Вячеслав Пьецух
Дневник читателя
Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног —
но мне досадно, если иностранец разделяет со мной
это чувство.
А. С. Пушкин
Дневник читателя
Как известно, это только по молодости Федор Михайлович Достоевский впал в грех сен-симонизма, а так он был государственник, монархист, националист, милитарист и до некоторой степени юдофоб. Также общеизвестно, что Достоевский поныне остается непревзойденным гением повести и романа, достигшим таких глубин в области художественной идеи, что если бы у нас, кроме него, не было никого, мы все равно оставались бы первой литературной державой мира.
Как такое совмещалось в одной черепной коробке, понять нельзя. Конечно, можно и отмахнуться от этого феномена на том основании, что русский человек – тайна за семью печатями, а Россия – страна чудес. Но все-таки хочется понять Достоевского как поэта и гражданина, ибо наш читатель устроен таким образом, что ему хочется все понять. Поскольку поделать у нас ничего нельзя, по крайней мере, хочется все понять.
Все, положим, не все, а хотя бы это: почему Федор Михайлович, вообще не писавший о народе, если не считать выведенного в «Селе Степанчикове…» юного идиота, которому постоянно снится сон про белого быка, с таким упоением трактует само это существительное – «народ»? Вот читаем в его «Дневнике писателя» за декабрь 1877 года: «Если б Пушкин прожил дольше, то оставил бы нам такие художественные сокровища для понимания народного, которые влиянием своим, наверно бы сократили времена и сроки перехода всей интеллигенции нашей, столь возвышающейся до сих пор над народом в гордости своего европеизма, – к народной правде, к народной силе и к сознанию народного назначения». В этом сообщении Федор Михайлович такого туману напустил, что чуть ли не каждое слово остро подразумевает изучение и разбор.
Начнем с Пушкина. Коли предположить, что Бог есть, а это скорей всего, то «если б Пушкин прожил дольше», он ничего бы больше не написал для вящего «понимания народного», или, вернее, так: что было предопределено Пушкину написать, то он в полной мере и написал. Думать иначе – значило бы позволить себе зайти слишком уж, до глупости далеко, до несовершеннолетнего вопроса: что было бы, если бы Иван Грозный дожил до реформы 19 февраля? Да и что, собственно, еще можно добавить к «пониманию народному» больше того, что содержится в «Сказке о попе и работнике его Балде»? Собственно, ничего. Сколько существует качеств человеческого характера, столько их и заключено в персонажах сказки, от бессмысленной жесткости и отваги до редкой находчивости и страсти проехаться задарма. То есть тайна русского человека заключается только в том, что в нем есть все от Бога и от врага.
Далее: что значит само «народное», и существует ли оно субстанционально как единство того иль иного рода, если, сдается, нет понятия более отвлеченного, более невнятного, чем «народ»? По науке, таковой представляет собою общность, вытекающую из единой морали, иерархии ценностей, социальных ориентиров и языка. В этом смысле сравнительно существует, например, немецкий народ, который за редкими, прямо аномальными исключениями исповедует отечество, труд, собственность, права личности, аккуратность и семейный фотоальбом. Но ведь у нас-то в России «что ни село, то ересь, что ни деревня, то толк», еще недавно пол-Москвы сочиняло в стихах и прозе, в поселках городского типа на зоне срок отсидеть считается так же нормально, как в армии отслужить, кто верит в хиромантию, кто во второе пришествие, кто в коммунистическую идею, по секретным лабораториям изобретают изощренные инструменты смертоубийства, а урожаи собирают как при царице Софье Палеолог. Оттого-то невольно и приходишь к заключению, что у нас нет понятия более отвлеченного и невнятного, чем «народ».
Обстоятельней говоря, за счет нашей кровной взаимосвязи как-то сосуществуют несколько самобытных народов русского корня, которые чувствительно разнятся своей моралью, иерархией ценностей и так далее, включая в этот перечень тип лица.
Что до языка: положим, и у англичан между кокни и оксфордской нормой существуют значительные различия, но у нас язык интеллигента так же не похож на язык простолюдина, как феня на эсперанто, во всяком случае, учитель всегда поймет приемщика стеклотары, а приемщик стеклотары учителя – не всегда.
Что до морали: поскольку у нашего крестьянина, с легкой руки Толстого, земля божья, то и колхозный шифер божий, и пустующая дачка, и зоотехниковы дрова; строительный рабочий свободно украдет килограмм гвоздей, но ни за что не вытащит у попутчика кошелек; участковому врачу гвозди без надобности, однако он не прочь содрать с пациента неправедный гонорар; учитель математики предпочтет питаться школьным мелом, нежели напомнит о трехрублевом долге соседу по этажу.
Что до иерархии ценностей, то тут наблюдается сверхъестественный разнобой: у кого на первом месте интересы своего департамента, будь то хоть угледобывающая отрасль, хоть балет, у иных – первоначальное накопление, у третьих – выпить и закусить.
Что до социальных ориентиров: таковые у нас заменяет вера, а русский человек до того вероспособен, даже веролюбив, и даже он большой выдумщик на этот конкретный счет, что вера в прибавочную стоимость или неопознанные летающие объекты, в свою очередь, с лихвой заменяет ему витамин С, профессию и семью.
Наконец, тип лица: что бы там ни говорили, а русский интеллигент настолько не похож на русского хлебопашца, точно они представители разных рас.
Правда, Достоевский синтезировал еще одно качество нашего соотечественника, которое он считал первым из общенациональных, именно «всемирную отзывчивость», способность посочувствовать всем и понять всех, от француза до лопаря. Главным образом Федор Михайлович основывался на том, что французу Пушкина не постичь, а нам только то и непонятно во всей французской литературе, за что они казнили Андре Шенье. Пожалуй, что и так: русский человек действительно способен самым искренним образом пожалеть голодающих эфиопов, даром что у него самого печь не топлена и он полгода зарплату не получал, да уж больно кусается цена этой самой «всемирной отзывчивости» – у него потому и нестроение в хозяйстве, что его сильно занимает голодающий эфиоп. К тому же французу только оттого не понятны наша философия и литература, что у нас свободный порядок слов.
Но тогда что означают «народная правда», «народная сила», «народное назначение»? А ничего они не означают, даже в диапазоне от литературы до гадания на бобах. Разве что эти понятия содержательны в сословно-профессиональном смысле, ибо «народная правда» интеллигента прежде всего включает в себя гласность, чернорабочего – прочный паек, селянина – выпить и закусить. Разве что Достоевский иное имел в виду, оперируя такой трансцендентальной категорией, как народ, именно народ православный, объединенный не столько языком, сколько Христовой верой, – отсюда и его «правда», и «сила», и «назначение», которые в прочих редакциях не понять. Тогда по крайней мере все встает на свои места: не надо никакого просвещения, а достаточно истины от Христа, которая заменяет рессорные экипажи, химию и асфальт, «всемирная отзывчивость» нашего хлебопашца заключается в том, что ему смешно, когда моются каждый день, «правда» – в псалтири, «сила» – в соборности, она же коллективизм, «назначение» – в аннексии Константинополя, а интеллигент, «столь возвышающийся и до сих пор над народом в гордости своего европеизма», – инородец и негодяй. Тут не то чтобы без критики чистого разума, без страдательного наклонения не обойтись: если б Достоевский прожил дольше да дотянул бы до великого Октября, каково бы ему показался народ-богоносец, который легко, то есть при первой же возможности, расплевался с истиной от Христа.
Слава богу, усилиями всех сословий мы за два столетия выработали беспримерный подвид человека разумного – русского интеллигента, умницу, тонкого душеведа, безукоризненно нравственную единицу, и с какой стороны ни присмотришься – рафине. Стало быть, ему что угодно можно пожелать, например, последовательности, но только не перехода к «правде народной», поскольку таковой означал бы явную деградацию от «Медного всадника» в сторону пищалки «уди-уди».
Впрочем, есть одно качество, которое между нами, русскими, можно считать действительно общенациональным, – это культура общения, в частности, способность разговориться по душам со всяким встречным-поперечным, почувствовать кровную близость с человеком, вовсе тебе не знакомым, – вот в этом смысле мы точно народ, который един как перст. У Пришвина есть примечательный диалог:
«– Ты за что, солдат, воевал?
– За родину.
– А что есть твоя родина?
– Это такая земля, где каждая встречная старушка – “мамаша”, а каждый встречный старичок – “папаша”. Вот за это и воевал».
А так, конечно, нет понятия более отвлеченного и невнятного, чем «народ».
Русский читатель, то есть существо ненасытное и в своем роде самоотверженное, читает все, что ни попадается на глаза. Хорошо это или плохо, вывести мудрено. С одной стороны, вроде бы плохо, поскольку у нас имеется целая культура инскрипции на заборе, но, с другой стороны, вроде бы хорошо, поскольку нет такой гадости, которая так или иначе не способствовала бы деятельности ума.
Вот идешь, допустим, деревенской улицей – пускай это будет центральная усадьба колхоза «Путь Ильича» Зубцовского района Тверской губернии, тринадцать километров в сторону от шоссе Москва – Рига, – идешь и вдруг видишь объявление на двери сельского магазина, которое написано наскоро, от руки. Читаешь: «Кто еще не получил мешок рожков, то зайти в правление колхоза и получить».
На дворе канун третьего тысячелетия от рождения Христова, страна вовсю осваивает космическое пространство, простой селянин может свободно позвонить из дома в Париж, а в колхозе «Путь Ильича» вместо зарплаты дают рожки. Да и то не всегда, а в зависимости от противостояния Юпитера и Луны. Конечно, с голоду земледелец в любом случае не помрет, но соль-спички – это в хозяйстве надо, а ребятню обуть, одеть, а за электричество заплатить, а стаканчик выпить под настроение и вообще?.. Между тем колхоз который год существует себе в убыток, хотя и при большевиках тут собирали с гектара по пятнадцать центнеров зерновых, и при демократах у них та же самая урожайность, вот только настроение уже не то. Спрашивается: в чем же дело? кто виноват? Ну и прочие возникают «проклятые вопросы» из тех, что издавна угнетают народный ум. Ох, не так страшны эти самые «проклятые вопросы», как проклятые ответы, буде они найдутся на каждый такой вопрос.
Во-первых, примем в соображение, что наше сельскохозяйственное производство – это беда, которая сопутствует нам искони, наравне с нашествиями иноземцев и засилием дураков. Ведь со времен Нестора-летописца у нас чуть ли не каждый третий год резко неурожайный; на самых тучных черноземах в Европе мы всегда умудрялись собирать втрое меньше хлеба, чем немцы со своих супесей; у нас соху волокла савраска, похожая на большую собаку, у них плуг – першерон, похожий на маленького слона; у них крестьянин по воскресеньям газетой развлекался еще при «железном канцлере», у нас отхожее место как категория появилось незадолго до Великой Отечественной войны; у них деревня – картинка, у нас – кошмар.
Так в чем же причина и корень зла? Уж во всяком случае не в геоклиматических условиях, ибо известны народы, которые с лихвой обеспечивают себя хлебом, живучи на голых скалах и практически без дождя. Следовательно, причина скорее в том, что либо в нашей почве таится какой-то яд, либо в крови у русского крестьянина бродит какой-то яд. Последнее вероятней, как ты ему, бедолаге, не сочувствуй, как ты его по-своему не люби. Таким образом, вопрос «в чем дело?», из той же серии «проклятых», логически перетекает в вопрос «кто виноват?».
В том-то все и дело, что никто персонально не виноват, а, видимо, Россия – это просто-напросто такая заколдованная страна. Все-таки наш крестьянин – труженик, даже из беззаветных, даже из способных на кое-какие подвиги, например, в страду он в рот не берет хмельного, и, в свою очередь, начальство по аграрному департаменту у нас до такой степени бестолковое, что по-настоящему ни поспособствовать не может, ни помешать. Тем не менее в России что ни год, то крутой недобор зерна. Это, конечно, явление прямо трансцендентальное, но некоторые его корни нащупать можно, хотя в общем и целом понять нельзя.
Так вот русский земледелец есть прежде всего человек отравленный, не химически, разумеется, а идейно, и виною всему – община, в диапазоне от первобытной выти до полеводческого звена. С допотопных времен, когда у наших пращуров и в уме не было обменивать дары юрского периода на пшеницу, сельскохозяйственное производство у нас существовало по принципу: работай не работай, а с голоду помереть тебе не дадут. Уже Галилей открыл, что Земля вращается вокруг Солнца, братья Монгольфье изобрели воздушный шар, Яблочков выдумал «русский свет», а у нас все господствовали доисторические аграрные отношения, из которых логически вытекала круговая порука и, стало быть, безответственность, коллективный труд и, стало быть, каравай пополам с опилками, – а все потому, что у нас земля божья, покос ничей. На Западе собственник, он же жлоб, из поколения в поколение обрабатывавший кровный клочок земли, давно возвысился до фантастических урожаев, а мы все уповаем на Китеж-град. Правда, есть в этом уповании что-то неотчетливо симпатичное, намекающее на социал-демократическую ориентированность души, да только таковая хороша как следствие и губительна как причина, потому что добро всегда является через зло. Нашего крестьянина, вообще труженика, до такой степени заморочили общинные настроения, что он отказывается понимать непреложный закон природы: добро всегда является через зло.
Поскольку человек есть в некотором смысле болезнь природы, то в свое время понадобились крестовые походы и сожжения на кострах, чтобы человечество пришло к примату гражданских прав, изобретение прямо адского оружия, чтобы изжить мировые войны, ужасы большевизма, чтобы бесповоротно встать на эволюционный путь развития и разглядеть в кумире обещанного врага. Так и в экономике: чтобы достичь высокой продуктивности производства, всеобщего благосостояния народного, нужно пройти через эксплуатацию большинства меньшинством, вопиющее неравенство и уворованный капитал. Но этого-то и не приемлет русская, искони социал-демократическая душа, которая вожделеет правды как закона природы, равенства как следствия этой правды и благосостояния как результата равенства, которая требует подать ей всеобщее счастье в ближайший понедельник и навсегда. Но ведь недаром у нас говорят: «От добра добра не ищут», – потому что добра ищут как раз от зла.
Кроме того, русской натуре свойственна одна загадочная черта: наш соотечественник почему-то, как правило, не удовлетворен, причем глубоко, даже оскорбленно не удовлетворен своей профессией и судьбой. По непонятной еще причине он настолько высокого мнения о себе, что наш самый общенациональный вопрос таков: почему я моторист, а не министр финансов? или не артист филармонии? или не адмирал? Оттого-то телефонистка разговаривает с вами так, точно вы обещали на ней жениться и обманули, официант – точно именно вы положили ему мизерную зарплату, колхозник – точно от вас зависят размеры скотского падежа. Между тем одно из огромных достижений Европы состоит в том, что там давно выработалась прочная профессионально-сословная психология: я есть то, что я есть, и лучшего не дано. Поэтому французский официант чуть ли не гордится тем, что он французский официант, и стремится исполнять свои обязанности наилучшим образом, лелея в себе надежду, что он лучший в мире официант. Достоевский называл это «победой над трудом», когда человек до такой степени сживается со своим положением в обществе и профессией, что в любом случае считает себя счастливчиком, обласканным провидением не меньше, чем адмирал.
Наконец, русский крестьянин не лаком до материальных благ, ибо неоткуда было в нем взяться этому тяготению к избыточному продукту, ибо, кроме «лампочки Ильича», он от жизни ничего хорошего не видал. Душою он еще способен посочувствовать колхозному производству, но ради лишней пары сапог пальцем не шевельнет, и пусть его забор валится на обе стороны, зато в избе ходики по-особому тикают и за печкой лежит гармонь. Главное – его всегда выручит изворотливый русский ум: то у него Борис Годунов виноват, то кулак-мироед, то налог на яблони, то демократы, которые зажилили кредиты и не желают прощать долги. Борис Годунов, конечно, виноват, но, с другой стороны, ничто не мешает нашему селянину поднапрячься и выдумать себе побочное занятие, которое обеспечило бы и порядочный рацион, и душевное спокойствие, и забор. Положим, колхоз на ладан дышит, второй год денег не платят, хоть с водки на мухоморы переходи, но ты, братец, возьми в предмет, что на Западе один грамм сушеных белых грибов стоит одну условную единицу, а у тебя эти самые грибы только что из темени не растут.
Разве что на это соблазнительное предложение найдется законное возражение.
– Ага! – скажет нам полевод. – У нас было нашелся один такой умник, тюльпаны взялся разводить да во Ржев на базар возить…
Мы поинтересуемся:
– Ну и что?
– А то, что приехал к этому умнику из-за Волги какой-то хмырь, вытащил из багажника двустволку и застрелил!
Тут-то собака и зарыта: генеральная наша экономическая проблема – не убогая производительность труда и не кризис неплатежей, а безнравственность, которая при случае перемелет в ничто самое благое начинание и порыв. Ты задумаешь отремонтировать дорогу, чтобы без молитвы за руль садиться, но кто-нибудь, даже не из жуликов, перехватит машину щебня; ты заведешь голландских несушек, способных обеспечить яйцами поселок городского типа, а сосед спьяну подпустит тебе «красного петуха»; ты только тюльпанами займешься, как из-за Волги приедет хмырь… Так вот поскольку у нас не существует общенациональной морали как составной генетического кода, постольку все наши конструктивные усилия так или иначе обречены, если всегда можно купить, обмануть, украсть, застрелить и укрыться в республике Гондурас.
По той простой причине, что нравственный закон хотя дело и наживное, но подразумевающее слишком уж протяженную историческую эпоху, то, может быть, ляд с нею действительно, с эффективностью сельскохозяйственного производства, ибо, может быть, отнюдь не в ней наше призвание и судьба. Все-таки мы народ исключительных свойств души, имеющий в своем языке понятие «совесть», но, главное, мы – созидатели высочайших культурных ценностей, без которых немыслим мир. Не беда, что нам и впредь придется перебиваться с петельки на пуговку, с этим легко смириться, и вот, собственно, почему: потому что, как показывает практика, культура последовательно изживается там, где последовательно крепнет высокопродуктивное производство, и, стало быть, пусть Европа на нас поработает в смысле «хлеб наш насущный даждь нам днесь», а мы поработаем на европейскую культуру – в результате получится так на так.
Интересное наблюдение: видимо, мы на зависть здоровы духовно, если можем себе позволить сколько угодно предаваться излюбленному национальному занятию – именно наводить жестокую критику на отечественные порядки и мешать с грязью самих себя. (Даже когда во всех наших бедах мы виним затерявшихся меж нами инородцев, то как раз мешаем с грязью самих себя.) Объявись такая мода в какой-нибудь устоявшейся европейской стране, то там еженедельно совершался бы государственный переворот, либо останавливалось бы всякое производство, либо имел место массовый суицид. А у нас – ничего, стоит страна, только диапазон нервных расстройств ширится и растет.
Эта манера, то есть безотчетное расположение к тому, чтобы в каждый горшок плюнуть, взялась не сразу. Во всяком случае, последовательными хулителями всех и вся мы сделались много позже того, как странствующий рыцарь Поппель открыл для Европы нашу Россию, как Колумб по ошибке Америку открыл – всему культурному миру на посрамление и беду. А так – то Нестор-летописец выведет обратную зависимость между изобилием и порядком, то целую эпоху спустя Аввакум Петров выставит в неприглядном свете администрацию, то Александр Радищев укажет на злоупотребления в центре и на местах.
А вот чтобы пройтись по нашим отечественным безобразиям, как с утра зубы почистить, – это пошло с Петра Яковлевича Чаадаева, «государственного сумасшедшего», острослова и мудреца. Вроде бы не было у него особых оснований жаловаться на провидение: богатый помещик, блестящий гвардейский офицер, кавалер российских и иностранных орденов, красавец, бонвиван – и вдруг на тебе, читаем у него такую желчную критику на богоданную родину, что куда там Байрону и Гюго. Например, читаем в его первом «Философическом письме»: «В нашей крови есть нечто враждебное всякому истинному прогрессу…» – вот как это прикажете понимать?
Так это следует понимать, что благополучие благополучием, а сидит в русском человеке какой-то зловредный червь, который ему покоя не дает и, главное, мешает сосредоточиться на себе. Вроде бы все у тебя есть, вплоть до Кульмского креста, сыт, пьян и нос в табаке, ну и жуируй себе до скончания дней – так нет: обязательно нужно вляпаться в историю на том основании, что вот французы выдумали воздушный шар и консервы, а мы только пищалку «уди-уди». Ведь, дескать, если взяться за дело обстоятельно, то даже матрешка – не наше, даже самовар пришлого происхождения, даже водку из Голландии завезли! Ну что такое Россия после этого? Недоразумение и дыра…
Водку точно из Голландии завезли, это научный факт. Однако монгол совершенно и при любых обстоятельствах удовлетворен тем, что он не что-нибудь, а монгол, но русак Чаадаев прямо жалуется на то, что он не что-нибудь, а русак. Петр Яковлевич так и пишет, обуреваемый комплексом национальной неполноценности: «Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его… ни одна научная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая идея не вышла из нашей среды… Если бы мы не раскинулись от Берингова пролива до Одера, нас и не заметили бы». Или вот: «Так как мы воспринимаем всегда лишь готовые идеи, то в нашем мозгу не образуются те неизгладимые борозды, которые последовательное развитие проводит в умах и которые составляют их силу. Мы растем, но не созреваем; движемся вперед, но по кривой линии, то есть по такой, которая не ведет к цели». Предположительно, за таковские откровения при государе Иване IV с автора сняли б кожу.
Слава богу, дело было при государе Николае Павловиче, который считался по образованию инженером, отличался просвещенными манерами и был человеком умным, – посему отставного поручика Чаадаева всего-навсего объявили умалишенным и учинили за ним соответствующее попечение и надзор.
Гуманно и поделом; то есть исходя из нашей административной традиции гуманно и поделом. Шуточное ли дело: навести такую неслыханную критику на страну, которая единственная в Европе смогла урезонить Наполеона, дала культурному миру Пушкина и Гоголя, не оцененных им исключительно потому, что у нас свободный порядок слов, наконец, изжила смертную казнь еще при императоре Петре III, когда в Германии вовсю практиковалось сожжение на костре. Поделом еще потому, что дед Чаадаева, Петр Васильевич, крупный губернский чиновник, после одной из ревизий сошел с ума, по крайней мере объявил себя персидским шахом, тайно вывезенным в нечерноземную полосу. Правда, злые языки утверждали, будто бы его помешательство мнимое, ибо старика было арестовали по обвинению в стяжательстве на паях. Но, главное, Петр Яковлевич потому заслуженно пострадал, что он легко мог угадать великую будущность России и ее образцовые заслуги перед человечеством, однако не угадал.
Как же «мы ничего не дали миру», когда у нас родилась самая утонченная литература, если наш вклад в мировую музыкальную культуру, что называется, трудно переоценить, именно русские художники синтезировали прекрасное вне природы, кинематограф как искусство начался в России, а наша театральная школа по-прежнему эталон?.. Как же «ни одна научная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины», когда террорист Кибальчич открыл принцип реактивного движения, Яблочков изобрел электрическую лампочку, Попов – радио, Зворыкин – телевидение, если у нас один мужик на зоне сделал вертолет из мотопилы «Дружба» и улетел?.. Как же «мы растем, но не созреваем», если Россия воспитала интеллигента, этого европейца из европейцев, человека грядущего, которому со временем будет принадлежать мир…
Скажут: легко обвинять Петра Яковлевича в непрозорливости с высоты исторического знания, – мы в ответ: не в том грех Чаадаева перед Россией, что он оказался непрозорлив, а в том, что он явил редкую неосмотрительность, сочинив свое первое «Философическое письмо». Нечего было на державу критику наводить, если ты не понимаешь родную землю, не чувствуешь ее прошлое и не осознаешь значение настоящего, чреватого таким будущим, которое мудрено было не угадать. Ведь, поди, и в середине XIX столетия было ясно, что всего можно ожидать от народа, который выдумал кашу из топора. Это еще государь Николай Павлович явил милость, когда распорядился насчет Чаадаева: «Освободить от медицинского надзора под условием не сметь ничего писать».
Нет, как раз самое главное Чаадаев так-таки угадал. Вот он пишет: «И в общем мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений, которые сумеют его понять». Как в воду смотрел Петр Яковлевич: прошло меньше ста лет, и в России свершился Октябрьский переворот, послуживший наглядным уроком для нынешних поколений, которые сумели совершенно его понять. Именно стало яснее ясного, что общественное благоденствие достигается только естественной, эволюционной методой, через постепенное преодоление неравенства и хищнической эксплуатации человеческого труда. Что ежели огнем и мечом проводить в жизнь высокие идеалы, то ничего не выйдет, кроме империи нищих и дураков.
Следовательно, за нынешнее процветание цивилизованного мира именно Россия заплатила почти столетием разных мук. И, следовательно, огромно ее значение в истории человечества, беспримерна трагически-возвышенная ее роль. Ведь что такое, в сущности, Октябрьский переворот? Да второе пришествие Христа, которого просто не заметили, вернее, один Блок заметил, потому что по сравнению с началом так называемой новой эры человечества чрезвычайное множество развелось. Как раз под 25 октября 1917 года спустился Христос в Россию, поскольку это оставалась единственная страна, где понятие «душа» так же объективно, как зрение или слух, и ну давай ее мучить войнами, лагерями, коллективизацией, электрификацией, чтобы она искупила своими муками социал-демократический грех мира и через это самое вознеслась.
Запад, правда, про это ничего не знает, но тем прискорбнее для него. Но и мы тоже хороши: за наши всемирно-исторические муки нам отпустятся даже наши дороги, которые Афанасий Фет называл «довольно фантастическими», а мы по-прежнему гнем свое: страна, блин, пропащая, живем в ней, как в стане заклятого какого-нибудь врага…
Да! Вот еще что Чаадаев угадал, когда он предсказывал России некое необыкновенное будущее: что Россия – сперва религия и только потом – страна.
Не то удивительно, что человек по-прежнему живет худо, а то удивительно, что он как-то еще живет. Скажем, если животное приобретает некий полезный навык, например, способность к мимикрии, то оно уж не расстается с ним во всех предбудущих поколениях, никогда. Что же до человека, то сколько ты ему ни вгоняй ума в задние ворота, как ты его ни мучь, каждое следующее поколение начинает жить точно заново, с чистого листа, как будто не было до него ни греко-персидских войн, ни якобинцев, ни великой депрессии, ни великого Октября.
Такое легкомыслие еще удивительно потому, что примерно сто пятьдесят лет тому назад Николай Иванович Греч писал: «Положим, что вы ни во что не ставите присягу, но между царем и мною есть взаимное условие: он оберегает меня от внешних врагов и от внутренних разбойников, от пожара, от наводнения, велит мостить и чистить улицы, зажигать фонари, а с меня требует только: сиди тихо! – вот я и сижу».
С тех пор как Николай Иванович Греч вывел сию, в полном смысле спасительную, формулу взаимоотношений между гражданином и государством, много чего претерпела наша святая Русь. И таскали на Семеновский плац петрашевцев, и произошла долгожданная эмансипация крестьян, минула эпоха народовольческого террора, образовалась мода на Маркса и социал-демократическая волна, наконец, грянули целых три революции, и вот поди ж ты – человек по-прежнему живет худо…
Интересно, с чего бы это, если вся его разрушительная энергия направлена на то, чтобы жить именно хорошо? По всей видимости, с того, что хоть сиди тихо, хоть режься с правительством до последнего издыхания, жизнь от этого не станет ни счастливее, ни умней. Сам человек может в результате сделаться чуть развязнее или больше себе на уме, чуть осведомленнее или религиознее – это да, но как в прошлом столетии дед Пахом был недоволен всем, то есть буквально всем, от климата до старухи, так и его потомки бесперечь в претензии на судьбу. Недаром эти потомки дали диссидентуру, которая самозабвенно боролась с властью, в сущности, ради падения нравственности, урожайности зерновых, законопорядка, художественного дела, промышленности и рубля. Занятно, что таковая диссидентура взялась в стране, где можно было безбедно существовать, делая пакости или в лучшем случае не делая ничего.
Из этого вытекает, что внешние формы жизни не имеют никакого отношения к счастью человеческому, которое, по замечанию Достоевского, «гораздо сложнее, чем полагают господа социалисты», которое бытует, видимо, в какой-то иной плоскости и отнюдь не вследствие того, что время от времени сходятся в схватке законники и борцы.
Мы не знаем, от чего оно зависит; точно только, что не от нас. Вернее, от нас зависит так называемое личное счастье, доступное и в условиях абсолютной монархии, и при большевиках, и когда правят бал ушлые люди, которым нипочем ни общественное мнение, ни Христос. Если ты существо вникающее, в отличие от таракана тонко и благодарно осознающее факт личного бытия, то ты по определению счастливчик и баловень высших сил. Ведь счастье, хотя и «гораздо сложнее, чем полагают господа социалисты», но, с другой стороны, гораздо проще, чем думает неудачник; по крайней мере Пушкин свидетельствует: ему адекватны покой и воля.