С первого же взгляда я понял, что дон Сандалио «съедал» два десятка полицейских, другими словами, на деле существовала лишь половина персонала, указанного в смете, а жалованье другой половины служило достойной добавкой к его скромному содержанию. Когда ревизия была закончена, я немало повеселился, наблюдая за лицом дона Сандалио, внимавшего моим замечаниям.
– Помилуйте, дон Сандалио! Этого слишком мало для такого большого департамента, как Лос-Сунчос. Необходимо увеличить персонал. Сколько у вас человек?
– О, нет никакой надобности увеличивать, – поспешно возразил он, избегая называть предательскую цифру. – Хватит и тех, что есть.
– Но можете вы поручиться мне за положение в Лос-Сунчосе, располагая только несколькими бездельниками, дон Сандалио? – настаивал я. – Заметьте, у вас самая малочисленная полиция!..
– Поручусь ли? Еще бы! И не думай об этом. Можешь уезжать спокойно. Тут у меня и муха не пролетит. Еще чего не хватало! Чуть что, подниму на ноги весь свой «контингент»…
– Ладно уж, дон Сандалио! Не пугайтесь! Есть и попрожорливее вас!.. – сказал я под конец, чтобы его успокоить, не прослыв при этом дурачком.
Он посмотрел на меня, как на самого господа бога, и с этой минуты я поверил в его преданность… во всяком случае, пока он будет начальником полиции.
II
Дела шли полным ходом. Первоначальный план поселка исчез из архивов муниципалитета. Возмещение стоимости земли – щедрое и наличными деньгами – прошло единогласно. Через несколько месяцев улицы были открыты для движения, к великому удовольствию жителей, и в то время как оппозиционеры, поняв наконец свою промашку, кричали, что все это подлость и кабальная сделка, де ла Эспаде удалось поместить в «Эпохе» восторженную хвалу прогрессивному муниципалитету и превознести до небес патриотическое бескорыстие Маурисио Гомеса Эрреры, выдающегося начальника полиции нашей провинции, славного сына Лос-Сунчоса, ради величия которого он пошел на жертвы. Однако не все обстояло так уж блестяще. Великолепно задуманная операция была рассчитана на долгий срок, а в тот момент удалось лишь частично осуществить выгодную продажу земельных участков, даже расположенных в самом центре Лос-Сунчоса. Время безумных спекуляций еще не наступило, приходилось ждать. Короче, уповая на будущее и следуя примеру некоторых смелых дельцов, я взял деньги в банке и построил несколько домов на участках, примыкавших к центральной площади, а остальные владения окружил глинобитными стенами или живой изгородью в ожидании лучших времен. У меня остались кое-какие наличные средства – правду сказать, не большие, – и я, решив уплатить часть долга Васкесу, отправился к нему с чеком на пять тысяч песо.
– Не делай глупости! – сказал он. – Мне сейчас эти деньги ни к чему. Со своим родственником я уже расплатился и нужды ни в чем не имею. Когда деньги понадобятся, я тебе скажу, и ты отдашь все сразу. А теперь, пока ты еще не устроил свои дела, тебе они нужнее, чем мне. Единственное, о чем я тебя прошу, когда ты увидишь, что я в трудном положении и сможешь вернуть мне эти несколько реалов, сделай это с таким же удовольствием, с каким я тебе одолжил их.
– О, в этом можешь быть уверен! – воскликнул я. – Хотя бы мне пришлось отказать себе в куске хлеба!
Увидев, как удачно все складывается, я решил немного отдохнуть, тем более что страна обрела покой и мирно жевала свою узду, которую подчас находила чересчур жесткой, однако была не в силах ни освободиться от нее, ни даже «встать на дыбы», как сказал бы дон Ихинио.
Итак, я отправился поразвлечься в Буэнос-Айрес, куда теперь больше чем когда-либо стремились из провинции все, кто только блистал знатным именем, богатством или политическим положением.
Так же, как в первый свой приезд, я «отдал дань» пороку, посетив театры и другие менее невинные места, после чего нанес визиты своим друзьям и родне и наконец принялся восстанавливать полезные мне официальные знакомства и заводить новые, в первую очередь с президентом республики. На сей раз это был молодой еще человек, настоящий креол, насмешливый хитрец, который всегда как бы подмигивал одним глазом и, будучи знатоком человеческого сердца и всех его слабостей, никогда, даже в дружеском разговоре, не давал понять, говорит он серьезно или издевается над собеседником. Никто не мог бы узнать его лет через десять или двадцать, но тогда он представлял собой не знаю, по врожденному характеру или принятой на себя роли, тип гаучо, утонченного до такой степени, почти невозможно было определить его происхождение, которое проявлялось едва заметно – но все-таки проявлялось – в его страсти рассказывать и слушать занимательные истории, подобно нашим предкам, развлекавшимся песнями под гитару или рассказами у огонька. Теперь, когда я лучше понимаю его, мне кажется, он делал это нарочно, желая показать себя перед жителями Буэнос-Айреса настоящим «сыном своего края» и заслужить их признание. Меня поразило то, что он знал мое имя – я не подозревал, что у всех этих особ есть помощники, своевременно осведомляющие их о каждом новом, но заранее назначенном посетителе, – а также то, что он был наслышан о моей скромной деятельности и разговорился со мной о татите как о старом друге, вместе с которым совершил какой-то поход, кажется парагвайский, когда сам был простым лейтенантом. Радушие президента было мне чрезвычайно приятно: он обошелся со мной не как с первым встречным, показал, что ценит меня, верит в мое будущее и чуть ли не сулил мне дальнейшие отличия. Я возомнил, будто уже завоевал весь мир, но мне не замедлили объяснить, что президент равно любезен со всеми и мог точно так же обойтись со злейшим своим врагом. Я не хотел этому верить. Как же тогда приобрел он стольких друзей и твердых приверженцев в стране, которая если и унаследовала в большой мере благородство испанских идальго, то также унаследовала или заимствовала у индейцев священную формулу: «Дай, братец, дай» – варварский вариант латинского «do ut des»?
«В конце концов, сеньор президент, – подумал я, – пусть играет ваша музыка. Я не из тех, кто пляшет под чужую дудку, но это не значит, что я отказываюсь идти вслед за оркестром и шагать в ногу, как любой сын страны. Прежде всего я уважаю власть. Тем более что сейчас я и сам являюсь властью!..»
Под конец свидания, которое было приятным и непринужденным, я попросил президента не забывать меня и считать своим верным слугой и другом.
– Приходите ко мне почаще, Гомес Эррера, – отвечал он. – Я всегда рад побеседовать с такими юношами, как вы, и выслушать их суждения.
Я повторил свой визит, но, увидев, что выгоду из этих отношений извлеку не скоро, решил, несмотря на его очевидный интерес ко мне и взаимное удовольствие от наших встреч, вернуться домой, оставив его в твердом убеждении, что при любых чрезвычайных обстоятельствах он может смело на меня рассчитывать.
– Поезжайте спокойно! Я хорошо вас знаю, – были последние слова президента, который потом обо мне никогда и не вспомнил; он знал меня лучше, чем я сам, и понимал, что ему нечего меня бояться и нечего от меня ждать.
Заставить себя бояться, заставить ждать от себя многого – вот сезам, отворяющий дверь к политическому успеху. Но, как я уже говорил, никому не дано все знать с самого рождения…
Эта поездка, моя явная близость с президентом – я позаботился разгласить свои с ним встречи, – связи в общественных и политических верхах Буэнос-Айреса немало способствовали повышению моего престижа, а потому привлекли ко мне взоры всегда завистливой и строптивой оппозиции. Вернувшись в свой город, я снова встал во главе полиции, закончил дело с имением и повел прежнюю веселую жизнь, каждый вечер играя в клубе и заводя любовные интриги, – не столько в высших кругах, сколько в низах общества, где связи более доступны и гораздо менее компрометируют; но, надо сказать, моя щедрость и повадки знатного вельможи многим были не по нутру. Создав вокруг себя двор безудержных льстецов, я создал также фалангу непримиримых врагов даже в рядах собственной партии, даже среди тех, кто, грубо говоря, «лизал мне пятки». Эти то и были опаснее всех; люди, которые хорошо осведомлены о нашей жизни и причудах и знают все наши слабые места, обычно нападают из-за угла, чувствуя полную свою безнаказанность. Кто еще, кроме какого-нибудь завистника из моей же партии, мог вспомнить, что я до сих пор сохраняю свое место в законодательной палате, а этот факт было легче доказать, чем любую другую вину, – например, плохое управление, дурные нравы и еще многое, что всегда можно найти в послужном списке высшего чиновника, независимо от того, действительно ли он виновен или «обязательно должен быть виновен», по мнению его недругов и соперников. В общем, все только обо мне и говорили. Но какое это имело значение и кто бы об этом помнил, не пиши я сейчас свою «Исповедь»? Ведь если бы не было у меня недостатков, их бы все равно придумали, и любую черту характера, даже добродетель – скромность, например, – превратили бы в порок, назвав ее притворством или лицемерием. Похоже, все люди задались одной целью: убивать или унижать живых, которые им мешают или могут помешать, и обожествлять и увековечивать мертвых, уже не способных досадить никому. Вдобавок, тем, кто вот-вот победит, препятствуют те, кто только начал свой путь; а этих, уже подобравшихся поближе к победе, теснят те, кто был победителем, но больше не будет, и те, кто, возможно, им еще станет… и все эти жаждущие образуют бесконечную цепь. В данном случае вытащили на свет божий мою «забывчивость»: я не отказался от депутатского мандата и – факт недопустимый – получал одновременно содержание депутата и жалованье начальника полиции, не говоря уж о «других доходах». Долго ломать голову над разгадкой этой интриги мне не пришлось. Некоторые товарищи по партии, испуганные моим растущим влиянием и необычайно быстрым продвижением, задумали подыскать мне на смену соперника, но такого, которым командовать будет легче, чем мною, в случае их победы, – ошибка всех глупцов, ибо всегда они терпят поражение или подчиняются более сильному; для этой цеди они избрали блистательного доктора, гордость своей провинции, моего друга Педро Васкеса. Вот почему враги – чтобы доставить неприятность правительству, а друзья – чтобы доставить неприятность мне, вспомнили в нужный момент о возможной вакансии в палате.
Мои противники видели в Педрито университетского ученого, который будет расточать свое красноречие, ничего не требуя взамен, а в делах практических позволит водить себя за нос. Конечно, они считали его гораздо более подходящим человеком, чем я, кто даром шага не делал и пользовался своими постами, «высасывая» из них все, что возможно. Губернатор Бенавидес, которого эти политиканы обвели вокруг пальца, согласился с тем, что необходимо лишить меня депутатского звания и передать его Васкесу, но, даже приняв такое решение, боялся моего гнева и искал способов удалить зуб без боли… для зубных щипцов. Вся интрига сразу же стала мне так ясна, что я задумал ускорить ее развязку к наибольшей для себя выгоде. И, едва задумав свой план, я приступил к его осуществлению. Научившись многому во время поездок в столицу и посещения больших ресторанов, я по возвращении в город решил внести некоторую утонченность в свою кухню, равно как в свои туалеты и манеры. Я не только завел дома повара, который умел приготовить несколько французских блюд, но также и в отеле, в клубе, в таверне всегда требовал какую-нибудь изысканную, хорошо приправленную еду. Если теперь я сам смеюсь над своими первыми бесхитростными меню, то надо сказать, тогда мало кто в провинции держал такой стол, как я, и мог выбрать подходящее вино к завтраку или обеду. У Васкеса были аристократические наклонности, хотя он в этом не признавался, и он любил жить с комфортом. Вернувшись в наш город, он сразу заметил, как я облагородился, и не преминул этим воспользоваться, приходя ко мне на обед чуть не всякий день, но отнюдь не из чревоугодия, а просто как ученик сибарита. Сидя за отлично сервированным столом, потягивая самое натуральное из доступных нам вин, мы обычно пренебрегали – и как при этом ошибались! – превосходной провинциальной кухней и крепкими напитками, хотя иные из них, например, кафайате, достойны высших похвал. Однако беседовали мы совсем о другом, в том числе и о Марии Бланко.
– Ты никогда не подумывал о том, чтобы стать депутатом? – спросил я его однажды, когда мы сидели за обедом в пустом клубе.
– Дружище! Да я, по-моему, говорил тебе как-то, что я по этому поводу думаю… и тебе это не очень понравилось.
– Да, но теперь, мне кажется, твое мнение должно несколько измениться… Прежде всего ты доктор, человек ученый, увидишь, что в палате многие стоят гораздо ниже тебя; ниже, чем стоял я в те времена, когда меня сделали депутатом.
– Это правда… Так оно и есть… Отрицать не приходится…
– В таком случае согласен ли ты принять депутатское звание?
– Вот так вопрос! Принимать можно лишь то, что тебе предлагают.
– Об этом и речь.
– Как так?
– А вот как. Я тебе предлагаю депутатский мандат. Я те-бе пред-ла-гаю! – повторил я, подчеркивая каждый слог.
– Брось шутки!
– Я не шучу.
Тут я рассказал ему, почему место депутата от Лос-Сунчоса оказалось в известном смысле вакантным и каким образом он может стать депутатом, не вступая в борьбу ни с кем третьим, будь то друг или недруг правительства. Сначала он не хотел верить. А когда поверил, начались сомнения и колебания.
– Но в таком случае меня ведь не будут выбирать. Меня назначит правительство!..
– Ты станешь таким же избранником, как все остальные, но с огромным преимуществом: ты никому не будешь обязан, потому что твоим «князем-избирателем» буду я. Полно! Разреши мне действовать, и ручаюсь: не пройдет и трех месяцев, как ты займешь место в законодательной палате и блестяще проявишь себя.
Васкес сделал вид, будто принимает все в шутку, и это дало ему возможность предоставить мне полную свободу действий. Потом, несколько растрогавшись, он признался:
– Знаешь, если эти мечты осуществятся, для меня это будет большой удачей. Не в политике, нет. Но у моей невесты такие замыслы… Порой она мне кажется слишком честолюбивой!
– У твоей невесты? Так она наконец твоя невеста?
– Нет; но будет ею. Все складывается прекрасно.
– Так, значит, можно еще попытать счастья… не являясь третьим лишним, – пошутил я.
В этот вечер, воодушевленный моим неожиданным предложением, а может быть, и изрядно крепким винцом, которое недавно выписал из-за границы директор клуба, Васкес был более болтлив, чем обычно, и позволил себе набросать портрет моей скромной особы. Прежде чем восстановить по возможности точно его слова, я попытаюсь описать, как представлял я себе характер Васкеса и какое впечатление оставил он о себе по сию пору. Молчаливый, склонный к меланхолии, он, несомненно, искал во мне противоположность своей натуре, способную оживить его; мои приключения, даже самые глупые, развлекали его, вероятно, именно в силу этой противоположности, хотя он решительно осуждал то, что называл моими «теориями» или «парадоксами». До отъезда из Лос-Сунчоса он писал стихи – по правде говоря, плохие, – но отказался от них, только когда стал доктором, причем не из-за их слабости и. напыщенности, а потому, – уверял он, – что «стихи вытесняли часть его мыслей, и он порой писал то, чего не думал». Это напомнило мне знаменитую фразу африканского негра: «Красноречивому сердцу язык не нужен!» Правда, мой друг добавлял не без здравого смысла: «Чем писать посредственные стихи, лучше уж писать письма родным». Когда я дразнил Васкеса теоретиком, он возражал, что «учится у людей и у жизни, предпочитая их книгам, однако и книгами пренебрегать не следует, ибо в них заключена вся предшествующая наука, а кроме того, книги – самое приятное из развлечений». Иной раз мне приходило на ум, что он избрал меня в качестве anima vilis
для своих психологических исследований, но даже если так оно и было, я охотно прощаю ему, потому что он всегда относился ко мне дружески. Вспоминаю, в тот вечер он удивил меня следующей странной речью:
– Перед тобой открыты все пути. Ты член – или сообщник, как сказали бы представители слепой оппозиции, не понимающие постепенного развития истории, – итак, ты член олигархии, которая готовит будущую великую демократическую республику, подобно тому как Наполеон III, сам того не зная, подготовил в те времена еще далекую, но подлинную французскую республику. Ты дерзок, отважен, гибок, беззаботен, аморален. С такими качествами можно пойти далеко и, как ни странно, из чистого эгоизма принести большую пользу стране… Возможно, я должен бы стать твоим врагом. Однако поскольку ты являешься характерным представителем формирующейся нации, нации будущего, я предпочел быть твоим другом, твоим приверженцем, и ты можешь всегда рассчитывать на мою помощь, так же как может рассчитывать на нее партия, к которой мы оба принадлежим, – несмотря на ее бесчисленные ошибки, – потому что это партия историческая, партия решающего перехода, и она выполняет, плохо ли, хорошо ли, предназначенную ей роль… Как, впрочем, и другие партии… но не такими способами… Другие остаются слишком далеко позади или же безудержно рвутся вперед, меж тем как наша партия незаметно продвигается все дальше и дальше, иногда даже чересчур незаметно, стремясь сохранить власть в своих руках. Как видишь, я терпим… Такая терпимость может показаться чрезмерной, но это направление мысли сильнее меня, сильнее моей воли, потому что внутреннее чувство обязывает меня понять, а понять – значит больше, чем простить, это значит – проявлять терпимость и даже сотрудничать, как делают многие… Тотке, что и о партии, я могу сказать о тебе… Если бы не было множества таких людей, как ты, страна наша оказалась бы другой – почем знать какой, – но, во всяком случае, не такой, как она есть, и не такой, какой будет. Избитая истина, скажешь ты! Но никто не дает себе труда понять эту избитую истину! С людьми пассивными не уйдешь никуда, с людьми слишком динамичными можно прийти к непоправимой катастрофе, к анархии, которая неизбежно порождает тиранию. Полезнее всего приспособляемость, которая позволяет и продвигаться вперед, и придерживать движение, другими словами, нужны такие оппортунисты, как ты. От тебя, меня, от всех нас, так же, как от тех, кто следует за вождями оппозиции, зависит, свершится ли в нашей стране все или не свершится ничего: мы регуляторы; и увидишь, как благодаря нам и благодаря нашим противникам постепенно начнут совпадать все пути и усилия, даже если они будут казаться далекими и противоположными друг другу. Дело в том, что человек стремится подчинить природу гармонии, которой научила его именно капризная природа и которую никто, кроме нее, создать не может… Ты увидишь, как между нами в конце концов установится равновесие, но не единственное и окончательное, потому что оно неустойчиво и меняется постоянно, – для истории в одну секунду, а для нашей нации в течение долгих лет, если вспомнить, что жизнь ее еще не достигла века… Говорят, будто добродетели наших предков, проявленные в борьбе за обретение родины, превратились у нашего поколения в пороки, в борьбу за обретение эпикурейского довольства, и это приведет нас к гибели. Неправда! У каждой эпохи свои требования и свои герои. И если бы сумасброды, вроде тебя, не стремились к роскошной, изнеженной жизни, мы стали бы народом святых патриархов, то есть народом, погрязшим в застойной пастушеской жизни. Инертность – вот единственное, что мешает развитию и обрекает на неподвижность народы, которые умеют только мечтать о счастье, народы, которые по известному выражению «не имеют истории». А инертный народ – мертвый народ. Выпьем, Маурисио, за твою отвагу, за твою беззастенчивую жизнеспособность!
III
Былое мое пристрастие к перу, проявившееся еще в «Эпохе» времен Лос-Сунчоса и получившее развитие, когда я впервые попробовал свое оружие в городе, проснулось с новой силой в ту пору, как, выполняя данное в минуту слабости обещание, я привлек Галисийца к редактированию официальной газеты «Тьемпос», всегда нуждавшейся в человеке, который по сходной цене заполнял бы ее отравленными чернилами. Де ла Эспада еще вызывал во мне неопределенный и несколько юмористический интерес, и я заходил в редакцию главным образом для того, чтобы поболтать с ним и поддержать в нем былую дьявольскую язвительность; потом я возобновил сотрудничество в газете – событие, о котором я не упоминал бы здесь, тем более что должен буду к нему вернуться несколько позже, если бы оно не было так тесно связано с последующим моим рассказом. Но раньше я закончу историю депутатства Васкеса.
Вскоре после свидания с ним я отправился к губернатору Бенавидесу и сразу же сам предложил ему то, чего он собирался требовать от меня.
– Мое место в законодательной палате можно считать вакантным; как вам кажется, хорошо было бы вместо пеня избрать Васкеса?
– Друг мой! Поглядите, какое совпадение! Об этом-то я и думаю все последнее время; это была бы великолепная комбинация, в которой вы, в конце концов, ничего не потеряете, а мы неизмеримо выиграем, устранив возможного противника. Васкес с его лирическими бреднями может оказаться опасным, если его не прибрать к рукам.
На этом избрание Васкеса было решено, ибо республиканская форма правления отнюдь не так сложна, как некоторые еще полагают.
Возвращаясь к моему сотрудничеству в «Тьемпос», я добавлю, что оно было достаточно усердным, поскольку возможность бесить людей всегда доставляла мне удовольствие. Кроме того, многие товарищи по партии открыли у меня незаурядный сатирический талант и восхищались моим изящным, непринужденным стилем. По их словам, я был вторым Сармьенто, с той выгодной для меня разницей, что я всегда защищал правое дело, не призывая ни под каким предлогом к беспорядкам, в то время как автор «Цивилизации и варварства» часто терял меру и, одержимый духом разъедающего анализа, в пылу увлечения способен был ни от чего не оставить камня на камне.
В своих писаниях я избрал мишенью членов оппозиции, не только высмеивая их, но также, в более или менее завуалированной и смягченной форме, вытаскивая на свет божий их грязное белье. Моя осведомленность была слишком широка, и от меня не могли ускользнуть ни политические демарши, ни неблаговидные подробности частной жизни. Так, например, однажды меня соблазнило презабавное приключение одного молодого человека, который всю ночь просидел на дереве, опасаясь, как бы разъяренный отец не отделал его палкой, и я описал все это, пользуясь весьма прозрачными намеками. Один из замешанных в деле, Дон Софанор Винуэска, видный оппозиционер и человек злокозненный, задался целью выяснить, кто же этот нескромный писака, и призвать его к ответу за дерзкую выходку, из-за которой весь город потешался над почтенным сеньором и членами его семьи. Дознавшись, что это я, он прислал ко мне секундантов с требованием поместить формальное опровержение или дать ему сатисфакцию с оружием в руках.
Положение было безвыходным. Как начальник полиции, я не мог драться, потому что дуэль была строго запрещена в нашем католическом городе, где она явилась бы не только нарушением закона, но и ужасным «смертным грехом». Но, откажись я драться, это нанесло бы непоправимый урон репутации храбреца, которой я до той поры пользовался и чересчур дорожил. Тогда я поручил своим секундантам Педро Васкесу и Улисесу Кабралю, бывшему редактору «Тьемпос», устроить встречу за пределами провинции, – об опровержении я и слышать не хотел, – а сам пошел к губернатору рассказать о случившемся и попытаться сохранить все, что было для меня важно: если я не хотел отказываться от славы храбреца, то еще меньше хотелось мне отказаться от поста начальника полиции.
– Полагаю, вам следует любым способом избежать дуэли, – заявил Бенавидес.
– Невозможно! Я зашел слишком далеко и, если откажусь от дуэли, прослыву полным ничтожеством.
– Тогда я не вижу другого выхода, кроме отставки.
– Губернатор! – воскликнул я. – Я вам нужен, при вашем мягком характере я вам нужен больше, чем кто бы то ни был. Нет у вас другого человека, которому вы могли бы полностью доверять, хотя многие прикидываются вашими друзьями. Я хочу служить вам так же, как служил до сих пор.
– Я тоже хочу этого; но не вижу никакого пути.
Поразмыслив немного, я предложил:
– Сделаем так, если хотите… Я немедленно же подаю просьбу об отставке, и вы велите сообщить о ней, не принимая никакого решения, пока не состоится дуэль… А потом, если общественное мнение, которое стоило бы принимать в расчет, не удовлетворится простым сообщением и потребует, чтобы отставка была принята, у вас всегда будет на это время. Если же дело пройдет незаметно, я возвращаюсь на свой пост и все будет кончено. Как вам кажется?
Он начал возражать, но в конце концов согласился, риска для него не было никакого, а вместе с тем открывалась возможность по-прежнему пользоваться моими услугами.
Дуэль произошла за пределами провинции (так только говорилось, на самом деле мы дрались в соседнем имении), и результаты ее были как нельзя более благоприятны. Против моих ожиданий, и очень для меня удачно, я оказался ранен в ногу.
Я тут же рыцарски примирился с моим противником, заявив, что не хотел оскорблять его лично, но «никоим образом не поступаюсь своими убеждениями гражданина».
Таким образом я превратился в мученика за партийные идеалы, поскольку с самого начала мы постарались придать вопросу высоко политический характер, а мое примирение с противником подтвердило, что это действительно так. Теперь среди жителей города, которые, как все креолы, восторгались проявлениями храбрости, мой авторитет сразу вырос; даже оппозиционеры почувствовали ко мне уважение – так силен в наших краях культ отваги. Мне оставалось опасаться только клерикалов, но как раз в это время они были в унынии из-за плохих отношений страны с Ватиканом, а кроме того, я предусмотрительно прибегнул к отцу Аросе, францисканцу, другу четы Сапата, и, исповедавшись ему, примирился с церковью.
– Хотя смерть не грозит мне, падре, я пришел к вам, ибо совершил большой грех.
Эта исповедь заслужила мне хвалу клерикальной прессы, потому что фрай Педро пользовался в своей партии большим влиянием…
В конце концов никто не осудил губернатора за то, что он не принял мою отставку и сохранил за мной обязанности, которые я выполнял блистательно, если верить де ла Эспаде, твердившему это всякий раз, когда мое имя попадало ему на кончик пера.
Рана моя была нетяжелой, и я вскоре поправился – событие, радостно встреченное всем городом. Прогрессивный клуб даже устроил празднование в мою честь. Во всей стране не было ни одного города, поселка или Деревни, которые, стремясь не отстать от Буэнос-Айреса, не учредили бы или не мечтали учредить у себя Прогрессивный клуб, прогрессивный хотя бы по названию; все эти клубы, почти без исключения, были цитаделью правящей партии, при добровольном, а иногда и вынужденном неучастии оппозиционеров.
На вечере, отличавшемся от всех других лишь тем, что благодаря обновлению моей славы я был единственным его героем, я несколько раз танцевал с Марией Бланке, невестой Васкеса. Очевидно, он, восхищенный как секундант-новичок дуэлью, которая показалась ему воплощением романтических страстей, возможных только в книге или на сцене, восторженно описал девушке мое мужественное спокойное поведение перед боем и самую встречу, когда я, раненный, упал на землю и благородно принес извинения своему противнику. Мария танцевала и беседовала со мной очень охотно и ничуть этого не скрывала.
Раньше я часто видел ее, но ни разу с ней не разговаривал. Вечерами мы с Васкесом или другими приятелями разъезжали в открытой коляске по булыжным мостовым, выставляя себя напоказ перед девицами, а те, в свою очередь, красовались на балконах, в окнах и дверях, устраивая нечто вроде ярмарки невест и женихов. Обычай этот был принят во многих провинциальных городах, а особенно славился в Буэнос-Айресе времен романтических гаучо, когда «настоящие» парни, прежде чем отправиться в «усадьбу», целыми днями гарцевали на конях, стремясь людей посмотреть и себя показать. Первые попытки влюбленных завязать отношения всегда кажутся смешными постороннему зрителю, но как захватывающе интересны они для самих актеров и актрис, будь то древняя дикарская охота за женщиной или соответствующие более утонченным нравам балы, вечеринки и визиты в высоко цивилизованном обществе! Любовь, вечная любовь, гений улья, по выражению Метерлинка, непобедимый инстинкт, который опьяняет подростков, побуждает к действию юношей и нередко сводит с ума стариков.
Во время таких прогулок я увидел Марию Бланко, и с первого взгляда она показалась мне девушкой интересной и достойной, хотя тоже следовала обычаю выставлять себя напоказ, о чем, впрочем, никто не судил дурно, так прочно вошел этот обычай в нашу жизнь. Мария была высокая, белокурая, белолицая девушка с гордой осанкой; черные брови и ресницы оттеняли ее голубые глаза, ясные, словно прозрачная глубокая вода. и подчас они казались тоже черными. Речь ее, как я заметил, была приятна, отличалась и сдержанностью и воодушевлением, что говорило о пылкой душе, подчиненной твердому решительному характеру. По крайней мере, таково было мое впечатление в первый вечер, и я испытал его еще не раз с той же, если не большей, силой.
«А что, если это женщина, предназначенная мне судьбой?» – спросил я себя тогда почти невольно.
Меня ослепил блеск ее красоты, ума, светской любезности, – и доброты, конечно, – блеск ее имени, одного из самых славных в провинции, где семья эта играла большую роль, несмотря на незначительность состояния, и ослепил настолько, что я на время забыл о своем твердом решении ни на ком не жениться. О нет! На такой женщине я охотно женился бы, ведь даже без денег ее вклад в супружеский союз был неоценим. Связь с семьей Бланко принесла бы мне неисчислимые выгоды, эта семья имела огромное влияние в провинции и принадлежала к кругу, который можно назвать высшей аристократией. Оба мы по своему родовому имени были связаны с избранной знатью всей республики, Мария – во внутренних провинциях, я – в Буэнос-Айресе, и это сулило нам новое и высокое политическое и социальное положение. Я немного одернул себя, заметив, что Васкес этим вечером теряет свои позиции, но, в сущности, он был сам виноват: кто велел ему расхваливать меня перед девушкой с романтическим характером, которую пленяли рыцарские поступки?