Вячеслав Пьецух
Догадки
повести и рассказы (сборник)
ОТ АВТОРА
Это неправда , что «любовь и деньги правят миром», – миром правят деньги и дураки. А поскольку дурак – явление, можно сказать, таинственное по причине своей несовместимости с понятием «хомо сапиенс», в истории человечества полно загадок, к которым в другой раз даже не подступиться, не то что убедительно разгадать. Дурак так завернет процесс, спровоцирует такие фантастические обстоятельства, собьет с пути истинного столько благородных и дельных людей, что только начнешь разбираться в причинно-следственных связях, так сразу ум расступается, как выражались наши пращуры в старину.
Самое обидное, что благородные и дельные люди-то ни при чем. Архимед сидел себе в городе Сиракузы, что на Сицилии, и, может быть, уже выдумывал паровой двигатель, когда кто-то где-то развязал очередную пуническую войну и какой-то олух из древних римлян зарезал его мечом. Аристотель, кроме всего прочего, был выдающимся педагогом и воспитал множество талантливых учеников, но его ли это вина, что один из них сдуру решил покорить ойкумену, дошел до Индии и умер от болотной лихорадки, предварительно положа на полях брани многие тысячи человек…
Словом, историю делают по преимуществу дураки. Наше отечество отнюдь не составляет исключения из этого правила, и так нам досталось на пути от Перуна до корпоративных вечеринок, то есть столько загадок в истории государства Российского, что при всем желании до конца ее не понять. Например, почему у адмирала Федора Федоровича Ушакова, героя Калиакрии и Архипелага, было бабье, пухленькое лицо?
А бог его ведает, почему. То есть разгадки тут вряд ли возможны, и за давностью времени, и вообще. Но догадки – это куда ни шло.
Происхождение и облик русской цивилизации
(курс лекций)
Жил-был московский уроженец Владимир Иванович Пирожков.
Происхождение его характеризуем как предельно демократическое, поскольку прадед Владимира Ивановича до семилетнего возраста состоял в крепостных, хотя и помер от дворянской болезни – скоротечной чахотки, дед трудился на винокуренном заводе братьев Рукавишниковых и пропал без вести в русско-японскую войну, отец всю жизнь прослужил в транспортной милиции и скончался в одночасье неведомо от чего. По материнской же линии все предки нашего Пирожкова были земледельцами Серпуховского уезда Московской губернии, за исключением его матушки Ларисы Николаевны, которая работала в отделе кадров на фабрике «Физприбор». Впрочем, он приходился что-то уж очень дальним родственником Антонине Пирожковой, третьей и последней жене писателя Исаака Бабеля, после расстрелянного за дружбу с Ягодой и многими прочими людоедами из ЧК.
Сам Владимир Иванович рос порядочным шалопаем, как и большинство мальчишек послевоенного времени, и даже за ним числились два привода в милицию и угон инвалидной коляски у соседа по этажу. Тем не менее во время о2но, то есть задолго до II-й Буржуазной революции 1991-го года, он закончил институт тонкой химической технологии имени Менделеева, что на Пироговке, и, таким образом, приобрел статус русского интеллигента в первом поколении, очень несбалансированный и чреватый опасными поползновениями во вред соции и себе. Неудивительно, что года через два после завершения институтского курса у него вдруг прорезался странный недуг: он постоянно куксился и мечтал.
Это еще потому неудивительно, что в России невозможный климат, то есть ограниченно пригодный для существования человека, даже если он непривередлив и фаталист. Все-таки шесть месяцев в году намертво стоит зима, когда «сиротская», когда с трескучими морозами; весна и осень так скоротечны, что их едва прочувствуешь, а летом бывают затяжные дожди и никогда не вызревает такая не самая прихотливая культура, как баклажан. Словом, во всей Европе не найдется этакого подлого климата, как у нас в России, и диву даешься, рассуждая: о чем только думали наши пращуры, когда решили осесть на этих финноугорских пустошах, среди безжизненных суглинков, в лесной глуши. И вот представишь себе нашу средневековую деревеньку, или пусть деревеньку нового времени в пять дворов, стоящую за сто верст от большой дороги, снега, наметенные злыми ветрами по самые подоконники, непроглядную темень, которая уже в ноябре опускается на страну в четвертом часу дня, что-то непереносимо тоскливое, завывающее в трубе, – и сразу станет понятно, почему наш народ потомственно задумчив и не очень авантюрист.
То же самое пейзаж; исконная Россия – это тысячи километров едва обжитой равнины от польской границы до Уральского хребта, дремучие леса, подпирающие небо, тихие реки и луга, объеденные скотиной под площадки для гольфа, а главное, просторы, просторы, вгоняющие в мечтательность, как в столбняк. Недаром русский человек – сторонник скромной, взвешенной красоты и у него отменный вкус, а заборы, наличники и кладбищенские кресты он потому красит голубой краской, что просто другой краски в продаже нет; при этом он не любит ничего избыточного и скорее графичен, нежели колорист. Вместе с тем в нашем русачке действительно развита нездоровая мечтательность, сбивающая его с толку, то есть он одновременно рисует в воображении разные вавилоны и чувствует себя как-то гриппозно, нехорошо.
Однако ничто так не воспитало нас в настоящем виде, как градус склонения земной оси относительно солнца, который дает эти наши долгие, томительные сумерки и традицию сумерничанья, широко распространенную даже и в самые последние времена. Как-то, бывало, все вдруг стихнет в природе, когда солнце уже сядет за линию горизонта, но воздух еще светел, и этот продолжительный и немного нервный антракт между вечером и ночью обязательно навеет некую жизнеутверждающую тоску. То есть мысли в эту пору приходят хорошие, но печальные, по преимуществу о вечном, а никак не о прибавке к жалованью и не про виды на урожай. Так-то и в одиночку у нас исстари сумерничали, и вдвоем, и небольшими компаниями – лучше всего вдвоем: в окне едва различишь ветку сирени, но света еще не зажигали, за стеной, допустим, передают по радио фортепьянную музыку, а вы сидите друг против друга, опершись локтями о подоконник, и томно молчите, думая о «черных дырах», а то шепотом обменяетесь мнениями на тот счет, почему все поэты алконавты и чудаки.
Такие вещи не проходят у нас бесследно, они как-то запечатлеваются в родовой памяти и передаются из поколения в поколение наравне с неулыбчивостью или мистической способностью соединять в себе вороватость и романтизм. Вероятно, оттого Владимир Иванович Пирожков вскоре после окончания института стал все кукситься и мечтать.
Впрочем, этот недуг, кажется, настиг его несколько раньше, на втором или на третьем курсе, когда ему в голову пришла мысль, что он думает иначе, и чувствует не так, как другие люди, но главное, он понимает то, что не понимает почти никто. Положим, сидит он на лекции по научному атеизму, слушает измышления доцента Мордюкова насчет стихийного богоборчества Баруха Спинозы, а про себя думает – все не то. Минута пройдет, другая, и вот уже Пирожкову видится, как он стоит за кафедрой на месте бестолкового доцента и держит речь о том, чего не понимает почти никто.
«Соотечественники, братья, – обращается он к аудитории, – послушайте, что скажу… Хотя происхождение русской цивилизации темно и облик ее смутен, одно нам известно точно, как расстояние до Луны: эта цивилизация выросла из немереной вероспособности русского человека и питалась ею на всем протяжении исторического пути. Причем объектом этой веры могло послужить что угодно, и вообще он (объект то есть) принципиального значения не имел.
Например, наши пращуры как-то дружно уверовали в то, что именно варяги призваны спасти восточное славянство от неминуемой погибели в результате бесконечных межплеменных столкновений; и что же: действительно, явился из далекой земли Рустринген конунг Йорик Скьелдунг «со всею своею русью» и заложил основы нашей государственности, которая существует вот уже двенадцатое столетие, несмотря на происки недоброжелателей и врагов. Спрашивается: зачем варяги, почему варяги, а не кто-нибудь из наследников шаха Хосрова II Парвиза из династии Сасанидов? – на это ответа нет. Впрочем, вера на то и вера, что ей ни ответы на вопросы, ни резоны, ни доказательства не нужны. Хотя, казалось бы, Сасаниды нам были сподручней, поскольку на Руси долго оставались под запретом шахматы, игральные карты, театр и танцы, преступников до Петра Великого включительно частенько сажали на кол, наши женщины сидели взаперти и ходили к воскресной обедне без малого в парандже.
После Русь приняла Христа. Романогерманцы, узнав о Спасителе от римских диссидентов, четыреста лет над Ним насмехались, а у нас Его приняли сразу и безоговорочно, точно только того и ждали, когда до днепровских берегов донесется истина о спасении на кресте. Это тем более удивительно, что после грозного Перуна и С° нам было, казалось бы, слишком затруднительно смириться с несправедливым устройством жизни, научиться пренебрегать внешними благами, вот так сразу полюбить притеснителей и врагов. Но и смирились, и научились, и полюбили, да еще так неистово, что произвели половцев в «своих поганых», до Петра Великого включительно (это когда Паскаль уже открыл основы кибернетики) отрицали любое знание, кроме библейского, и поныне существуем, «как птицы небесные», не особенно налегая на праведные труды.
В том-то все и дело, что Христос у нас закрепился в народном сознании как инстинкт. Вроде бы и космос излазили и нигде Бога не нашли, и заел народы злостный материализм, а нам все внешние блага сравнительно нипочем. Видимо, русское сердце устроено таким образом, что Бог есть, даже если Его нет, то есть постольку Он представляет собой объективную, даже материальную силу, поскольку мы исполняем Его завет.
А много позже нас околдовало немецкое учение о прибавочной стоимости и диктатуре пролетариата, и мы сломя голову принялись строить царство Божие на земле. Новая религия имела те неоспоримые преимущества, что предполагала не мечтательное царство счастья невесть где, а действительное, которое можно было руками потрогать, и непосредственно по месту жительства, что она сулила не отложенное блаженство за бог весть какие заслуги, а почти немедленное, за конкретные качества и дела. Хотя в результате из затеи с царством Божьим не вышло ничего путного, не приходится удивляться, что новая религия породила в материале фантастическую империю, сродни искусственной планете из сапожных колодок, и держала в струне многие поколения русаков. Дело в том, что вера в России – это белая магия, которая при самых неблагоприятных обстоятельствах дает нечто из ничего…
Между Христом и Марксом мы еще свято верили в то, что любой Тамерлан пустится наутек, если показать ему образ Владимирской Божьей Матери; что никакое дело нельзя начинать 13-го числа; что земля Божья и объектом частного владения быть не может; что спасение состоит в том, чтобы, по примеру писателя Льва Толстого, кушать растительную пищу и выносить за собой горшок; что «ежели зайца бить, он спички может зажигать»; что деньги – зло; что научно-технический прогресс избавит человечество от греха.
Наконец, апофеоз российской вероспособности: в 1666 году (число, как известно, сатанинское) по стране разнеслась весть о неминуемом светопреставлении, и миллионы наших землепашцев не стали по весне засевать поля, пожгли свои усадьбы, оделись в чистое и расселись на пепелищах дожидаться Божьего, окончательного суда. Конца света не состоялось, но странное дело: не вымерла Россия, а, видимо, как-то пересидела это дело на лебеде.
То есть выживаемость наша внушает уважение, а вероспособность – прочную надежду на будущее, ибо мы пересидели такие невзгоды, какие без веры невозможно было пересидеть…»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда его слова покроет теплый аплодисмент.
Году в семидесятом Пирожков женился на одной провинциалочке по имени Наталья Сергеевна Голубец. Родом она была из маленького приволжского городка со смешным названием, и то ли там всех девушек халатно воспитывали, то ли провинциалки вообще москвичам в жены не годятся, но семейная жизнь у них поначалу не задалась…
Однако за несколько лет до женитьбы с Владимиром Ивановичем случилось некое происшествие, о котором необходимо упомянуть.
Именно на четвертом курсе в его группе сложилась небольшая антисоветская организация, состоявшая из студентов: Коновалова, Воронковой, Суматохина, Гуревич и Блохина. В действительности это был самый что ни на есть марксистский кружок теоретического направления, но поскольку тогдашний большевистский режим имел так же мало общего с марксизмом, как инквизиция с посланиями апостола Павла, то это, конечно, была прямая фронда Старой площади и Кремлю. Посему студенты прибегали ко всем ухищрениям конспирации, чтобы не попасться, как-то: напридумывали себе подпольные клички, изобретательно зашифровывали протоколы собраний, машинописный журнал, выходивший ежеквартально, нарочно назвали «Стрекоза и муравей», а сходки всегда устраивали в особенно многолюдных закусочных и пивных… Владимир Иванович вступил в организацию последним и сразу показал себя радикальным подпольщиком, так как еще со времен приводов в милицию в нем зрели неудовольствие и протест.
И вот как-то раз, в институтском гардеробе, стоит Пирожков в очереди за пальто, а гардеробщица ему и говорит:
– Слыхал, Пирожков, какие творятся у нас дела?
– Нет. А что такое? – спрашивает Владимир Иванович и делает выжидательные глаза.
– Ну как же: оказывается, в нашем институте действует подпольная фашистская организация!..
– Не слыхал.
Владимир Иванович ответил тетке, напустив на себя полнейшее, даже какое-то небрежное равнодушие, но на самом деле в животе у него что-то оборвалось. Он не с первой попытки влез в рукава пальто, вышел на улицу и подумал, что если, несмотря на все ухищрения конспирации, даже институтская гардеробщица знает о существовании их организации (даром что тетка совсем не ориентируется в политических направлениях), – то дело как будто дрянь. Впрочем, казалось странным, что насчет студенческого кружка остаются в неведении районная служба госбезопасности, первый отдел, комитет комсомола и деканат. Разве что органы, как и все прочее в стране, работают спустя рукава, или просто самые осведомленные люди у нас – это как раз граждане при пальто.
Как бы там ни было, Пирожков решил срочно созвать сходку в пивной у Савеловского вокзала, где всегда стоял такой пьяный гул, что и своих слов было не разобрать.
На сходку явился весь кружок, за исключением Блохина, у которого был запой. Взяли пива, соленых сухариков, и Владимир Иванович сообщил товарищам о происшествии в гардеробе, взволновавшем подпольщиков чрезвычайно, до такой степени, что кружок единогласно заявил о самороспуске, покуда о нем не проведала госбезопасность и ребят не рассовали по лагерям. Одна Роза Гуревич после настаивала на продолжении борьбы из принципиальных соображений, уверяя товарищей, что-де самороспуск обрекает их на прозябание в рамках насквозь прогнившего режима, а вот антисоветская деятельность марксистского толка, напротив, сулит яркую жизнь и даже, может быть, высылку в какую-нибудь порядочную страну.
Когда Роза заводила эти речи, Пирожков потел от страха и явственно видел себя в зале суда, на скамье подсудимых за дубовыми перилами; вот он тяжело поднимается со своей ужасной скамьи и заводит речь:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Поскольку человек как феномен природы и духовное существо органически несовместим с каким бы то ни было государственным устройством, постольку бессмыслена всякая политическая борьба. Приведу цитату из классики; вот Дмитрий Мережковский пишет: «Социализм, капитализм, республика, монархия – только разные положения больного, который ворочается на постели, не находя покоя», – вот это не в бровь, а в глаз! То же самое в браке: хоть десять жен смени – лучше не будет, все та же раздвоенность, зависимость, глупые хлопоты, думы про черный день.
Дело в том, что русская цивилизация начиналась с разлада между норманнским абсолютизмом и вольным славянским духом, которому все нипочем, все не по сердцу и ничего-то не свято, кроме ориентации на авось. (Мимоходом обращаю ваше внимание на один филологический казус, именно уникальный случай трансформации наречия «авось» в существительное «авоська», то есть сетчатую сумочку, которую у нас постоянно таскают с собой в рассуждении «авось чего-нибудь да куплю».)
Так вот оно было бы лучше всего, кабы наша цивилизация так впредь и развивалась бы в русле разлада между норманнским абсолютизмом и вольным славянским духом, который (разлад то есть) обещал в будущем многие замечательные плоды. Как-то: живую, оборотистую государственность, поскольку самостоятельный народ держал бы власти постоянно настороже; беспокойную научно-техническую мысль, поскольку русский человек со зла что угодно изобретет.
Во всяком случае, у нас наметилось бы какое-то интенсивное существование в рамках Московского государства (это непременное условие), обеспечивающее благоденствие, прогресс во всех сферах и воспроизводство народных сил. Ан нет: по непонятным причинам вдруг как-то сама собой наладилась антанта между властями предержащими и народом, поступательное движение пресеклось в силу основного закона диалектики, и мало-помалу сник вольный славянский дух. Может быть, сказалось наше природное добродушие, которое чаще всего выражается в избыточности гостеприимства, может быть, наши пращуры были очарованы западноевропейским лоском своих государей, а может быть, причина в хладнокровной, резко-континентальной мысли – дескать, сидит себе молодец в Киеве, правит державой, и хорошо.
Итак, спелись у нас эти две силы, народ и государство, в конце концов сойдясь на платформе греко-российского православия, но этот альянс после разразился многими гибельными последствиями, которые нетрудно было предугадать. С одной стороны, мы получили бесшабашную власть, державшую ответ единственно перед Богом и посему самовлюбленную, тупую, бессмысленно строгую по отношению и к аристократу, и к простолюдину, которые отнюдь не перечили ей ни в чем. С другой стороны, из этого альянса вышел весь русский человек, вечно витающий в эмпиреях, озлобленный, добродушный, мечтающий, как бы чего украсть. Отсюда и характер нашей цивилизации, ибо цивилизация в России – это именно человек.
У романогерманцев сие понятие включает в себя дороги, учреждения, иерархию ценностей и разные ухищрения человеческого ума. У нас тоже есть дороги и учреждения, но какие-то они неотчетливые, и поэтому полнее всего судить о характере русской цивилизации можно только по характеру русака.
В основе его переплелись ненависть и любовь; не то что квелые симпатия и терпимость или антипатия и предрасположенность, а ненависть до самозабвения и любовь из последних сил. Например, русак обожает своих владык и одновременно терпеть их не может за самодурство, как мужья в годах нежно любят своих юных жен-красоток и в то же время ненавидят их как раз за юность и красоту. То-то наши домоседы издавна бегали от администрации куда глаза глядят, аж до самого Охотского моря, вместо того чтобы деятельно существовать в границах Московского государства, и тем самым предупредили нашу главнейшую геополитическую беду. Ведь и теперь, и прежде народонаселения у нас было poвно столько, сколько необходимо для того, чтобы обиходить пространство от Смоленска до Урала и от Архангельска до хохлов. На черта нам, действительно, сдалась эта Сибирь со всеми ее неисчерпаемыми богатствами, если ее за безлюдьем и освоить-то невозможно, если из-за нее русский человек дошел до такого разврата, что умеет только копать, а прочие операции ему либо вовсе не даются, либо даются, но не вполне.
Между тем обеспеченность, как правило, имеет своим источником недостаточность, например: у китайцев испокон веков есть было нечего, и поэтому у них выработалась изысканная кухня; в России издавна свирепствовала цензура, и поэтому у нас развилась замечательная словесность, уникально углубленная в человека; романогерманцы погрязли в материальном благополучии, и поэтому у них не всякий слышал про Кантов императив. У нас, правду сказать, тоже не всякий знаком с неэвклидовой геометрией Лобачевского, но совсем по другой причине – оттого что водка возмутительно дешева.
Самое любопытное, что, несмотря на сложные отношения между властями предержащими и народом, они похожи друг на друга, как две головы нашего государственного орла. Помилуйте: у нас и многомиллионное простонародье носило последний рубль на дело освобождения братьев-славян от османского ига, и царь Павел I посылал картель (это такой письменный вызов на поединок) тем государям Европы, которые не соглашались на вечный мир; у нас и продотряды из городского пролетариата вымаривали по полдержавы, и деспот Иван Грозный вырезал целые города; у нас и староверы сжигали себя живьем за неубедительный идеал, и кремлевские вожди горели на работе за неубедительный идеал. Главное, понятно, зачем Колумб потащился Америку открывать, – затем, чтобы отыскать новые торговые пути к пряностям и золоту Индии; а зачем наш Ермак двинулся отвоевывать Сибирь у хана Кучума, – это непонятно, потому что в Сибири жить нельзя, каторжные тюрьмы можно было понастроить и на Вологодчине, а соболь водился во множестве под Москвой.
Следовательно, всякое противоборство с существующим порядком вещей есть бессмыслица, мальчишество и зряшная трата сил. Вот, не приведи господи, какие-нибудь башибузуки свалят наших коноводов-большевиков, которые по мере возможности, а больше из инстинкта самосохранения, ублажают рабочий люд, – такая в стране закрутится карусель, что народ надолго уйдет в себя. Отсюда делаем генеральный вывод: это жестокое заблуждение, будто миром правят любовь и деньги, – миром правит глупость, в том или ином градусе дураки…»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда его слова покроет благосклонный аплодисмент.
Итак, вскоре после окончания института тонкой химической технологии Пирожков женился на девушке из провинции по имени Наталья Сергеевна Голубец. Семейная жизнь у них вот по какой причине не задалась: в первые годы супружества, при попустительстве Владимира Ивановича, несчастная Наталья Сергеевна сделала четыре аборта, и он жену не то чтобы возненавидел, а как-то к ней по-человечески охладел. Вину детоубийства он в конце концов безоговорочно принял на себя, но, по правде говоря, не так мучился соучастием в преступлении, сколько тем, что Наталья Сергеевна не только не чувствовала угрызений совести, а и взяла моду исподтишка поглядывать на мужчин.
Скорее этот грех возбуждал в нем движение мысли, подогретое чрезмерной начитанностью, вообще нехарактерной для среднего русака. Владимир Иванович читал с четырехлетнего возраста, к шестнадцати годам дочитался до «Феноменологии духа», и в зрелые лета его мысль изощрилась настолько, что за время относительного безделья в научно-исследовательском институте синтетических материалов он открыл непосредственную связь между деянием и судьбой. Как раз в это время на него посыпались разного рода неприятности: то ни с того ни с сего откроется гастрит, то его переведут в лаборанты за препирательства с начальством, то украдут портфель.
Обращаем внимание на ту многозначительную закономерность в природе, что совершенно счастливых людей не бывает, даже просто счастливых более или менее последовательно, как не бывает кристаллического воздуха и компота из огурцов. Будь ты хоть европейская знаменитость, хоть богач из богачей, хоть замужем за генералиссимусом, хоть расправедник, – все равно тебя точит, на манер зубной боли, какая-нибудь вредная мысль, или сын у тебя дурак, или ты на ровном месте наживешь себе геморрой. Эта закономерность грозно-таинственна, и ее внутреннюю логику, кажется, не постичь; положим, человек всю сознательную жизнь простоял у шлифовального станка, случая не было, чтобы он жену пальцем тронул, единственный неприглядный факт его биографии тот, что он лицо невнятной национальности, а поди ж ты, и геморрой беднягу замучил, и под старость думы наваливаются, и сын у него дурак.
А впрочем, что такое счастье? Ответа нет; то есть сколько существует человек как мыслящее животное, столько на вопрос этот ответа нет. Вернее, на самом деле ответов так много, чересчур много, что настоящего ответа как раз и нет. Кто скажет, что счастье – это просто-напросто отсутствие несчастья; французы стоят на том, что «Счастье – это вымытая голова»; большинство наших соотечественников считает, что счастье – это чистая совесть, ничем не запятнанное представление о себе.
Кроме того, не исключено, что добродетель – одно, а судьба – другое, и причинно-следственной связи между ними не существует, что можно всю сознательную жизнь простоять у шлифовального станка и кончить бездомным алкоголиком, который питается на помойке, больше похож на свежего покойника и потому шарахается от своего отражения в темных стеклах и зеркалах. Но Владимир Иванович этой гипотезы даже не допускал; примерно в то время, как у него украли портфель с документами, черновым вариантом доклада о неспаренных электронах, калькулятором и запасной зубной щеткой, он уже неуклонно исповедовал связь между деянием и судьбой. Разве что оставалось выяснить, какого качества злодеяния обеспечивают предельно тяжелые последствия, если душегуб с большой дороги заслужил вечное блаженство через луковку, поданную Христу; и почему именно Германн угодил в сумасшедший дом – потому ли, что он довел до смерти старую графиню, или потому, что он девушку обманул… Одно было ясно, как божий день: совершенно счастливых людей не бывает оттого, что слаб человек и нет такого мужчины и такой женщины, которые в течение жизни не совершили бы самомалейшей пакости, автоматически обрекающей на беду.
В раздумье Владимир Иванович теперь часто уходил из дома под вымышленным предлогом или безо всякого повода – встал, надел на затылок кепку с пуговкой и ушел. Обычно он отправлялся бродить на Павелецкий вокзал, долго шатался в толпе прибывающих и отъезжающих, наблюдал народные типы и размышлял о связи деяния и судьбы. Больше всего Пирожкова интересовали бездомные бродяги, которые обитали в подвале полуразрушенного складского помещения у подъездных путей, питались на задах столовой ремонтного депо и при помощи самодельной центрифуги гнали спирт из ворованного мебельного лака, сильно разбавляя его водой. Лица у них были отравленные, заплывшие и по-детски несчастные, и Владимир Иванович думал: это какие же преступления нужно было совершить, чтобы понести такую страшную кару, чтобы судьба низвела тебя до положения человекоподобного существа. Но потом ему становилось совестно, перед глазами вставали четверо белокурых малышей, которых по его милости лишили жизни еще до жизни, и тогда он приходил к убеждению, что это была бы сравнительно пощада, если бы судьба всего лишь низвела его до положения человекоподобного существа. Он живо представлял себе, как сидит в холодном, сыром подвале среди таких же бездомных бродяг, обезображенных мебельным лаком, и потирает руки над пламенем костерка. Сидит он на пластиковом ящике из-под пива, тупо глядя в огонь, объятый беспримерным ощущением одиночества и заброшенности, сидит и неожиданно заведет:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Вот бытуем мы с вами наги и босы, как библейские персонажи, да еще пьяненькие во все дни, а между тем нет народа свободней нас.
Вообще свобода – это неотъемлемое право человека принять сторону добра, и поэтому она есть следствие, а не причина, не инструмент. Но с другой стороны, свобода издревле понимается как именно неотъемлемое право человека вытворять, что заблагорассудится, по крайней мере, у нас в России, поскольку у нас в России население какое-то несовершеннолетнее, даже когда старики составляют огромное большинство. Ведь мы, русаки, народ молодой, как народ государственный – даже юный, и, стало быть, нам нипочем здравый смысл, трезвый расчет и, например, дисциплина умственного труда. Оттого-то и нет народа свободней нас; помимо всего прочего у нас наблюдается атрофия чувства собственности, которая очень освобождает; мы подвержены разного рода аффектациям, а в другой раз нам на все начхать; наконец, мы поверхностно аморальны, в том смысле, что способны на все – от подвига самопожертвования до бессмысленного зверства и от изысканых манер до свинства по мелочам. Что уж тут говорить о нашем брате, босяке, который пьет мебельный лак, если целая огромная нация, которая пользуется казенной водкой, свободна, даже до неудобного свободна, что называется, чересчур.
Все дело в том, что соседи по континенту слишком плотно нас обложили и нам не у кого было поучиться, например, дисциплине умственного труда. Хотя мы и без того на четыреста лет пoзже романогерманцев приняли христианство, на четыреста лет позже устроили национальную государственность, но, правда, потом это отставание стали помаленьку наверстывать, сведя его примерно до сотни лет. Так, Наполеон надул французов на столетие раньше того, как ту же операцию проделал с русскими Сталин, англичане отменили рабство в своих колониях всего-навсего на тридцать лет раньше, чем у нас упразднили крепостное право одновременно с освобождением американских негров, – а это уже прогресс. Другое дело, что с демократическими свободами в России опять вышла заминка на целых три века, но это, может быть, даже и хорошо.
Почему хорошо: потому что вольный славянский дух, даже пониженной консистенции, не вступает в реакцию с демократическими свободами, а ежели и вступает в принудительном порядке, то на выходе следует ожидать недюжинный результат. По-настоящему эффективно демократические свободы работают в сообществах упрощенной конфигурации, логичных взаимосвязей и самых обычных свойств. Положим, разнузданная свобода слова плюс триста лет фабричного рабства непременно воспитают в романогерманце комплекс гражданских добродетелей, но если он свободен, фигурально говоря, наплевать в глаза любому государственному чиновнику и ему за это ничего не будет, то даже для романогерманца такая фронда потеряет всяческий интерес; тогда ему останутся только биржевые сводки, покер по субботам и прозябанье в кругу семьи.
А русский человек сложен, опасно сложен, отчасти потому что он слишком свободен по своей славянской природе, как, впрочем, и некоторые другие народы мира, но ведь он векует свой век под гнетом регламентации, взбалмошного начальства, государственной идеи, нелогичных взаимосвязей, преданий и предрассудков и до того дошел, что не зарекается от тюрьмы. По этой самой причине в нашем народе вызрела величайшая из литератур, народился политический терроризм, возникла стойкая тенденция к богоискательству, сложилась пословица «Какие сани, такие и сами», давно утратился интерес к интенсивному земледелию и с Владимира Святого пошла мода на неудовольствие и протест.