, дескать, такова воля народа, чтобы монархам впредь руки укоротить, а теперь выходит, что сие фальшь? Значит, ты меня, Василий Лукич, обманул?..

Тут императрица внезапно переменилась в лице и добавила, ни к кому отдельно не обращаясь:

– А ну-ка, принесть сюда долгоруковскую грамотку!

Статский советник Маслов побежал за пунктами, подписанными в Митаве, вернулся, передал их князю Черкасскому, тот с поклоном вручил пункты императрице, а императрица «долгоруковскую грамотку» торжественно порвала. Под сводами аудиенц-зала разразилось громовое «ура», от которого отчаянно зазвенели подвески хрустальных люстр, почерневшие от свечной копоти до похожести на топазы.

– Дураки! Ну как есть дураки! – сказал первый верховник и конституционист Дмитрий Михайлович Голицын. – Мне теперь не жить, это ясно как божий день, но кто меня переживет, наплачется вволю!

Предсказание его сбылось в обеих частях. С одной стороны, все зачинщики конституционного переворота подверглись жестокой опале, причем больше других досталось младшим князьям Долгоруковым, так как после смерти Петра II они еще и на родственных основаниях попользовались царскими бриллиантами, столовой посудой, охотничьими собаками и лошадьми; после того как Екатерина Долгорукова родила от покойного Петра мертвую девочку, женщины клана были преимущественно пострижены в монахини, а мужчины преимущественно казнены на Скудельническом кладбище в Новгороде, за Федоровским ручьем. С другой стороны, дворянствующая Россия действительно наплакалась вволю, поскольку со времен Иоанна Грозного она не знала такого изобилия и азиатского разнообразия наказаний, какое посыпалось на нее в десятилетнее царствование Анны I – от вырывания ноздрей и урезания языка, ставших самой расхожей формой взыскания, до ужасных шуток, вроде той, что проделали над бедным бароном Сакеном, которому объявили о высылке в Сибирь на вечное поселение и три недели возили с завязанными глазами вокруг его собственного дворца. Впрочем, нужно оговориться, что ко всем этим дикостям императрица непосредственного отношения не имела, живя, как за стеной, за герцогом курляндским, красавцем Эрнстом-Иоганном Бироном, беззаветным лошадником и нумизматом, который от ее имени мудрствовал над страной. Императрица главным образом муштровала фрейлин, заставляя их по двенадцати часов кряду «играть» ей простонародные песни и за недостаточно бодрое пение частенько посылала девушек на прачечный двор колотить белье, а также развлекалась с великородными шутами, например, князем Никитой Федоровичем Волконским, переведенным на шутовскую должность из-за того, что его супруга Аграфена Петровна была независима в суждениях о курляндцах, или князем Михаилом Алексеевичем Голицыным, внуком Василия Васильевича, любимца царевны Софьи, оказавшемся в шутах за тайный переход в католичество, что тогда очень не поощрялось. Кроме того, императрица любила стрелять в цель, и стрелок была действительно превосходный, а когда не стреляла в цель, не развлекалась с шутами и не муштровала фрейлин, то играла в карты с дворцовыми истопниками, которые почему-то пользовались у нее особым расположением.

Будущим российского самодержавия Анна Иоанновна распорядилась следующим образом: она взяла ко двору свою племянницу Анну Леопольдовну, дочку старшей сестры Екатерины Иоанновны, выдала ее замуж за немецкого принца Антона Ульриха и завещала престол первому мальчику, который у них родится. В ночь на 12 августа 1740 года родился младенец Иоанн Антонович, и таким образом будущность монархии была обеспечена; великий Эйлер составил багрянорожденному младенцу гороскоп, но он оказался настолько неблагоприятным, что его пришлось незамедлительно уничтожить. А ровно через два месяца и шесть дней от каменной болезни скончалась императрица Анна Иоанновна, до самой последней минуты сомневавшаяся в том, что это когда-нибудь произойдет. Российским императором был провозглашен Иоанн VI Антонович, который, наверное, встретил это известие страшным криком, так как его, наверное, напугала толпа придворных, явившихся для поздравления и присяги.

Дальнейший ход событий был обусловлен тем, что по наущению кабинет-министра Бестужева-Рюмина и фельдмаршала Миниха регентом при грудном императоре был назначен всененавистный герцог Бирон, который после смерти своей венценосной подруги осиротел и остался практически беззащитным. Уже на четвертый день его регентства был раскрыт заговор офицера Грамматина, между прочим показавшего на допросах, что-де родители императора намерены взять регентство в свои руки с помощью Семеновского полка. Бирон публично отчитал принца Антона Ульриха, принц, как бы сейчас выразились, полез в бутылку, и у них чуть не дошло до дуэли. Однако скандалы тогда не входили в планы Бирона, так как он чувствовал себя неуверенно и был вынужден всячески осторожничать и юлить. Его политичность еще объяснялась тем, что герцог держал про запас последний, несколько панический ход, который позволял бы ему в случае удачи утвердиться окончательно и бесповоротно: он собирался под шумок возвести на престол своего старшего сына Петра. Это намерение держалось в строжайшей тайне, но по тем временам тайны в России существовали для всех, кроме извозчиков, фельдмаршала Миниха и канцлера Остермана. Остерман, предчувствуя недоброе, по обыкновению заболел, и очередной государственный переворот возглавил фельдмаршал Миних, задумавший свалить всесильного герцога под предлогом пресечения его сверхъестественных притязаний. Таким образом, немцы начали поедать самое себя.

Утром 8 ноября 1740 года, на двадцатый день курляндского регентства, фельдмаршал нанес визит Анне Леопольдовне, которая ему с полчаса сквозь слезы жаловалась на то, что Бирон ее всячески притесняет и даже грозится выслать в герцогство Брауншвейг.

– Sie sind meine Rettung, Feldmarschall[1], – говорила она, кривя свое и без того малопривлекательное лицо, которое знаменовал противный нос туфелькой. – Diser Menschenfresser[2] съест меня с потрохами!

Поскольку Миних был крайне чувствителен к молоденьким женщинам и поскольку у него было все готово к перевороту, он решил не откладывать дело, что называется, в долгий ящик и свергнуть правителя в ту же ночь.

Бирон тем временем принимал у себя в Летнем дворце принца Антона Ульриха, явившегося извиняться за давешний инцидент, затем они вместе навестили крошку-императора, а затем разошлись: Антон Ульрих отправился неизвестно куда, а Бирон посетил манеж, выстроенный Растрелли посреди Санкт-Петербурга для ублажения его лошадиной страсти, навестил брата Густава и в три часа дня поехал обедать к себе домой. К обеду был приглашен и фельдмаршал Миних.

– Ich habe heute bemerkt daЯ diese Volk ein biЯchen mьrrisch ist[3], – сказал за второй переменой герцог. – Wozu?..[4]

– Das Wetter ist schrecklich, Ihre Hoheit[5], – ответил Миних и посмотрел в потолок.

– Ne, sie haben erfaren, ich meine, daЯ der Prinz sich ein biЯchen empцren mцchte, und ьber das werden sie betrьbt sein[6].

После обеда у Биронов фельдмаршал еще раз навестил Анну Леопольдовну и между прочим сказал ей, чтобы она не пугалась, если ее сегодня разбудят посреди ночи. Анна заблаговременно испугалась, но согласилась на все и в крайнем волнении стала перебирать свои бриллианты. Фельдмаршал же вернулся в Летний дворец, куда в тот день он был приглашен также и к ужину, и провел с Биронами два часа. После ужина регент с супругой отправились спать, гости разъехались кто куда, а Миних завернул в казармы преображенцев, которым он был непосредственный командир. Здесь фельдмаршала дожидался его адъютант, подполковник Христофор Манштейн, доложивший, что первый батальон на всякий случай выстроен по тревоге, после чего они вдвоем поместились в сани, укрылись медвежьей полостью и покатили на дворцовую гауптвахту. В царском дворце, где в ту ночь несли караул свои же преображенцы, фельдмаршал поднял в ружье восемьдесят гренадеров и бесшумно провел их к покоям родителей императора. Было ровно два часа ночи.

Миних сторожко постучал в дверь, и Анна Леопольдовна тотчас вспорхнула с постели, будто и не спала.

–Was mцchten Sie?[7] – спросил ее принц спросонья.

– Fьr kleine Mдdchen[8], – ответила Анна, набросила на сорочку ночной капот и вышла к преображенцам.

Дрожащим голосом, то и дело поглядывая на Миниха, она отдала солдатам приказ арестовать регента на том основании, что при его попустительстве империи чинится большой ущерб.

– Мы что, – отозвался какой-то сержант с рыжими приспущенными усами. – Мы за фельдмаршалом хошь куда!

Манштейн многозначительно подмигнул Миниху и повел гренадеров вон. Выйдя на набережную, отряд миновал несколько тихих улиц, едва озаренных белизной снега, окнами полуночников, голубоватым светом луны, и вскоре оказался у бироновского дворца. Деревянная громада была настороженно темна, и только в двух окошках кордергардии теплился короткий свет апельсинового оттенка. Караул во дворце несли опять же преображенцы, и потому появление отряда, что называется, обошлось.

Оставив гренадеров внизу, Манштейн поднялся в покои Бирона и долго ходил из комнаты в комнату, натыкаясь на стулья и косяки. Так как в Летнем дворце бывать ему прежде не доводилось, он не знал, где находится спальня, и вел поиски наобум. Стенал паркет, возле печек попискивали сверчки, где-то возились мыши, и вдруг сквозь эти звуки полковник расслышал тонкий, нерусский храп. Дверь, из-за которой он доносился, была заперта, но стоило ему только налечь плечом, как запор лязгнул и отскочил. На огромной постели под балдахином посапывал герцог Бирон, уткнувшись в шею своей супруги. Манштейн потряс его за плечо, и Бирон открыл еще не видящие глаза.

– Дело до вас, ваше высочество…

Бирону было очень хорошо известно, какого рода дела вершатся военными посреди ночи, и он попытался спрятаться под кровать. Однако Манштейн успел схватить регента в охапку и кликнул своих солдат. Почуяв смертный час, Бирон стал свирепо сопротивляться, и преображенцы с досадой так основательно отделали его прикладами, что раскровянили ему лицо и сломали несколько ребер. Затем полуголого правителя снесли вниз и, закутав в солдатскую шинель, уложили в сани. Регентша, в одной сорочке, выскочив на мороз, было бросилась за санями, но ее остановил тот самый сержант с рыжими усищами, который говорил, что он за фельдмаршалом «хошь куда»; сержант подхватил регентшу на руки и пронес несколько шагов, но передумал и равнодушно бросил ее в сугроб.

В то время как герцогиня Курляндская сидела в сугробе, безумно глядя по сторонам, а бывший регент томился на скамеечке в закутке гауптвахты императорского дворца, новая правительница Анна Леопольдовна принимала бразды правления в свои руки. Сделавшись главой самого громоздкого государства планеты, она первым делом присвоила своему супругу, Антону Ульриху, принцу Брауншвейг-Люнебургскому, звание генералиссимуса русских войск и одновременно отрешила его от спальни, отдав в этом смысле предпочтение польскому послу графу Линару, в которого она издавна была влюблена. Затем она назначила Миниха первым министром, что, с одной стороны, настроило против нового режима канцлера Остермана, боявшегося усиления человека, и без того имевшего чрезмерное влияние в армии, а с другой стороны, охладило к нему самого Миниха, поскольку фельдмаршал тоже рассчитывал на звание генералиссимуса русских войск. Таким образом, едва зародившееся правление уже несло в себе плод нового государственного переворота.

Как раз в это время возникает свежая политическая фигура, именно младшая дочь Петра I, царевна Елизавета Петровна, которая до 1741 года вела себя, как говорится, тише воды, ниже травы, во всяком случае, явно на престол прежде не покушалась. Но к тридцати двум годам своей жизни она приобрела большой вес в Преображенских казармах, где дневала и ночевала, так как, во-первых, неподалеку жила, а во-вторых, обожала гвардейские кутежи. Этот вес был слишком близок к критическому, чтобы остаться втуне, но, возможно, Елизавета Петровна так никогда и не замахнулась бы на престол, если бы не целый ряд сопутствующих обстоятельств: если бы канцлер Остерман не подзуживал царевну убрать фельдмаршала Миниха, якобы грозившегося упечь ее в монастырь, если бы не многочисленная русская партия, мечтавшая положить конец одиннадцатилетнему немецкому царству, если бы не происки Франции, стремившейся не допустить союза России с Веной, который в новое регентство был очевиден, и не ее посол Шетарди, запутавший Елизавету в долговых обязательствах, если бы не Герман Лесток, лейб-медик царевны, убеждавший ее захватить венец из своекорыстных соображений, наконец, если бы не сама правительница Анна Леопольдовна, норовившая выдать Елизавету замуж за ненавистного Людвига, принца Брауншвейгского, и планировавшая в декабре 1741 года принять титул российской императрицы из боязни разделить бесславный конец Бирона. В результате всех этих сопутствующих обстоятельств и составился узкий заговор, имевший целью государственный переворот в пользу царевны Елизаветы. Как и следовало ожидать, Анна Леопольдовна довольно скоро о нем узнала и потребовала от своей двоюродной тетки решительных объяснений. Елизавета со слезами на глазах поклялась, что у нее и в уме нет крамольных планов, и Анна, расцеловав Елизавету, совершенно успокоилась на ее счет. Такая легковерность неудивительна, поскольку правительница была женщина сентиментальная, недальновидная да еще и в высшей степени недотепа: она целыми днями бродила в неглиже по дворцу, помногу спала и вечно пряталась от министров, которые досаждали ей государственными бумагами, а если они ее все-таки настигали, то сначала она долго жаловалась на то, что ждет не дождется, когда наконец Иоанн Антонович подрастет и избавит ее от дел. Между прочим, по причине этой антипатии к государственным занятиям Анна Леопольдовна издала невероятно либеральный указ против бюрократизма и волокиты; кроме того, в ее правление было сделано еще и такое благое дело: в текстильной промышленности была предпринята первая попытка стандартизации производства.

На другой день после слезного объяснения с правительницей Елизавета Петровна пришла к заключению, что медлить далее невозможно. Во время утреннего туалета она приняла лейб-медика Лестока и отдала ему последние решительные распоряжения. Это был вторник, 24 ноября.

От царевны Лесток направился в бильярдную немца Берлина, где около обеденного времени должны были собраться главные заговорщики, потом заехал за деньгами к французскому послу де ла Шетарди, потом полетел раздавать деньги преображенцам и, между делом организовав наблюдение за домами самых опасных противников – Миниха и Остермана, к сумеркам вернулся во дворец Елизаветы на Большой Садовой, который впоследствии занимал Пажеский корпус, а в наше время – суворовское училище. Поздно вечером Елизавета Петровна помолилась у себя в будуаре, взяла массивное серебряное распятие и вышла на двор, где ее дожидался небольшой санный поезд и команда сопровождения: Алексей Разумовский, дворцовый певчий из черниговских казаков, лейб-медик Лесток, поручик Воронцов, сержант Грюнштейн, флейтист Шварц – личный секретарь, и некоторые другие.

В этот час регентша с супругом, временно допущенным к телу, собирались на боковую. Уже лежа в постели, Антон Ульрих обмолвился на тот счет, что хорошо было бы усилить караулы и расставить пикеты поблизости от дворца, так как он отчего-то чувствует странное беспокойство, но Анна Леопольдовна отвечала, что Елизавета не нуждается ни в чем, кроме общества гренадеров, а «чертушка» далеко. По своей политической дурости правительница боялась того, кого вовсе не следовало бояться, а именно – малолетнего Карла Петра Ульриха, принца Голштейн-Готторпского, будущего императора Петра III, которого она в сердцах называла «чертушкой».

Между тем Елизавета была уже на Литейной, в казармах первой роты Преображенского полка, вскоре переименованной в Лейб-кампанию. Гвардейцы встретили ее как родную.

– Ребята, – сказала им Елизавета Петровна, – вы знаете, чья я дочь, пойдете за мной?

– Матушка, мы готовы! – вразнобой отвечали преображенцы. – Только прикажи: всех к чертовой матери поубиваем!

Несмотря на такие кровожадные настроения, и этот переворот получился бескровным, если не считать того, что во время ночных арестов со страху застрелился профессор академии Гросс.

Получив напутствие от Елизаветы Петровны, около сотни солдат отправились брать по Санкт-Петербургу постылых немцев, а пятьдесят гренадеров последовали за царевной в Зимний дворец, где легко сменили беспечные караулы, порезали ножами барабаны, чтобы нельзя было пробить во дворце тревогу, и гурьбой вторглись в спальню правительницы России.

– Сестрица, пора вставать, – сказала Елизавета.

Анна Леопольдовна покорно поднялась с постели и, не стесняясь присутствия преображенцев, стала медленно одеваться.

– Хоть не убили, и на том спасибо, – ядовито сказала она и с отвращением посмотрела на Антона Ульриха, который, в свою очередь, с отвращением рассматривал гренадеров.

Человек десять преображенцев в это время арестовывали крошку-императора Иоанна VI Антоновича; поскольку им было строго-настрого заказано его беспокоить, они около часа стояли вокруг императорской колыбели, терпеливо дожидаясь, когда он проголодается и проснется. Император проснулся, беспокойно оглядел незнакомые усатые лица и заблажил. На голос явилась мамка, взяла Иоанна Антоновича на руки и под эскортом гренадеров понесла беднягу навстречу пожизненному одиночному заключению. Гвардейские батальоны, собравшиеся у дворца, кричали «ура», приветствуя новую императрицу, и эти крики так развеселили Иоанна Антоновича, что он почти беззвучно, по-младенчески рассмеялся, показав эскорту два белоснежных зуба.

Императрица Елизавета I – дама необыкновенно высокого роста, толсторукая, круглолицая, белокурая, с маленькими голубыми глазами и губками, что называется, бантиком, как личность замечательная только тем, что она спала не ночью, а с утра до обеда, всю свою жизнь считала, что Англия – континентальное государство, и обливалась слезами, когда при реляциях о победах ей сообщали число раненых и убитых, – умерла в начале 1762 года, пятидесяти двух лет от роду, в результате одной из тех болезней, от которых бывают горловые кровотечения. Наследником российского престола она загодя назначила «чертушку», принца Голштейн-Готторпского, по матери приходившегося внуком Петру Beликому, а по отцу – внучатым племянником Карлу XII, излюбленному дедовскому врагу. Принц принял венец под именем Петра III.

Новый император был небольшого роста, немного пузат, отличался непропорционально маленькой головой с надменно вздернутым носиком, вообще был так нелеп внешне, что поставил монетный двор в весьма затруднительное положение. Возможно, это и был, так сказать, первый звонок к грядущему государственному перевороту, поскольку, конечно, нельзя было терпеть на престоле личность, которую без урона государственному престижу невозможно запечатлеть на полтинниках и рублях. Кроме того, нового императора не полюбили по той причине, что он был бодрый, взбалмошный человек, любивший выпить, подурачиться, пошуметь – словом, повеселиться. В нетрезвом состоянии он принародно обзывал последними словами свою супругу, принцессу Ангальт-Цербстскую, будущую императрицу Екатерину II, имея, впрочем, на то серьезные основания, приказывал палить из всех крепостных орудий, рискуя превратить в руины свои дворцы, живо представлял в лицах дипломатический корпус, а трезвый отлично играл на скрипке и так рьяно занимался государственными делами, что добра от этих занятий не ожидали. Действительно, за шесть месяцев своего императорства он упразднил ненавистную Тайную канцелярию, передав ее архив «к вечному забвению» в Сенат, вернул из Сибири всех незаслуженно и заслуженно пострадавших, отменил «изражение «слово и дело»», которого было достаточно для того, чтобы привлечь к испытанию на дыбе самого благонамеренного из подданных, ввел некоторые личные гарантии, запретил пытку, отобрал у церкви ее личные владения, сказочно обогатив этим российское государство, примерно наказал множество помещиков за бесчеловечное обращение с крепостными, например, постриг в монахини изуверку Марию Зотову, генеральшу, а ее имение продал с публичного торга в пользу обиженных и увечных, издал указ о свободном вывозе за границу продуктов сельскохозяйственного производства, превратив Россию в кормилицу всей Европы, запретил продавать крепостных крестьян в промышленное рабство на мануфактуры, провозгласил свободу совести, и в частности прекратил жестокое преследование староверов, амнистировал беглых крестьян, сектантов и дезертиров, тысячами бежавших за рубеж в царствование императрицы Елизаветы; за все эти деяния Сенат было постановил воздвигнуть Петру золотую статую, но он запретил об этом даже и помышлять. Наконец, император ни свет ни заря поднимал командиров гвардейского корпуса, чем против себя их очень восстановил, и благоговел перед германским началом, что прежде всего отразилось на армии, переодетой по прусскому образцу и обремененной строжайшей воинской дисциплиной. Короля Пруссии, знаменитого Фридриха II, он, правда, до такой степени боготворил, что даже как-то из принципа стоял на часах у дверей прусского посла, а по вступлении на престол немедленно прекратил военные действия против немцев, которых в то время добивали елизаветинские войска. Впрочем, на вопрос своей возлюбленной Воронцовой: «Что тебе, Петруша, дался этот Фридерик – ведь мы его бьем?» Петр отвечал: «Я люблю Фридриха потому, что люблю всех».

Но это, конечно же, была фраза: Петр любил Фридриха потому, что, как и всякий немец, любил порядок и дисциплину.

И все же дворянствующая Россия прониклась антипатией к новому императору не столько из-за его прогерманских чувств и либеральных нововведений, сколько потому, что он недолюбливал русских и все русское до такой нетерпимой степени, что даже собирался внести в греко-российское богослужение некоторые протестантские, санитарные коррективы, а однажды на пари с русофилом князем Черкасским самым оскорбительным манером очистил огромную строительную площадку перед дворцом, убрав часовых и таким образом предоставив санкт-петербургскому населению возможность попользоваться остатками материалов: колотым кирпичом, просыпанной известью, стеклянным боем, дощечками, погнутыми гвоздями – строительная площадка была очищена в полчаса.

Одним словом, не было ничего мудреного в том, что чуть ли не на третьем месяце царствования Петра III за его спиной составился тайный заговор в пользу его супруги Екатерины, которой император мешал главным образом потому, что он мешал ее бесчисленным адюльтерам.

В июне 1762 года, когда заговор уже достаточно расширился и окреп, все благоприятствовало государственному перевороту: Петр III кутил с друзьями в Ораниенбауме, Екатерина жила в Петергофе практически безнадзорно, личная, голштинская гвардия императора была выведена из столицы, заговорщик Пассек, арестованный по подозрению в государственной измене, пока что молчал, гвардейство было накалено. Рано утром 28 июня Алексей Орлов с Бибиковым выкрали Екатерину из Монплезира и галопом доставили в Санкт-Петербург, где она сперва побывала в гвардейских казармах, подогрев измайловцев, семеновцев и преображенцев тем сообщением, что-де император Петр распорядился умертвить ее и наследника Павла, а затем отправилась в Казанский собор возлагать на себя корону императрицы.

Как и ее предшественникам, войска присягали Екатерине весело и охотно, но все же для того, чтобы придать законосообразность своему восшествию на престол, новоиспеченная монархиня разыграла похороны Петра III с пустым гробом – это для тех, кто не умеет читать, – а для тех, кто читать умеет, был выпущен манифест, который чисто по-женски чернил императора за его личные слабости и неистовые республиканские перемены. Обе проделки, пожалуй что, удались, во всяком случае, только один человек в столице, личный парикмахер государя Брессан, выходец из Монако, счел необходимым послать в Ораниенбаум весточку об измене. Несколько позже на помощь Петру попытались пробиться гвардейские кирасиры, но заговорщики предусмотрительно блокировали мосты и кирасиров не пропустили.

В 9 часов вечера того же дня двадцать тысяч конницы и пехоты, усиленные гвардейской артиллерией Вильбуа, выступили из Санкт-Петербурга и тронулись походом против законного императора. Шествие войск возглавляла лично Екатерина, переодевшаяся в Преображенский мундир капитана Талызина, и ее ближайшая подруга Дашкова, крестница Петра III и родная сестра его возлюбленной Воронцовой, которая позаимствовала гвардейский мундир у лейтенанта Пушкина, также преображенца. Еще стояли белые ночи, и пестро обмундированные войска, поднимавшие тучи белесой пыли, карнавальным шествием двигались по петергофской дороге с песнями, плясками и пьяными здравицами в честь новой императрицы.

Тем временем в Ораниенбауме император Петр III, который пока не знал, что он уже часов десять не император, пил с друзьями английское имбирное пиво и курил в фарфоровой трубке кнастер[9]. Около полуночи он со спокойным сердцем лег спать, а утром отправился в Петергоф, к Екатерине, опохмеляться. Двадцать девятого числа как раз были его именины, и он рассчитывал на отменный обед, но уже в виду петергофских фонтанов его встретил Гудович, любимец и адъютант, который сообщил, что Екатерина исчезла и что во дворце о ней никто ничего не знает. Петр забеспокоился и галопом поскакал во дворец, где он все-таки надеялся отыскать свою каверзную супругу.

Он искал ее даже под кроватями и, когда стало очевидно, что оправдываются самые худшие предположения, поспешил возвратиться в Ораниенбаум. Имея при себе полторы тысячи голштинцев и полагаясь на отряд, за которым был послан в Кронштадт полковник Неелов, Петр решил, что он в любом случае отобьется, но в восьмом часу вечера голштинцы захватили разъезд гусар, и те показали, что на Ораниенбаум движутся несметные силы кавалерии, артиллерии и пехоты. Тогда Петр решил укрыться от супруги в Кронштадте: на двух судах, галере и яхте, которые заполнили 47 человек свиты, Петр пошел к крепости, но его опередили екатерининские гонцы, и когда императорская эскадра приблизилась к бастионам, то все увидели, что возле каждого из двухсот крепостных орудий жемчужно тлеют зажженные фитили. Петр приказал отойти от твердыни на пушечный выстрел и встать на якорь, а затем велел накрывать на палубе пиршественные столы. До трех часов утра он пил, почти не хмелея, и, тяжело упираясь взглядом то в слегка похлопывавшие паруса, то в бледное, совсем не ночное небо, пел во весь голос прусские походные песни и русские – плясовые. Свитские советовали ему немедля идти на Ревель, а оттуда в Германию за войсками, но Петр отмахивался от советчиков; на него напала та загадочная апатия, которая заключается в том, что смертельная опасность вдруг становится так же неприятно-обременительна, как и обязательное спасение. Наконец Петр распорядился идти обратно в Ораниенбаум, оттуда около полудня он отправил Екатерине письмо с отречением от престола и просьбой отпустить его в Голштинию с адъютантом Гудовичем и фрейлиной Воронцовой. В ответ Екатерина прислала ему из Петергофа собственный, более жесткий текст отречения, который Петр безропотно подписал, а также приказ явиться в петергофский дворец для окончательных объяснений. В то время как екатерининские войска разоружали голштинцев и сажали их под замок по амбарам да ригам, развенчанный император вместе с Гудовичем и Воронцовой в простой крестьянской телеге отправился в Петергоф. Тут пришлось претерпеть: у заставы местные мальчишки забросали телегу дерном, затем, уже возле дворца, гвардейцы изодрали платье на Воронцовой, а один измайловский озорник крикнул в ухо Петру: «Да здравствует императрица Екатерина!» Наконец, собственная крестница, девчонка Дашкова, встретившая бывшего государя возле подъезда, дерзко ему сказала:

– Так-то, крестный, впредь не невежничай!

– Дитя мое, – молвил Петр, – вам не мешает помнить, что водить хлеб-соль с честными дураками, как ваша сестра да я, гораздо безопаснее, чем с великими умниками, которые выжмут сок из лимона, а корки бросают под ноги.

В 9 часов вечера отставленный император был уже в Ропше, которую ему определили предварительным местом ссылки, а в Петергофе по случаю победы начались пиры, гуляния, фейерверки, соединившие всех участников мятежа – от первого заговорщика до последнего гренадера. Одни моряки почему-то не одобряли переворот и в петергофских кабачках горячо упрекали гвардейцев в том, что они за пиво променяли внука Петра Великого на темную немецкую потаскушку.

Внук Петра Великого прожил в Ропше еще неделю. За это время он написал Екатерине несколько писем, которые открывались обращением «madame», частенько содержали просьбу распорядиться, чтобы караульные солдаты выходили из комнаты, когда он отправляет естественные потребности, и заканчивались следующими словами: «Надеюсь на ваше великодушие, что вы меня не оставите без пропитания по христианскому образцу». В субботу 6 августа Петр погиб в пьяной драке со своими тюремщиками, Федором Борятинским и Алексеем Орловым, разгоревшейся из-за карт.

Продолжительное царствование Екатерины II уже в самом начале было потрясено попыткой очередного государственного переворота, который не в пример предшествующим был трагически неудачен по той причине, что его задумывал и осуществлял один-единственный человек – двадцатичетырехлетний подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Яковлевич Мирович, записной картежник, ветреник, однако человек чести. Он происходил из тех Мировичей, что во время Северной войны изменили Петру вместе с Мазепой и за это были лишены всех прав состояния. Василий Мирович дважды обращался к Екатерине с просьбой о возвращении хотя бы части владений предков, но дважды получил отказ и затаил мстительную обиду. По прошествии некоторого времени он нанес визит графу Разумовскому, прося его о содействии в своем деле, – граф посоветовал рассчитывать исключительно на себя и смело хватать фортуну за оселедец[10]. Мирович воспринял совет одного из главарей елизаветинского переворота как тонкий намек и задумал свергнуть Екатерину.

От какого-то отставного барабанщика шлиссельбургского гарнизона Мирович вскоре узнал о том, что в твердыне уже многие годы содержится несчастный Иоанн Антонович, который не умеет ни читать, ни писать и даже вряд ли знает, кто он такой. Тогда-то Мирович и напал на мысль освободить Иоанна Антоновича из-под стражи, взбунтовать его именем войска и вернуть престол развенчанному монарху, что в случае успеха сулило ему вторую роль в государстве и вытекающие из нее неограниченные имущественные права. В этот план был посвящен поручик Великолукского полка Апполон Ушаков из того простого побуждения, что рисковать вдвоем было все-таки веселее, и заговорщики уже на всякий случай отслужили по себе панихиду в Казанском соборе, как по покойным, но 25 мая 1764 года Апполон Ушаков был послан с полковыми суммами к князю Волконскому и по дороге нечаянно утонул.

Тем не менее Мирович не отступил от своего замысла, который в принципе был таков: после отъезда императрицы в Лифляндию, ожидаемого в июне, в первый же четный день он является в Шлиссельбургскую крепость и вручает коменданту фальшивый приказ об освобождении секретного узника; затем он сажает Иоанна Антоновича в лодку и, добравшись до Санкт-Петербурга, предъявляет его в качестве законного императора артиллерийскому лагерю, расположенному на Выборгской стороне; барабанщики лагеря бьют тревогу, и при общем стечении артиллеристов и обывателей какое-нибудь официальное лицо зачитывает манифест о возвращении Иоанна Антоновича на престол; затем войска из предосторожности занимают Петропавловскую крепость, берут под контроль мосты, а император ведет солдат на Сенат и склоняет его к присяге. Собственно, по тем временам в этом плане не было ничего особенно фантастического, и Мирович до такой степени надеялся на успех, что три ночи кряду в муках сочинял фальшивый приказ шлиссельбургскому коменданту и манифест о возвращении Иоанну Антоновичу императорского венца.

Поначалу судьба была к Мировичу благосклонна: в конце июня два капральства[11] смоленцев под его командой, как нарочно, отправили в Шлиссельбург для несения караула. А потом судьба от него отвернулась: по молодости лет он выболтал свои планы одному из тюремщиков Иоанна Антоновича, капитану Власьеву, – видно, никак ему в одиночку не рисковалось, – и тот моментально настрочил донос своему непосредственному начальству. В ночь на 5 июля 1764 года, уже лежа в постели с журналом «Невинные упражнения», Мирович вдруг услышал, как комендант крепости Бередников отправляет лодку с экстренным гонцом в Санкт-Петербург, и это так его напугало, что он решил немедленно начинать. Одевшись, он спустился в кордегардию и выстроил караул. Смоленцам был зачитан поддельный манифест узника-императора, и вслед за этим часть солдат была наряжена на посты с приказом «никого не впускать, никого не выпускать», а другую часть с примкнутыми багинетами Мирович двинул против гарнизонной команды.

Уже было утро, сырое и такое туманное, что крепостной двор был виден точно сквозь воду. Среди бастионов, дремотно темневших по сторонам, топот солдатских сапог раздавался гулко и страшно, как голос свыше. Неожиданно Мирович столкнулся посреди крепостного двора с комендантом Бередниковым, который был начеку и загодя принял меры.

– Куда это вы, милостивый государь? – спросил его комендант.

В ответ Мирович вырвал у ближайшего смоленца ружье и хватил им коменданта по голове. Бередников присел, наложил руки на темя, и сквозь его пальцы заструилась темная кровь. Двое солдат оттащили коменданта в сторону, усадили на землю и, обнажив тесаки, взяли под караул.

Неподалеку от каземата, в котором содержался Иоанн Антонович, отряд Мировича окликнул невидимый часовой.

– Пароль? – спросил часовой и зашелся нутряным кашлем.

– Святая Анна, – ответил Мирович. – Лозунг?

– Астрахань, – сказал часовой. – Кто идет?

– Да вот идем вас бить, сдавайтесь подобру-поздорову!

Сначала наступила какая-то совещательная тишина, а затем сразу в нескольких местах оранжево вспыхнул воздух, и над головами смоленцев жутко пропели пули. Мирович приказал солдатам открыть огонь, но гарнизонная команда ответила дружным залпом, и смоленцы были вынуждены отступить. Отведя свой отряд к тому месту, где были сложены пожарные инструменты, Мирович послал за артиллерийской поддержкой. Через четверть часа смоленцы прикатили шестифунтовую пушку, сопя на весь двор, и ввиду этого обстоятельства гарнизонная команда вынуждена была сдаться.

Тем временем капитан Власьев и поручик Чекин входили в камеру Иоанна Антоновича, которая была просторна, но темновата, так как имела только одно небольшое окно, до половины заваленное дровами. Явились они, собственно, для того, чтобы исполнить инструкцию, полученную еще от покойной Елизаветы: умертвить секретного узника в случае попытки его вызволить на свободу. Развенчанный император, давно помешавшийся от одиночества, по обыкновению, сделал Власьеву рожки, а Чекину поведал о том, что в качестве святого Георгия Победоносца он часто бывает на небесах. Когда Иоанн Антонович досказал свои бредни, Чекин схватил его за руки со спины, а Власьев нанес кинжалом четыре удара в сердце.

Мирович со смоленцами ворвался в камеру Иоанна Антоновича десять минут спустя. К этому времени покойный уже лежал в своем овчинном тулупе на простой деревянной койке со скрещенными руками, устремив в потолок рыжую, жидкую бороденку. Увидев покойника, Мирович понял, что все пропало, и от разочарования спал с лица. Тем не менее он нашел в себе силы совершить над телом отставного монарха соответствующий воинский ритуал: по его приказу покойного вынесли вместе с кроватью во двор, затем смоленцы, построившись, взяли на караул, барабанщик пробил полный поход, а Мирович приложился к руке Иоанна Антоновича и сказал:

– Вот ваш государь император, господа воины! Но мы теперь не столько счастливы, как несчастны, и я больше всех. Давайте прощаться. Простите меня, господа воины, по христианской должности!

Вслед за этим Мирович обошел строй, троекратным поцелуем прощаясь с каждым из подневольных участников мятежа. Последний поцелуй оказался иудиным: капрал Миронов, видя единственную надежду к смягчению своей участи в аресте начальника караула, ухитрился во время объятий вырвать у Мировича шпагу и, безоружного, передал его подоспевшему гарнизону.

Во время следствия Мирович вел себя более чем достойно и не спасовал перед судьями, среди которых было несколько участников прежних, счастливых переворотов. Мужество не покинуло его даже на эшафоте: в последнюю минуту он подарил палачу свой перстень, с тем чтобы тот по возможности немучительно действовал топором, но беспокоился он напрасно, так как палач предварительно репетировал на баранах.

Население столицы, отвыкшее от публичных казней за время относительно короткого правления Елизаветы, заполнило пространство вокруг эшафота, крыши домов, балконы, близлежащие улицы и мосты в полной уверенности, что ему предстоит занятное зрелище, а именно представление казни с непременным гонцом в заключительном акте, который под занавес вручает палачу указ о помиловании осужденного, как это уже было в случае с фельдмаршалом Минихом и канцлером Остерманом. Когда же Мирович прилег на плахе, ударили барабаны, а палач очень натурально взмахнул топором, в котором молниеподобно блеснуло солнце, и вдруг поднял за волосы окровавленную голову, – народ страшно вздохнул и обмер, поразившись жестокости новой императрицы. Наследник Павел, впечатлительный отрок, присутствовавший на казни по распоряжению Екатерины, две ночи подряд не мог сомкнуть глаз – так его эта казнь огорчила и напугала.

3

На последнем государственном перевороте, жертвой которого стал император Павел, по ряду причин следует остановиться подробнее и отдельно.

Осенью 1796 года неожиданно расстроился брак внучки Екатерины, великой княгини Александрины Павловны, с королем Швеции Густавом IV, на который возлагались большие дипломатические надежды, и это поражение так задело императрицу, что она опасно занемогла.

Цесаревич Павел, уже сорокадвухлетний мужчина, чрезвычайно похожий на своего отца, императора Петра III, в это время находился со своей семьей в Гатчине, подаренной матерью как раз в связи с рождением дочки Александрины. В Гатчине Павел устроился так, как его прадед Петр Великий в Преображенском: у него была собственная гвардия, набранная главным образом из малороссов, каковую составляли четыре кавалерийских полка, отряды конной и полевой артиллерии, шесть батальонов пехоты и одна рота охранников-егерей; у него был собственный Лефорт – барон Штейнвер, собственный Меншиков – брадобрей Кутайсов и собственный Ромадановский – иезуит Обольянинов. Будучи начитанным в русской истории, Павел по примеру великого прадеда тоже ревностно занимался со своим потешным гатчинским гарнизоном, поскольку тоже побаивался нашествия из столицы.

Императрица недолюбливала своего сына. Во-первых, она его не жаловала потому, что он был продолжением ненавистного супруга, а во-вторых, потому, что цесаревич был человеком болезненным, легкомысленным, вздорным, то есть малоподходящим для роли российского императора, о чем ей постоянно наушничали многие почтенные лица, например, профессор Эпинус, который говорил, что наследник человек, может быть, и умный, но в голове у него есть опасная машинка. Действительно, в юности Павел был плаксив, любил представляться то французским посланником, то кавалером мальтийского ордена и в этом качестве произносил целые речи перед малолетним князем Куракиным, бредил несчастными судьбами всех когда-либо убитых монархов, а после того как отравился кислой капустой, еще и страдал буйственными припадками. Ко всему цесаревич был до крайности мнителен: он пугался голосов, непонятных звуков, мрачных физиономий, а однажды в его любимых сосисках, кушанье на Руси еще экзотическом, ему пригрезились осколки стекла, и, явившись с тарелкой в руках на половину императрицы, он выговорил ей за то, что она якобы хочет его убрать. И последняя настораживающая черта: несколько раз Павла Петровича посещали видения. Например, гостя2 в Брюсселе под именем графа Северного, он рассказывал в узком кругу о том, как, гуляя однажды по ночному Санкт-Петербургу в сопровождении князя Куракина и двух слуг, он встретился с привидением Петра I; привидение, одетое по старинному военному образцу, то есть в ботфортах, плаще и войлочной треуголке, надвинутой на глаза, некоторое время молча шло слева, а затем ни с того ни с сего предсказало наследнику скорую смерть и пропало в том самом месте, где впоследствии по приказу Екатерины был воздвигнут идольский «медный всадник». Словом, у императрицы были кое-какие основания с укором говорить Павлу:

– Вижу, вижу, в какие руки попадет после моей смерти российский престол!

Однако наследник был сложнее, чем многие полагали. Несмотря на свои разнообразные странности, он был деятелен, тверд характером и имел прямой государственный ум, страдавший тем единственным недостатком, что для политика он был слишком уж романтическим и, следовательно, сулящим много путаницы и разлада.

На двадцатом году жизни Павел подал императрице записку под названием «Рассуждение о государстве вообще, относительно числа войск, потребного для защиты оного, и касательно обороны всех пределов», в которой он, принципиально осуждая захватнические войны, предлагал матери перейти к оборонительной военной доктрине и, создав сеть воинских поселений на границах империи, а также значительно сократив численность армии, тем самым сэкономить громадные средства, необходимые для внутреннего устройства. Но эта во всех отношениях дельная записка, напротив, окончательно убедила императрицу в отсутствии государственных способностей у ее сына, и на склоне лет она даже серьезно подумывала о том, чтобы завещать венец своему старшему внуку Александру Павловичу, во всяком случае, целая канцелярия архивариусов получила приказ отыскать в российской истории соответствующий прецедент. В качестве предлога для устранения Павла императрица наметила его морганатическую связь с фрейлиной Нелидовой, на которую слезно жаловалась вторая супруга наследника, Мария Федоровна, в девичестве София-Доротея, принцесса Вюртембергская, плотная немочка с мужественным лицом; императрица ей сочувствовала и, частенько подводя к зеркалу, утешала:

– Посмотри, какая ты у нас красавица, а Нелидова – petite monstre![12]

Словом, не было ничего удивительного в том, что вечером 5 ноября, заслышав валдайский колокольчик шталмейстера Зубова, который был послан в Гатчину с известием о болезни императрицы, Павел смертельно побледнел и сказал супруге:

– Ma chиre, nous sommes perdu![13]

Он был уверен, что у заставы звенит фельдъегерский колокольчик, что это едут его арестовывать и везти в замок Лоде, на который ему уже несколько раз зловещим образом намекали.

В ту же ночь Павел в сопровождении графа Зубова прибыл в Зимний дворец, где первым делом посетил мать, лежавшую на сафьяновом матрасе посреди спальни, так как после приключившегося апоплексического удара лекари запретили ее тревожить, а затем присел за ломберный столик и настрочил своей гатчинской гвардии приказ назавтра вступить в столицу. Утром 6 ноября, когда Екатерина еще не отошла, но двор уже подобострастно смотрел наследнику в спину, залы и галереи императорского дворца взбудоражили неслыханные команды, топот ботфортов и смелые голоса гатчинских сорванцов. Повсюду уже расставлялись новые пестрые будки для часовых и мелькали причудливые мундиры, являвшие собой полную противоположность покойным потемкинским шароварам, просторным кафтанам, мягким сапожкам и стрижке, что называется, под горшок; гатчинцы носили чрезвычайно узкие мундиры, обтягивающие штаны и громадные треуголки, из-под которых торчали косы, между прочим, дававшиеся гатчинцам нелегко: волосы предварительно обрабатывались смесью муки, мела и артельного кваса, затем высушивались до образования плотной коры, а там к ним крепились войлочные букли на проволочном каркасе и железный прут в восемь вершков, на который и нанизывалась коса. Когда стало известно, что гатчинская форма будет введена по всей армии, несколько гвардейских генералов было заикнулись о ее практических неудобствах, но Павел им сказал:

– Эта одежда и богу угодна, и вам хороша.

Вообще новый император придавал туалетам преувеличенное значение и в своих мудрствованиях на их счет доходил до того, что объявлял форменную войну отложным воротничкам, фракам, жилетам, сапогам с отворотами и космополитическим круглым шляпам, чем, кстати упомянуть, остроумно воспользовался семнадцатилетний отставной канцелярист Александр Андреев, который самочинно объявил себя комендантом Летнего сада и в этом качестве собирал в свою пользу штраф с любителей отложных воротничков, фраков, жилетов, сапог с отворотами и космополитических круглых шляп. Несмотря на то что Павел был настоящий государственный озорник, эту гардеробную войну не назовешь блажью вздорного человека, поскольку она представляла собой одно из направлений его борьбы против импорта политических страстей из Европы и главным образом из Франции, переживавшей свою первую революцию, как затянувшуюся болезнь. Из видов этой борьбы император также упразднил целый ряд обиходных слов, ввел строжайший паспортный режим и таможенную цензуру на книги, ноты и периодические издания. Почт-директор Пестель, отец Павла Ивановича, декабриста, пытался отстоять хотя бы газеты, но император категорически возражал.

– Помилуйте, как можно пропускать ихние газеты?! – говорил Павел. – Ведь они пишут, что я велел отрезать уши у мадам Шевалье!

– А для того, – отвечал Пестель, – чтобы обличать европейских вралей. Ведь публика в театре каждый вечер видит, что у ней уши целы!..

Павел Петрович оставался непоколебим.

Вслед за однозначными охранительными мерами и переодеванием армии по более или менее вражескому, а гражданского населения по более или менее армейскому образцу, император Павел понаделал такую массу противоречивых шагов, что его современники были озадачены, даже ошеломлены. Император освободил Радищева и Новикова, репрессированных Екатериной, вернув им честное имя и все имущественные права, но коллежского секретаря Шишкина в двадцать четыре часа выслал из столицы за то, что он по рассеянности не снял шляпы перед начальством; возвратил из гродненской ссылки последнего польского короля Станислава Понятовского и с почестями препроводил его в Мраморный дворец, чего тот, впрочем, не вынес и скончался от апоплексического удара, но драгуна Скрипченко с женой, впавших в духоборческую ересь, лишил ноздрей и сослал навечно в Екатеринбург; уволил от службы генерал-адъютанта князя Щербатова «за неприличные званию проступки», а именно за то, что князь до полусмерти избил станционного смотрителя Симакова, но прусский купец Ширмер, просивший позволения открыть клуб для препровождения досуга, был за легкомыслие посажен на хлеб и воду; велел расстрелять помещика Храповицкого, виновного в том, что, вопреки строжайшему запрещению, он согнал крестьян на починку дороги, по которой должен был проследовать государь, – правда, смоленская уголовная палата его оправдала, – но старочеркасские канцеляристы Баранов и Щербаков, сочинители критических стихов, были наказаны кнутом на базаре; освободил всех заключенных по делам Тайной экспедиции, кроме «повредившихся в уме», и в частности прорицателя Авеля, предсказавшего смерть Екатерины II, но тут прорицатель предсказал скорую смерть своему освободителю, и Павел в отместку опять его засадил. Однако противоречивость всех этих деяний вполне объяснима тем, что она логически вытекала из противоречивости характера Павла I, который, как это частенько водится у людей, был одновременно и рыцарь, и трус, и вольнодумец, и самодур; самая же удельновесомая его человеческая черта состояла в том, что он был именно забубенный озорник, и поскольку это вообще очень весело, когда один человек имеет законное право как угодно изгаляться над целой нацией, у императора постоянно чесались руки на разные государственные шалости, пакости и диковинно-демократические поступки. Но вот какая загадка: с народом, то есть с Россией, добывающей хлеб в поте лица своего, Павел себе озорничать особо не позволял. Напротив – пожалуй, он сделал для него все, что только было возможно в его положении: ограничил барщину, простил русскому крестьянству семь миллионов рублей недоимки, учредил магазины хлебных запасов на случай неурожая, отменил большой рекрутский набор, объявленный императрицей Екатериной, и, стремясь войти с простым людом в непосредственное общение, вывесил было на стене своего дворца ящик для жалоб, но в него немедленно посыпались нелепые доносы, а также пасквили и карикатуры на особу самого императора, и ящик вскорости отменили. Кроме того, Павел снискал народную симпатию еще тем, что в разговоре был по-мужицки прост, снимал шляпу перед толпами своих подданных и распространил телесные наказания на дворян. Особенно полюбили императора моряки, так как во время путешествия на бриге «Эммануил» он спал на шканцах, укрывшись обрывком паруса, что скоро стало известно во всех экипажах флота, увеличил нижним чинам винную порцию и запретил килевание[14] провинившихся, которое тогда еще было довольно распространено.

Но дворянствующая Россия, и особенно офицерство, нового императора сильно не полюбила. Что касается офицерства, то оно возмущалось тем, что при Павле за разные промахи были уволены в отставку семь фельдмаршалов, триста генералов и огромное число обер-чинов, что при нем даже старших командиров бивали палками за халатность и ротозейство, что невозможно было явиться на вахт-парад со званого вечера, то есть в бальном костюме, задрапированном военным плащом, злоупотреблять полковыми суммами, то и дело проситься в отпуск, чесать языки в строю. Все перечисленные беспорядки Павел настойчиво преследовал и делом, например, при помощи своей трости, которую он называл «берлинкой», и словом, то есть посредством таких распоряжений, как: «Его императорское величество рекомендует господам офицерам санкт-петербургского гарнизона во время разводного учения стоять смирно, а не бегать и не шуметь», или таких поэтических приказов, как: «Лейб-гвардии Преображенского полку поручик Шепелев выключается в Елецкий мушкатерский полк за незнание своей должности, за лень и нерадение, к чему он привык в бытность его при Потемкине и Зубове, где вместо службы обращались в передней да в пляске».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3