Вячеслав Пьецух
Деревенские дневники
ОТ АВТОРА
Все мы, в сущности, крестьянские дети, даже если наши предки давненько-таки оставили соху и расселились по городам. Автор, например, родился в Москве, за Преображенской заставой, и мать его родилась в Москве, и бабушка по материнской линии, но уже прабабка писалась крестьянкой Лопасненской волости Серпуховского уезда Московской губернии и перебралась в Первопрестольную только в самом конце позапрошлого, XIX-го столетия, предварительно сколотив каким-то образом порядочный капитал. Купила она на крестьянские деньги, облитые потом, участок земли за Преображенской заставой, построила двухэтажный бревенчатый дом с дубовым паркетом и мраморной лестницей, но, правда, на задах у нее, по старозаветному деревенскому обыкновению, росла конопля на подати, девушки водили хороводы по праздникам и вся земля напротив черного хода была усыпана подсолнечной шелухой.
То есть сильна, даже неизбывна, крестьянская составная в нашем генетическом коде, и даже до такой степени, что вот у автора сызмальства дух перехватывало, стоило ему увидеть из окна электрички наши милые березовые перелески и как бы на скорую руку возделанные поля. Даром что он представления не имел, откуда булки берутся, и отец его был горожанином, и дед, и прадед, скончавший свои дни на винокуренном заводе, автор как сердцем чувствовал, что, верно, ничего нет здоровее и красивее крестьянских занятий, особенно если благоуханной весной, да погожим днем, да на живительном ветерке.
После, уже зрелому человеку, ему выпало такое счастье: примерно полгода, с апреля по октябрь, жить в тверской деревне на берегу Волги, ковыряться в земле, орудовать косой-литовкой в свое удовольствие, навоз возить, выпивать на общих основаниях с соседями хлебопашцами и коротать возле камина ветреные осенние вечера. Словом, никак не могло такого случиться, чтобы не появились на свет божий «Деревенские дневники».
Деревенские Дневники
Осень
Прошлое нашей деревни загадочно и темно. Еще предвоенное время здесь помнится кое-как, но пора коллективизации-феодализации – это уже темно. Тем более удивительно, что среди местных крестьян живы некоторые обрывочные сведения, относящиеся бог весть к какой старине, когда холера имела хождение наравне с разменной монетой и целые волости сидели на лебеде. Например, у нас говорят, будто бы в ближайшем селе Покровском, куда мы за хлебом ходим, в 1812 году крестьяне захватили отряд шаромыжников (это от французского chere ami), который промышлял в наших местах насчет провианта и фуража. Еще говорят, что окрестные земли, деревни и землепашцы когда-то принадлежали помещику Владиславу Александровичу Озерову, поэту и драматургу, знаменитости начала XIX столетия, который написал «Эдип в Афинах», сошел с ума, заперся в своей тверской деревне, умер сорока семи лет отроду и был похоронен на родовом кладбище, у южной стены церкви Преображения-на-Ключах. Церковь, понятно, давно снесли, однако надгробный камень еще стоит. По-своему удивительно, что этот камень еще стоит, хотя бы и попорченный инскрипциями непристойного содержания, особенно если принять в расчет, что накануне революционных преобразований орловские землепашцы разрыли могилу Фета, выкрали из его гроба уланскую саблю и пропили оную в кабаке. Когда основана наша деревня, не знает никто, скорее всего давно, может быть, еще при Михаиле Тверском, поскольку место уж больно приветное в рассуждении красот и разного рода выгод.
Затруднительно угадать, откуда у нашего крестьянства эта девичья память и явное небрежение своим прошлым. Видимо, вот откуда: минувшее в родовом сознании русского земледельца настолько отвратительно, что лучше о нем забыть.
Размышления этого рода, может быть, к месту перед обедом, а с утра пораньше они – обуза, поскольку с утра пораньше нужно думать не про девичью память нашего крестьянства и не про уланскую саблю Фета, а про то, как продолжить фразу: «Однажды холодным осенним утром…» – которая накануне как-то не задалась. Паниковать по этому поводу пока не приходится, ибо даже у такого мастера, как Тургенев, бывали дни, когда он напишет: «В один прекрасный день…», потом вычеркнет «прекрасный», потом «один», наконец «день» и в сердцах выведет на листе известное национальное ругательство из трех слов. Как бы сегодня не впасть в эту многоуважаемую методу…
Солнце только-только поднялось из-за рощи и облило деревню холодным золотом, которое как-то болезненно, знобко отозвалось в траве, схваченной инеем, в пергаментных листьях клена, в крышах изб, поседевших за ночь, и особенно в гроздьях рябины, возбуждающих метафорическое чутье: похоже, точно за деревьями забыли пожарный автомобиль. Студено, не студено, но в смысле температурного режима немного не по себе, да еще в рукомойнике, приколоченном к склизлому телу березы, льдинки стучат друг о друга и, кажется, перешептываются, как раки в лукошке, – брр! Кстати, о раках: в конце сентября они начинают ползать по каменистому дну нашей речки и, если не полениться, их можно пропасть наловить при помощи обыкновенного марлевого сачка; из раков варится славный суп, только уж больно канительное это дело: раковое масло нужно из панциря выжимать, особым способом варить зелень, так что в другой раз предпочтешь просто сварить их и съесть под пиво. Кстати, о пиве: чудные дела твои, Господи, – в соседней деревне Козловке продается в разлив превосходное немецкое пиво, и это обстоятельство навевает такую мысль: все-таки жизнь не стоит на месте, все-таки жизнь худо-бедно идет вперед; ведь вот какой субъективный идеализм – немецкое пиво свободно продается в утомленной тверской деревне, в то время как тут и лен уже не растет, в то время как тут еще не простыла память о деревенских ребятишках, щеголяющих в отцовских кирзовых сапогах, о налоге на яблони, о сельмаге, в котором налицо водка, весовая килька, галоши и в мягкой обложке биография Каменного Вождя.
На деревне покуда тихо, даже петух соседки Егоровны покуда не на посту. Чуть позже, когда уже выкушаешь утреннюю ложку меда, тягучего и благоуханного, похожего на расплавленное золото, вдруг услышится, как в ближней роще невидимый дятел оттянет стремительную барабанную дробь, оттянет – и замолчит. Кстати, о меде: мед мы берем в деревне Сенцово за четырнадцать километров, у одного древнего старика, бывшего комбрига Кручинкина, который держит каких-то особых пчел. Говорить он может только о своих питомцах-кормильцах; единственное его горе – это если рой улетел; самое сильное чувство – ненависть к производителям балованного меда; о трех кампаниях, в которых дед принимал участие, он не помнит решительно ничего. Тоже по-своему счастливый человек, даром что поздновато нащупал истинную стезю.
Так вот, по осенней поре, когда деревня пустеет, устанавливается какая-то праздничная и одновременно сторожкая тишина. Поэтому каждый новый звук – событие и всякий шум в радость, даже если просто ветер звенит в электрических проводах. В другой раз вслушиваешься, вслушиваешься в окрестности – ничего; а иной раз вдруг мотор заурчит – Ефимыч на уколы поехал, или на дальнем конце деревни давеча кто-то недогулял и с утра пораньше поет частушку:
Меня милый провожал
Вон до той орешины,
Если вы не верите,
То там штаны повешены.
Или Егоровна поднимется ни свет ни заря и ну давай честить своего черного петуха:
– Сволочь ты, а не птица! Ты чего наделал, гад такой?! Ты чего, я тебя спрашиваю, натворил?!
Голос ее звучит до того драматически, и так в нем чувствуется слеза, что невольно подумаешь: интересно – а чего он действительно натворил?..
Итак: «Однажды холодным осенним утром…» – хорошо, а что дальше? Дальше-то что, собственно говоря? А все шаромыжники, драматург Озеров, немецкое пиво, налог на яблони, комбриг Кручинкин и уланская сабля Фета.
У меня в мансарде висит на стене портрет Федора Михайловича Достоевского, который обыкновенно смотрит несколько иронически и с укором, точно желает сказать что-нибудь неприятное, например: «Ну чего ты дурью маешься? Все равно тебе не написать – “Было так сыро и туманно, что насилу рассвело”». А я и не спорю: конечно, не написать. Зато я литератор положительных убеждений, на поляков и евреев не в обиде, принципу самодержавия не сочувствую, слепо исповедовать православие не дано. Хотя вот, например, Герцен – тоже был литератор положительных убеждений, однако он скорее всего, не задумываясь, поменял бы свои положительные убеждения на способность сочинить фразу: «Было так сыро и туманно, что насилу рассвело».
Есть люди, давным-давно ушедшие в мир иной, с которыми охота поговорить. В ряду таковых я числю Александра Ивановича Герцена, и даже, может быть, он из первых, с кем охота поговорить. В частности, я бы его спросил:
– Что вы имели в виду, когда утверждали, будто русский крестьянин – человек будущего?
– Сейчас объясню… Видите ли, в то время как социальное движение на Западе пришло к самоотрицанию, единственно русская крестьянская община внушает надежду на лучший мир. Почему?.. Да потому что наша община от века сложилась таким образом, что она представляет собой зародыш, или, если угодно, модель предбудущего, по мере возможности справедливого общественного устройства. Из коллективного труда на основе выти, из почти ежегодного передела земель по числу тягол вытекают естественный коммунизм русского крестьянина и принцип федеративного устройства государства, по которому когда-нибудь пойдет мир.
– Ну положим, по этому пути мир никогда не пойдет или пойдет в таком отдаленном будущем, которое приближается к понятию «никогда».
– Отчего же?
– Да оттого, дорогой Александр Иванович, что общинность, коммунизм, тоже представляет собой тупиковый путь развития, если учесть наличные производительные силы и главным образом наличную нравственность нашего мужика. Ведь что такое община? А вот что: я хоть и пропьянствую посевную, а все равно мир не даст мне с голоду помереть. И лелеять свой надел я не стану, лишней телегой навоза его не уважу, «троить» или «ломать», про это и думки нет, потому что в будущем году на нем корячиться будет уже сосед…
– Вы все об экономической стороне дела, между тем цель существования крестьянской общины – отнюдь не успехи земледелия…
– А что же?
– А вот что… Видите ли, у русского крестьянина нет нравственности, кроме вытекающей инстинктивно, естественно из его коммунизма. Следовательно, община есть прежде всего условие и гарант существования нации как здорового нравственного организма, ибо за рамками общины русский мужик хитрован и вор. С другой стороны, коллективное начало заключает в себе огромную силу самосохранения, недаром благодаря общине русский народ пережил монгольское варварство, императорскую цивилизацию, немецкую бюрократию и тысячу мелких бед. Из всего этого вы видите, какое счастье для России, что сельская община не погибла, что личная собственность не раздробила собственности общинной. Какое это счастье для нашего народа, что он таким образом остался вне европейской цивилизации, которая, без сомнения, подкопала бы общину, а вместе с ней и общественную мораль. Потому-то русские крестьяне и держатся за общину, как апостолы за Христа.
– Полагаю, уважаемый Александр Иванович, русский крестьянин потому обеими руками держится за общину, что он крайне несамостоятельный человек. И воспитала его таким именно ваша драгоценная община, для которой характерны круговая порука, безответственность, прохладное отношение к труду, небрежение собственностью, коллективное времяпрепровождение под водочку и резкая антипатия по отношению ко всякому деятельному элементу, особенно к сельскому кулаку. Какая же это нравственность? Это, прошу прощения, не нравственность, а разврат! Потому русский человек ни в грош не ставит личную свободу, без которой немыслим никакой прогресс, потому он всегда с легким сердцем передоверял административную ответственность шведам, грекам, монголам, немцам и людям без национальности, каковыми были наши большевики. И потом: если земледельческая община не преследует своей главной целью успехи в земледелии, то это уже будет вместе Фихте и ламаизм. Если бы речь шла о религиозной секте, тогда понятно, но ведь община есть прежде всего хозяйственный организм! Одним словом, налицо чисто русские чудеса: лучше перебиваться с петельки на пуговку, но только чтобы необременительно, душевно и сообща. А я-то, Иван-простота, гадаю: чего это у немцев на песках урожайность шестьдесят центнеров зерновых с гектара, а у нас на черноземах от колоса до колоса не слыхать бабьего голоса…
– Пожалуй, оно и так. Да только в том-то все и дело, что европейский путь развития, который зиждется на свободе личности, совершенствовании производительных сил, получении избыточного продукта, обеспечивающего свободу личности, – это путь бесперспективный и даже гибельный, ибо в рассуждении количественного результата человек давно свои возможности исчерпал. Недаром нынешний европеец и одет чисто, и смотрит гордо, а в сущности, он пожилой ребенок, который, как наисерьезнейшими делами, озабочен форменной чепухой. Так вот, истинный путь развития, видимо, должен быть направлен на уничтожение социальных противоречий как источника всяческой заразы и вместе с тем как препоны нравственному прогрессу. В этом смысле надежней, действительно, чтобы наг да благ.
– Что наг – это понятно, а вот что благ – это еще вопрос. У нас почему-то думают, что бедность чуть ли не главный источник нравственности, а я считаю наоборот: нет у нравственности более страшного врага, чем бедность, которая человека унижает, расслабляет, ожесточает, а главное, подчиняет воле проходимца и дурака. Оттого у нас и фермеров жгут, оттого у нас Циолковский проходил под рубрикой городского дурачка, футбольные поля кукурузой засевали, оттого наши колхозы – в сущности, те же крестьянские общины – наиболее органичная форма хозяйствования на селе, оттого русский крестьянин, повторяю, существо слабое, несамостоятельное и склонное к витанию в облаках.
– То-то и хорошо! Если человечество поймет, а оно в конце концов неизбежно должно понять, что спасение не в техническом прогрессе, но в благоустройстве общества, то все преимущества как раз оказываются на стороне существа слабого, несамостоятельного и склонного к витанию в облаках. Согласитесь, что такой человек, воспитанный в правилах коммунизма, более предрасположен к участию в духовном движении, чем европейский бюргер, то есть индивидуалист, делец, скряга и интриган… Одним словом, нельзя не порадоваться тому, что Россия сильно отстала от Запада на пути социально-экономического прогресса, на котором, например, Франция рванула да обожглась.
– Да чему же тут радоваться, позвольте?! Ведь в конце концов завоюет нас какой-нибудь Лихтенштейн!
– А пускай завоюет! Во-первых, лихтенштейнцы принесут с собой дисциплину и совершенную агротехнику, а во-вторых, они очень скоро разделят судьбу татар, которые давно по-татарски не говорят, водочкой увлекаются и не чужды витанию в облаках.
– Сила русского яда общеизвестна, но в общем у нас получается ерунда. То есть у нас получается, что русский народ задолго до Гегеля пришел к выводу: что налево пойдешь, что направо пойдешь – одинаково погибать. Отсюда единственный источник счастья есть отсутствие несчастий – сиди и жди.
– Именно поэтому я и утверждаю, что человек будущего – русский простой мужик.
– Как говорит один заведующий водонапорной башней: «Die Zukunft uns[1] рассудит».
– В этом сомнений нет.
Между прочим, и в самом деле заведующий водонапорной башней в колхозе «Передовик» зачем-то долго учил немецкий язык, да так и недоучил. Оттого всякий спор, хотя бы о преимуществах колхозного строя на селе перед частной собственностью на землю, он заканчивает туманной фразой «Die Zukunft uns рассудит» – и таким образом оставляет собеседника в дураках.
А ведь как подумаешь, действительно за последние пятьдесят лет русский крестьянин сделал беспримерный рывок вперед. Он теперь на полунемецком говорит, в то время как еще пять десятилетий назад не знал культуры отхожего места и был настолько не развит, что не понимал родной фразы, если в ней было больше десяти слов.
Ну хорошо, а что же у нас в итоге? А то и в итоге, что: «Однажды холодным осенним утром…» – более ничего.
В те дни, когда не задается литературная работа, когда, бывает, за несколько утренних часов из головы не выдавишь ни строки, так гадко становится на душе, точно ты совершил мелкое, но постыдное преступление, как-то: вывалил соседу за забор мусорное ведро. Просто иной раз хочется отравиться, но не совсем, а например, чернилами, как травился Борис Леонидович Пастернак. По крайней мере есть в такие дни вовсе не хочется, даже если фантазия подсказывает тебе: возьми голавлика, который в изобилии водится в нашей речке, развали его вдоль на две половины, обваляй в муке с яйцом и мелко-премелко порубленной зеленью и поджарь; если подать к рыбе, приготовленной таким образом, пару-другую печеных картофелин со своего огорода, сладко дымящихся, распространяющих бодрый дух, то даже может произойти некоторое помутнение в голове.
С горя хорошо бывает попить чайку с медом от комбрига Кручинкина да пойти на зады поискать себе какое-нибудь мужское занятие, чтобы не так совестно было жить. Солнце светит как-то квело и смотрит так, точно ему самому студено, небо белесое, как будто оно выгорело за лето, откуда-то тянет томно-пьянящим дымом – то ли баньку где топят, то ли опавшие листья жгут, – светятся в пожелтевшей траве светло-зеленые яблоки, на заборе сидит сорока и мерно помахивает хвостом. С другой стороны, это удивительно, какое пиршество осени совершается на задах: картофельная ботва стоит в каре плотно, как подразделение егерей, свекла цвета свернувшейся крови чуть не наполовину вылезла из земли, стручки русских бобов так тяжело налились, что того гляди лопнут, помидорные кусты распространяют тяжелое благоухание, кабачки бледными бомбами виднеются из-под листьев, которые больше похожи на лопухи. Так: можно собрать кабачки, обмыть и положить на просушку, можно напилить дров для камина, привести в порядок дверь баньки, забухшую от дождей, залатать прохудившуюся крышу сарая, поправить обвалившуюся поленницу, а то, гори все синим огнем, лукошко в руки – и по грибы.
Дорога к грибным местам лежит через гречишное поле, где любители сморчков еще в мае протоптали тропинку, узкую и целеустремленную, как стрела, потом березовой рощей, где в июле чуть ли не мешками собирали колосовики, потом овсами, уже обсыпающимися, которые давно пора убирать; наконец, тропинка заводит в лес, до того знакомый, что тут знаешь местоположение каждой консервной банки. Кстати заметить: вроде бы глухая тверская глушь, дорога на нас кончается, и все-таки русский человек сумел себя показать – столько всякого мусора валяется под ногами, точно это парк культуры и отдыха, а не лес. Всю Тевто-бургскую чащу пройдешь насквозь, спички обгорелой не увидишь, а у нас русачок почему-то пренебрежительно трактует родную землю, то ли оттого что ее много, то ли оттого что он на нее в претензии: дескать, как ни потей, а все равно выходит «двенадцать центнеров с га».
Лес уже окончательно осенний – притихший настолько, что шелест сухих листьев под ногами мешает думать, видно далеко, свет сквозь полуголые кроны деревьев пробивается какой-то пожухший и матово, словно нехотя, отражается в консервной банке, в гроздьях бузины, в зеленоватой коре осин. Ноздри волнует явственный грибной дух, которым тянет от низин, на пути то и дело попадается паутина, усеянная капельками росы и оттого похожая на ожерелья из крошечных бриллиантов, сосны скрипят, как двери.
Мало с чем сравнимое удовольствие, такое же острое, как если у тебя на руках восемь взяток, а в прикупе два туза: вдруг углядеть в траве темно-оранжевую шляпку подосиновика или темно-коричневую шляпку боровика; окопать такой экземпляр вокруг ножки, на вид преплотной, точно деревянной, глубоко подрезать, аккуратно очистить от землицы и в старинное лукошко его, с которым еще при Александре III Миротворце здешний этнос хаживал по грибы. Мало того что это занятие увлекательно, оно еще и в высшей степени полезно для психического здоровья, ибо разного рода гражданские треволнения, включая падение курса рубля, приобретают характер как бы марсианский и уже не так отравляют кровь. Вместе с тем грибничество, так сказать, наравне с огородничеством, бортничеством, охотой и рыбной ловлей до некоторой степени обеспечивают человеку автономность существования, сводят до минимума его зависимость от наших кремлевских звездочетов и недотеп. Ну что мы можем противопоставить их мерам по стабилизации экономики? Только дары природы: они зайдут с расширенного рублевого коридора, мы кроем бочонком соленых рыжиков, они под нас засуху в Поволжье, мы отобьемся тушенкой из кабана, они из рукава – неоплатные заграничные займы, а мы по козырям, то есть годовым запасом меда от комбрига Кручинкина; в результате, глядишь, это они в дураках с погонами, а не мы. Поскольку иные способы противостояния властям предержащим в лучшем случае малоэффективны, а в худшем опасны для психического здоровья, самое разумное будет отгородиться от рукоделия временщиков, как Китайской стеной, тушенкой из кабана.
Когда воротишься из леса, то первым делом растопишь печь ольховыми дровами, которые еще называют «барскими» за то, что они производят приятный дух; за стеклами дождь хлещет, подгоняемый резким ветром, а у тебя в печке уютно трещат дрова, мало-помалу распространяется какое-то пахучее, женское тепло, да еще грибы, приготовленные для сушки, дают такой волнующий аромат, с которым разве что сравнится воспоминание о первом «да».
В нашем колхозе праздник: закончена операция, которая называется постановкой скота на зимнее содержание, и по этому поводу назначен большой загул. Сначала всей компанией едем на Мудышкину гору, которая так называется оттого, что некогда понизу стояли мельницы купца Мудышкина, первого здешнего богача; собственно, это не гора, а крутой обрыв с выходами бледного известняка; сверху только небо, приближенное на высоту птичьего полета, внизу наша речка, прозрачная, как стекло, спереди неоглядные дали, выкрашенные защитной зеленью хвойных, темным золотом и багрянцем, сзади сосновый лес. Только-только налюбуешься этим видом, как, глядь, – уже и костер пылает, разложенный для тепла, и разливается в граненые стаканы русское столовое вино, охлажденное до консистенции постного масла, и свежая баранина, предварительно вымоченная в уксусе, жарится на углях; впрочем, это своего рода увертюра, самое интересное впереди.
Продолжение следует в деревне Козловка, в избе у егеря Самсонова, которая оборудована по европейскому образцу, однако национальная экзотика тут тоже имеет место: например, в сенцах, в углу, наметен мусор да так и оставлен, и в нем, к немалому удивлению, обнаружишь вставную челюсть; например, в горнице под тумбочкой с японским телевизором сидит кот и, не торопясь, доедает мышь. Отколовшиеся составляют пеструю и многочисленную компанию: присутствуют сам Георгий Иванович, председатель колхоза «Передовик», все главные специалисты, директор школы, баянист Каховский, недавно эмигрировавший в Мексику, Зиночка, глава местной администрации, один настоящий голландец, торговец спиртом, два писателя либеральной ориентации и наш резидент в республике Гондурас. На столе селедка с горячей картошкой, студень из убоины, малосольные огурцы; под столом ящик водки и ящик какого-то кисленького винца.
Везде люди как люди – выпьют рюмочку-другую, поговорят о тарифах и разойдутся, а по нашим повадкам нальются горячительной – и пошло…
– Это что же делается, мужики? Ведь на ладан дышит родной колхоз!
– Может быть, это и к лучшему. Вот вы посудите: в Европе шесть процентов населения, занятые в сельском хозяйстве, кормят целый континент, а у нас в России чуть ли не половина населения загнана в колхозы, а толку чуть!
– Это потому, что колхозам развернуться по-настоящему не дают. Ты обеспечь меня запчастями, предоставь кредит на льготных условиях, наложи вето на импорт хлеба, и чтобы водку продавали не каждый день. Тогда я такую покажу урожайность твердых сортов пшеницы, что в Канаде случится Октябрьский переворот!
– Если дать колхозам по-настоящему развернуться, то мы окончательно сядем на лебеду.
– Между прочим, коли ее правильно приготовить, то это будет… ну не деликатес, конечно, но срубаешь за только так.
– А по-моему, во всем виновата свобода слова. Раньше мы слыхом не слыхивали про европейские шесть процентов и спокойно существовали на трудодни. Я вообще так скажу: без этой самой свободы слова было как-то приветней жить!
– Это точно! А при рыночных отношениях просто досрочно хочется помереть…
– Смерть смертью, а крышу крой.
– Я и крою…
– Вот, блин, и крой.
– Нет, я согласен с предыдущим оратором: совсем разболтался простой народ! Раньше, бывало, как подойдет к тебе младший лейтенант Востриков, как скажет: «Ты, товарищ, к какой диверсионной группе принадлежишь?» – так сразу придешь в себя!
– Вот ктой-то с горочки спустился…
Наверно, милый мой идет…
– Как это ни печально, но без свободы слова, как без воздуха, не могут существовать только горлопаны и главари. Людям же сколько-нибудь дельным она и на дух не нужна, между тем в первую очередь для них свобода оборачивается смятением и бедой.
– Дело не в свободе слова, а в том, что она писана не про нас. Нация мы еще несовершеннолетняя в гражданском отношении, и по-хорошему от нас свободу нужно покуда прятать, как спички прячут от детей.
– Свобода не нужна, когда она есть. А когда ее нет, то вдруг оказывается, что она представляет собой единственное средство против шарлатанов и дураков!
– На нем защитна гимнастерка…
– Во всяком случае, Александр Иванович Герцен в свое время писал, имея в виду французов: «…всеобщее избирательное право, навязанное неприготовленному народу, послужило для него бритвой, которой он чуть не зарезался». И еще: «…как ни странно, но опыт показал, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы» – вот после этого и толкуй!
– Она с ума-а меня сведет…
– Это про какое время он написал?
– Про 1848 год.
– А у нас сейчас конец двадцатого века катит в глаза… Стало быть, мы плетемся в хвосте у Европы с задержкой примерно на двести лет…
– Ну это только в гражданском отношении, а если взять душу на исследование, то получится, что они по сравнению с нами – типа как ефрейтор и генерал.
– Или как Конфуций и его сын Боюй. У Конфуция был сын, полный идиот, звали его – Боюй.
– Вот я гляжу: очень мы правильно говорим. Вообще во всем надо доходить до исходной точки, до самого пункта А. Вот как подумаешь, что корова – это, собственно говоря, прирученная антилопа, так сразу куда интересней жить!
– Что-то мы за разговорами совсем пьянку позабросили, мужики! Я предлагаю выпить за процветание нашего родного колхоза «Передовик»!
– Да погоди ты! Я вот что хочу сказать: у нас в России, в стране мечтателей и бандитов, всегда существовала свобода слова – это хотите верьте, хотите нет. Вы хоть знаете, как раньше назывался наш колхоз? «Веселый бережок» – это хотите верьте, хотите нет. Еще когда колхозы только-только начинались, мои родители принципиально оставались единоличниками, потому что они предлагали колхозу название «Беззаботный бережок», а начальство соглашалось только на «веселый» – это хотите верьте, хотите нет.
– Ну и чем дело кончилось?
– А ничем… То есть все же пришлось вступать в «Веселый бережок», но за это мои родители порезали скотину и написали в ЦК партии ругательное письмо.
– Это точно: отчаянный мы народ!
– А все почему? Все потому что «голый, как святой, беды не боится».
Тем временем егерь Самсонов храпел, притулившись между углом печки и телевизором; баянист Каховский рыдал, положа голову на стол, видимо, ему во всей остроте открылось, как много он потерял, эмигрировав в Мексику; голландец, на лице у которого значился восторг, смешанный с испугом, вращал глазами и открывал рот, но сказать уже ничего не мог; Зиночка все танцевала с нашим резидентом в республике Гондурас.
Поздно уже; выйдешь на крыльцо покурить – моросит, половина черного неба затянута темной мутью, а на другой половине обнажилась мелкая сыпь Млечного Пути, и оттуда то и дело падают звезды – чиркнет по небу, как незажигающаяся наша спичка, и пропадет. Подумаешь: вот так и вся жизнь наша с точки зрения вечности – чиркнешь и пропадешь. Но зато сколько счастья вмещает в себя это мгновение, если ты, конечно, способен именно как счастье понимать каждую секунду личного бытия.
Зима
Около обеденного времени 26 февраля 1917 года студент С. умер от счастья. Когда так называемый революционный народ высвобождал узников из Крестов, в числе уголовных, инсургентов, несостоятельных должников вышел за тюремные ворота и студент С., сидевший по делу о пропаганде среди солдат, вышел, посмотрел в небо и свалился замертво на панель.
Как это понятно! То есть понятно, что в иные минуты жизни человек способен впасть в такое пронзительное чувство счастья, от которого можно запросто помереть. Хорошо еще, что нормальная психика обыкновенно дробит это опасное состояние, не допуская до критической массы чувств, а иначе высокоорганизованные люди мерли бы как мухи, не достигнув расцвета лет. В самых удачных случаях острое состояние счастья равномерно распадается на восемнадцать часов бдения, но это при условии, что у тебя имеются увлекательные занятия и в то же время ничто не мешает сосредоточиться на себе. Увлекательное занятие можно найти даже в одиночной камере, но только в деревне ничто не мешает сосредоточиться на себе.
И зимой в деревне просыпаешься чуть свет, однако это уже будет что-то часу в девятом, когда окошки окрасятся густой и тяжелой синью, которая почему-то навевает подозрение, что однажды может не рассвести. Отчего с утра пораньше в голову приходит такое апокалипсическое соображение – не понять, но может быть, оттого что в городе мало сочувствуешь чужой жизни, то есть вообще жизни, включая бытование собаки и мотылька, и никого-то, кроме себя, не жаль, а в деревне – жаль. Даже при том жаль, что если ты панически боишься смерти и родился в России, то тебе сказочно повезло. Между тем постепенно развидняется: уже различим оранжевый цвет абажура, низко висящего над столом, уже матово светится упитанный бок самовара, который стоит на печи, а сама печь наплывает из сумрака и растет.