А еще протягивали через улицу, на пядь от земли, веревку, чтобы лошади падали на передние ноги; или снимали чеку с колеса повозки, оставленной на минутку у дверей кабачка, а потом веселились, глядя, как соскакивает колесо с оси. Так разыгрывали мы эпизоды из «Жиля Блаза» или «Пикильо Альяги», которые я вкратце рассказывал «моим людям», и воображали себя бандой Роланда или Хуана Баутисто Бальсейро, мысленно дополняя свои поневоле несовершенные действия: в играх мы якобы похищали карету и пассажиров, всадника и коня, повозку и возницу и уводили пленников в тайное убежище, чтобы потребовать потом богатый выкуп. Другие наши подвиги были менее драматичны: иногда холодной ночью, когда селение было погружено в глубокий сон и родители полагали, что дети спят в своих постелях, мы выпускали на улицу взбешенного кота или перепуганную собаку, привязав им к хвосту полную камней консервную банку, и хохотали при виде встревоженных жителей, в одном белье выглядывающих из окон и дверей под проливным дождем и порывами ледяного ветра.
Весна приносила другие радости – мы забирались в сады немногих любителей-цветоводов и срезали растения под корень или просто обрывали все бутоны. Можно представить себе лица хозяев на утро после такого опустошения! Ни дать ни взять лицо кандидата, уверенного в своем избрании и потерпевшего неожиданный провал!
Летом мы забрасывали удочки в открытые окна и выуживали одежду спящих, а потом сжигали или закапывали ее, уничтожая следы своих проделок, совершенных не с целью грабежа, а просто ради удовольствия причинить людям вред и поиздеваться над ними. Очень редко мы пользовались той мелочью, что оставалась в карманах по чистой случайности, – ведь в Лос-Сунчосе, как во всех маленьких поселках, никто не платил наличными за свои покупки, кроме, разумеется, самых обездоленных.
Все это были, в конце концов, мальчишеские выходки, невинные шалости, к тому же в известной мере оправдание, ведь страдали от них только люди неприятные, известные своей чрезмерной строгостью, либо те, кто заслужил презрение, неприязнь или ненависть моего отца; зато политические единомышленники или друзья дома пользовались полной неприкосновенностью: во мне всегда был силен сословный дух. Но люди слишком глупы; вместо того чтобы придать нашим играм их подлинное ограниченное значение, признав их детским подражанием романтическим подвигам, они вообразили, будто Лос-Сунчос наводнила орда злоумышленников, и решили преследовать их, пока всех не переловят или не обратят в бегство. Кто эти злоумышленники? Где они скрываются? Хотя жертвами всегда были жители, принадлежавшие к оппозиции или вообще чуждые политике, полиция и муниципальные власти встали на их защиту, когда дело зашло слишком далеко, несомненно, опасаясь, как бы шайка не расширила поле своей деятельности и не забыла об уважении к приверженцам правого дела. После того как власти приняли решение, мы неизбежно были бы раскрыты, если бы не одно спасительное обстоятельство. Однажды вечером татита, будучи, как всегда, в курсе событий, сказал за столом:
– Наконец-то мы захватим эту разбойничью банду. Сегодня ночью они обязательно попадут в ловушку. Для большой облавы собралась вся стража и добровольцы из населения, к, будь они хоть семи пядей во лбу, им не ускользнуть!
Я даром ушами не хлопал, тут же бросился предупредить товарищей, чтобы в эту и несколько следующих ночей все сидели по домам, не шелохнувшись. Но зато уж и расквитались мы вовсю, едва ослабела бдительность наших стражей! Можно сказать, все в Лос-Сунчосе было перевернуто вверх дном: наши злодеяния вызвали невероятную сенсацию, и долгое время в поселке только и говорили, что о «неделе грабежей», словно о подлинном общественно»! бедствии. Народное воображение создало целую легенду вокруг похищения нескольких старых платьев, легенду, в которой фигурировали и человек-оборотень, и вдова-невидимка, и прочие злые духи и призраки, порожденные креольским суеверием.
И наконец, в заключение неблаговидной части моих воспоминаний детства: однажды летом возникла другая банда, состязавшаяся с моей, под водительством Панчо Герры, сына председателя муниципалитета; этот завистливый грубый мальчишка чванился положением своего отца, которым тот целиком был обязан татите, и решил бороться с моим все возрастающим влиянием, не понимая, что этого я не потерплю никогда. Не успел он еще собрать своих людей, как мы напали на них. Произошло – подобно битве под Пьохито – великое сражение в предвечерний час, на окраине поселка, у реки с покрытыми галькой берегами. Круглые камни послужили нам отличными ядрами. Все понесли потери: несколько разбитых голов, кровоточащие носы, сломанная в бегстве нога, однако победа осталась за нами, и победа столь блистательная, что большинство противников вступили в мое войско, а Панчо оказался одиноким и лишенным власти навсегда.
Эта невинная пасторальная идиллия продолжалась до моего пятнадцатилетия, и до сих пор я не могу перевернуть ни одну из ее чистых страниц без улыбки умиления и легкой влаги в глазах…
IV
История моих страстей – приходится называть ее так, ибо она была начисто лишена сентиментальности, – началась еще до пятнадцати лет. Под влиянием климата и общепринятых нравов – климата знойного, а нравов благодаря их патриархальности свободных – в провинциальных поселках и даже многолюдных больших городах нашего края мужчина просыпается в теле ребенка в ту пору, когда у жителей других суран едва намечаются предвестия отрочества. Приобщение к жизни для мальчиков не представляло труда: огромные дома в Буэнос-Айресе и даже в провинциальных городах и селениях, три больших патио, иногда и сад, а в них множество закоулков, тайников и укромных местечек, куда не заглядывают взрослые, делали бесполезной родительскую бдительность, встревоженную каким-нибудь признаком или подозрением, взывающим к строгому надзору, тем более что слуги обычно являлись сообщниками и укрывателями на началах взаимной выручки,
Постепенно этот недостаток нашего домашнего уклада, так противоречивший принятым тогда правилам, был устранен не столько благодаря растущей нравственной дисциплине, сколько в силу обстоятельств: огромная ценность земли вынудила нас уменьшить размеры домов, тем самым облегчив наблюдение и теснее объединив семью. Так причины, казалось бы глубоко скрытые в материальных условиях, приводят к самым неожиданным следствиям в поведении людей. В данном случае жажда свободы постепенно ограничивалась требованиями жизни, то есть своими собственными проявлениями, только в другой форме.
Что касается меня, то меньшего присмотра и большей свободы я в те времена и желать не мог; я был сам себе хозяин и, пользуясь своей независимостью, творил дела, о которых лучше не рассказывать и о которых я упоминаю лишь потому, что в дальнейшем они оказали влияние на развитие моего характера. Мамита проводила целые дни молча, почти неподвижно, за рукоделием, питьем мате или молитвой, в плену неизлечимой меланхолии, из которой она вырывалась лишь на мгновенье, чтобы обнять и поцеловать меня с какой-то болезненной горячностью. Татита постоянно был занят или развлекался вне дома, у него не хватало времени, а возможно и желания воспитывать меня в сколько-нибудь строгих правилах нравственности. Я не осуждаю своих родителей, да, собственно, и не за что. Без сомнения, мама, с ее чистотой женщины, живущей в постоянном уединении, не могла и заподозрить, что моей невинности грозит какая-либо опасность, а отец скорее всего не считал нужным заботиться о том, что рано или поздно должно произойти, особенно когда речь идет о мальчишке железного здоровья, крепком, живом, решительном, увлекающемся, который только страдал, вернее ожесточался, если противились его прихотям или ограничивали его самостоятельность. Чего еще желать отцу, как не того, чтобы его сыновья выросли способными к борьбе за жизнь и умели обходиться своими силами как в духовной области, так и в материальной, как в умственной, так и в физической.
Хорошему отцу, думается мне, достаточно того, что сыновья его умны и относятся к нему с уважением. У нас так оно и было. Меня можно было по заслугам считать неглупым и уж никак нельзя было обвинить в неуважении к отцу. Напротив, я смотрел на него с восторгом и преклонением, ведь он был общепризнанным каудильо поселка, и все воздавали ему должное, по чести считая, что он «настоящий мужчина», другими словами, способен победить самого ловкого противника и встретить грудыо любую самую страшную опасность. Он владел даром убедительной речи и неколебимой верой в собственные силы; сидя в седле, он казался кентавром и без видимых усилий исполнял самые трудные упражнения верховой езды, проделывал самые сложные, смелые приемы гаучо, помогая загонять стадо на ферме какого-нибудь друга, охотясь с болеадорой на страусов, участвуя в бегах, или укрощая необъезженных лошадей; он всегда был первым, когда играл в бабки, на бильярде, в карамболь, в рулетку, в кегли, не говоря о других азартных или требующих ловкости играх; он выращивал лучших в округе бойцовых петухов, держа их в выстроенных рядами клетках в патио перед моим окном; а главное, благодаря моему отцу, с кем никто не омел быть дерзким, я мог безнаказанно дерзить кому угодно. Одним оловом, он был для меня образцом совершенства, и я слишком гордился им, слишком радовался его прямому или скрытому покровительству, чтобы эта гордость и радость не превратились в горячую любовь и sui geneins
преклонение, подобное восторженной привязанности к более сильному, умелому, могущественному товарищу, который тем не менее снисходительно исполняет с все наши капризы.
Не раз, еще в самом раннем возрасте, я отправлялся на бега, на петушиные бои и другие публичные зрелища, и отец никогда не выражал неудовольствия, встречая меня в подобных местах; удовольствия он, правда, тоже не выражал, поскольку всегда делал вид, будто не замечает меня; поэтому я вскоре пристрастился и привык к веселой жизни и не замедлил ознакомиться со всеми более или менее потаенными уголками Лос-Сунчоса – клубами для игры в мяч, танцевальными залами и многими другими. Зато у меня совершенно не хватало времени для посещения школы, несмотря на неизменное звание наставника; в этом, правда, не было беды, ведь читать я умел, а дон Лукас вряд ли мог обучить меня чему-либо еще – разве что орфографии, которой я обучился впоследствии сам. Педро Васкес уроков не пропускал и никогда не соглашался разделять мои похождения во время школьных занятий.
– Дурак ты! Ради того, чему учат в школе!..
– Папа говорит, что в школу ходить надо, это приучает к дисциплине и работе, а он хочет отправить меня учиться в город… – наставительно отвечал Педро, очень забавный в своей куртке на вырост, штанах по щиколотку и широкополой шляпе.
– Ну и тупица! – смеялся я, пожимая плечами, и возвращался к своим утехам не без презрения в душе к безмозглой части человечества.
Тем временем мое образование пополнялось в других отношениях. Я стремительно приобщался к жизни двумя, казалось бы, различными путями, но в сущности ведущими к одной цели: путем фантазии, который открыли мне книги, созданные чужим воображением, и путем действительности, знакомившей меня с подлинной человеческой комедией. Действительность представлялась мне обыденной и ограниченной, но я полагал, что ничтожность ее объясняется особым укладом нашей деревни, что узкое, едва намеченное здесь поле деятельности по-настоящему расширяется и разворачивается в городах, где достигает тех сказочных просторов, какие сулили мне приключенческие романы. Но меня еще не влекла к себе неведомая мне жизнь в больших городах, и даже предполагаемый отъезд Васкеса не вызывал во мне ни малейшей зависти. Мне достаточно было воображать эту жизнь, мечтать о ней, я был по горло занят делами и событиями, происходящими вокруг меня, и думал, руководствуясь не историческими примерами, а внутренним чувством: «Лучше быть первый здесь, чем вторым в Риме». Ведь я и в самом деле удовлетворял все свои прихоти описанными выше способами. Чтобы не быть слишком многословным, добавлю лишь, что я стал рьяным читателем Поль де Кока, Пиго-Лэбрена, аббата Прево в переводе на кастильский язык; но хотя писатели эти и увлекали меня, они не сообщали мне ничего нового, кроме некоторых не очень правдоподобных интриг. Конечно, порой они побуждали меня мечтать о трудных и опасных приключениях, более возвышенных и доблестных, чем вялое бездействие или глупые выходки. Против пошлых выдумок, прочитанных в юмористических книжонках, восставали мое воображение и навеянный романтическими историями чувственный идеализм, но оба эти отношения к любви уживались в моем сознании, вызывая то мечты о женщине, как таковой, просто обладающей притягательностью своего пола, то – о высшем существе, «прекрасной даме», соблазне неведомом и изысканном.
Эти мечты, я ничуть не сомневался, осуществятся, когда я завоюю блестящее положение, когда совершу… совершу что? Этого я сам не знал, но, во всяком случае, какой-нибудь великий подвиг на поле брани или на политической арене: одержу решающую победу над врагом, – каким врагом? – которая сделает меня новым Наполеоном; осуществлю триумфальный разгром противников – каких противников? – и обрету ключ, который настежь распахнет передо мной двери к власти; получу колоссальное богатство, – наследство, выигрыш, находка? – которое превратит меня в креольского Монте-Кристо. Все эти мечты были, разумеется, весьма туманны и изменчивы, а моя честолюбивая воля колебалась и ощупью искала настоящего пути, способа поведения, который привел бы ее к великим деяниям. Обстоятельства были не слишком благоприятны, и я долгое время понапрасну ждал озарения, призывающего к действиям.
Между тем спящая принцесса, или ее замена, была совсем недалека и вполне досягаема: она жила в заколдованном лесу напротив нас и только того и ждала, чтобы я разбудил ее.
Этой принцессой была единственная дочь дона Ихинио Риваса, человека, который разделял с моим отцом (хотя и на вторых ролях) политическое руководство департаментом. Звали ее Тереса и, по моим нынешним представлениям, в те времена она была девицей столь же заурядной, как ее имя (а может, имя мне кажется заурядным, оттого что принадлежит ей?). Однако же тогда она показалась мне чудом природы, ибо обладала всем обаянием юности, а в нашей сельской иерархии занимала место, не уступающее рангу принцессы, равно как я мог считаться некоронованным принцем. Смуглая, с черными глазами и волосами, овальным личиком, тонким, прямым носом, большим пунцовым ртом и немного выдвинутым вперед подбородком, она не отличалась ни одной заметной чертой, но нежная, как у всех брюнеток, кожа и легкий румянец на круглых щеках были очаровательны и так и подзадоривали поцеловать ее или куснуть, словно спелый плод. Тереса была среднего роста и несколько толстовата, из-за того что мало двигалась и любила полакомиться; она казалась приземистой, хотя, будь хоть немного потоньше, выглядела бы грациозной. Впрочем, привлекательны были и ее добрый, мягкий взгляд, чуть-чуть рассеянный или сонный, и медленная певучая речь, – она говорила слегка пришепетывая, переливающимся медовым голоском. В общем, это была самая обыкновенная креолочка, но случись в Лос-Сунчосе конкурс красоты, она получила бы первый приз. Просиживая часами у окна старого обсаженного деревьями дома, который стоял напротив нашего на улице Конститусьон, Тереса – некогда моя подруга в младенческих играх – неустанно следила глазами за моей беготней взад и вперед, а я даже не обращал на нее внимания и не задумывался о причинах ее интереса ко мне. Но когда я почувствовал любовное томление и начал мечтать об идеальной женщине, я невольно устремил свой взор на нее, надеясь, что наконец осуществится моя поэтическая мечта вдохнуть первый аромат цветка, распустившегося в оранжерее или, по крайней мере, в ухоженном, возделанном саду. Этот hortus conclusus
привлек все-таки мое внимание и пробудил во мне чувство, внешне подобное любви; то была любовь надуманная, едва проснувшееся воображение в сочетании с рассудком, если вспомнить, каким образом я понял, что со мной происходит…
Стояла глубокая ночь, весь дом был погружен в сон, а я с увлечением читал «Мадемуазель Мопен» Теофиля Готье; и вот, словно история любви Ланселота, поразившая Паоло и Франческу, эта чувственная книга вызвала у меня внезапное, никогда небывалое головокружение. Я услышал зов властный, непреодолимый, и, словно во внезапном озарении, возник передо мной окруженный ореолом образ Тересы, какой я никогда ее не видел ни воочию, ни мысленно; она была прекрасна, соблазнительна, овеяна новым, колдовским очарованием. И сила этого духовного толчка была столь велика, что я – как будто свидание наше было назначено заранее – в детском порыве вскочил с постели, второпях оделся и, не думая о смехотворности и нелепости своего поведения, бросился на улицу и под покровом ночной тишины, в полном одиночестве среди спящего селения, принялся кидать камешки в окно той, кого по наитию называл уже «моя возлюбленная», надеясь, что она выглянет и я обменяюсь с ней первыми словами любви и страсти… Но ни она, ни кто другой и не шелохнулись во всем доме, и, потратив целый час на безуспешный обстрел, я в полном унынии вернулся домой, как человек, потерпевший страшное разочарование; мысленно я создавал настоящую трагедию о ее равнодушии, неверности и предательстве, в которой фигурировали и соперник, и нарушение клятвы, и человекоубийственное оружие, и обязательные потоки крови.
О. безудержное воображение! Кто бы поверил, что без иной причины, кроме собственного безумного порыва, я думал этой ночью о самоубийстве, рыдал, кусал подушку и разыгрывал для самого себя бурную сцену романтических неистовств?… Теперь я, пожалуй, могу объяснить это душевное состояние. По своему возрасту и темпераменту, не говоря уж о возбуждающем чтении, я находился на той грани, когда еще не любят ни одну единственную женщину, ни женщину вообще, а просто начинают любить любовь; состояние сложнее и опасное, особенно если нечем отвлечься.
Однако, несмотря на мое отчаяние, я, после всего этого лихорадочного бреда заснул спокойно и безмятежно. Бред наяву сменился сном без сновидений, сном всех, подростков, которые сваливаются без сил после долгих часов физического напряжения.
V
На следующее утро я проснулся после незаметно пролетевшего сна с ясной головой, чувствуя себя свежим и бодрым, однако вчерашний бред тут же возобновился, и воображение опять подчинило меня своей тиранической власти. Все же, несколько успокоившись, я оделся, с непривычной тщательностью и направился к Тересе, полон решимости выяснить положение, развязать все узлы и обвинить ее в измене и предательстве. Невзирая на глубокую трагедию, я был весьма радостно настроен.
Я говорил уже о своем пылком нраве и привычке не останавливаться ни перед чем при исполнении своих желаний; не удивительно, что подобные черты в те времена доходили до смешного, но тут следует принять во внимание, что неопытной девочке моя глупость могла показаться не смешной, а драматичной, к тому же весеннее утро пылало волнующим зноем, дул круживший голову северный ветер, солнце, несмотря на ранний час, жгло немилосердно, и от земли, увлажненной прошедшими дождями, исходили, словно в теплице, одуряющие испарения.
Дон Ихинио недавно уехал куда-то верхом, а Тереса пила мате, лениво прогуливаясь по первому патио, когда я появился перед ней. Пока я шагал через наш залитый солнцем сад и переходил по раскаленной земле на другую сторону улицы, я почувствовал головокружение, и вся моя спокойная свежесть сразу улетучилась. Я увидел не Тересу, я увидел смутное, смугло-розовое видение с толстыми косами, упавшими на легкое муслиновое платье, и, позабыв вею подготовленную в моей комнате сцену, бросился к ней, обнял за талию и воскликнул в безотчетном порыве, как будто девочке было известно все, что произошло в моем воображении:
– Зачем ты так поступила?
Такое ex abrupto,
почти безумное, привело к естественному следствию, и я понял его логику, хотя не привык к подобному отпору. Тереса не принадлежала к кругу моих рабов, и эта бурная выходка удивила, перепугала и возмутила ее. Она с силой вырвалась из моих рук, и при испуганном резком движении тыквенная чашечка для мате упала с глухим стуком и раскололась, а серебряная трубка, позвякивая, запрыгала по каменным плитам.
Во мне все перевернулось. Грубое неистовство уступило место смиренной робости. Я хотел что-то объяснить, однако был способен произнести лишь начало фразы: «но ведь… но ведь…», – повторял я без конца. Пытаясь, как новый Дон-Кихот, вызвать в памяти соответствующие обстоятельства, вычитанные из книг, я вспоминал лишь какие-то неясные, смехотворные случаи, совершенно не идущие к делу, и уже готов был от стыда и из оскорбленного самолюбия положить всему конец, когда девочка, повинуясь очаровательному женскому чутью, перебросила между нами мостик и, как бы не придав ни малейшего значения происшествию, проговорила со своим легким пришепетыванием, подбирая трубочку и разбитую чашку:
– Как ты испугал меня! Я задумалась.
Больше она ничего не сказала. Это было не нужно да и не так легко. Но даже нескольких ее слов было достаточно, чтобы я овладел собой и тут же начал составлять новый план, искать новую отправную точку для наступления. И, не мудрствуя лукаво, предчувствуя в мнимом враге тайного союзника, я брякнул первое, что пришло на ум, то есть самую обыкновенную глупость:
– Ты видела, – оказал я безразличным тоном, – сколько ромашек в поле?
Сделав вид, будто это действительно ей интересно, она улыбнулась, подошла поближе и, подняв на меня ясные черные глаза, «просила в любопытством:
– Много?
– Страшно много. Хочешь, я принесу тебе?
– В такую жару? Нет-нет! У тебя еще солнечный удар будет!
– Э, солнце мне нипочем. Я всегда хожу в самый солнцепек, и ничего со мной не случается.
– А потом, они Мне в не нравятся.
Она сказала это очень кокетливо, вся раскрасневшись, совершенно прелестная со своим пришепетыванием, нежной улыбкой и блеском в глазах. Я придумал другой подарок.
– А дикие сливы?
– О, это да; но только не затем, чтобы их есть. Я ставлю их в вазу среди листьев кортадеры, и получается очень красиво
– Вот увидишь! Увидишь, какую гору я принесу тебе! – воскликнул я решительно, словно обещая совершить великий подвиг; встревоженная Тереса пыталась остановить меня, но я уже приготовился бежать со всех ног.
– Не делай только глупостей, Маурисио, – взмолилась она.
– Оставь, оставь, я сейчас!
И я помчался сломя голову. По трем причинам: во-первых, положение мое, хотя и не такое напряженное, как в начале, было все же несколько затруднительным; во-вторых, этот предлог, правда, притянутый за волосы, давал мне прекрасную возможность удалиться с достоинством и, в-третьих, я загорелся желанием совершить романтический поступок, из тех, что, как известно, производят наибольшее впечатление на сердце женщины. Дикие сливы созрели сейчас только в крутом овраге у реки, и заросли кустов с овальными, как бы перламутровыми плодами – усладой всех мальчишек, повисли чуть ли не над пропастью, пожалуй, еще выше, чем маленькие пещеры горных попугаев, великих мастеров находить недосягаемые уголки для своих гнезд.
Те, кто рисковал жизнью для исполнения каприза любимой женщины-, – на предательских ли снежных вершинах в поисках ледяного цветка, или бросаясь на арену к хищникам, чтобы вырвать из пасти зверя благоуханную перчатку, – всегда вызывали во мне восхищение не только своим героизмом, но и тем, что осуществить задуманное им помогала сильная воля. Вот это мужчины! Они стремятся к победе, к наслаждению и платят, не заботясь о цене; они выше того, кто из прихоти бросает на ветер свое состояние, хотя он тоже велик; они не боятся насмешек, которыми осыпают их жалкие люди, не понимающие героизма. Я чувствовал себя способным на такие же подвиги, и добавлю, что и сейчас мог бы испытать подобное чувство, будь побудительная причина достаточно весомой. В отрочестве я готов был подвергнуть себя опасности, чтобы подарить девочке оливы, но и теперь, несмотря на свои седины, я чувствую себя способным на любое действие, героическое или нет, похвальное или предосудительное, если от этого зависит достижение важной для меня цели. Какой цели – значения не имеет. Достаточно подтвердить свою способность к действию.
Час спустя после моего внезапного ухода я вернулся к Тересе с полным платком крупных полупрозрачных зеленоватых жемчужин, выделявшихся на фоне более темной зелени листьев. Девочка с радостью приняла подарок и потребовала, чтобы я рассказал, где и как мне удалось собрать столько плодов. Грубым, нескладным языком, который был тогда для меня единственным средством выражения, я поведал о моем подвиге, о том, как спустился до середины «оврага попугаев» при помощи веревки, привязанной к дереву на краю пропасти, как пронзительно кричали разъяренные попугаи, испугавшись нападения, как покачивалась веревка в пустоте, пока я рвал и прятал в карманы плоды, рассказал о боли в ладонях, о трудности подъема, когда так легко было бы, окажись веревка длиннее, спуститься к ручью, бегущему всего в десяти метрах подо мною… Очарованная Тереса осыпала меня вопросами, заставила рассказать малейшие подробности, – многие из них я придумал или заимствовал из книг, желая придать больше блеска своей отваге. Глаза Тересы сияли восторгом. Улыбка на ее чуть толстоватых и ярко-алых губах выражала восхищение и тревогу, щеки то краснели, то бледнели. Когда я кончил, она прошептала.
– Большое спасибо. Какой ты храбрый!
И, разрумянившись, как цветок сейбы, она опустила взгляд на плоды, сложенные в фартучке, который поддерживала двумя руками.
Я решил, что положение коренным образом изменилось, но не посмел извлечь из него выгоду или же не нашел способа воспользоваться им. Я лишь скромно проговорил, что нет тут ничего особенного, что каждый сделал бы то же самое, что я всегда рад доставить ей удовольствие… В награду она дала мне ветку жасмина, который сама вырастила, и на прощание сказала с улыбкой:
– И не веди себя, как раньше, не будь таким дикарем. Приходи к нам почаще.
– Да, конечно, приду!
И я стал приходить каждый день, по большей части утром или вечером, стараясь выбрать время, когда дона Ихинио не было дома. Снова возродилась наша детская дружба, но совсем по-другому. Хотя Тереса была явно влюблена в меня, хотя отличалась простодушием и доверчивостью, она проявляла сдержанность, которая у любой другой девушки показалась бы рассчитанной и притворной. Не выражая недовольства моими ухаживаниями, она умела держать меня на расстоянии и мягко останавливала всякую вольность в действиях, разрешая взамен полную свободу в речах. Говоря по правде, свобода эта была не велика, ибо туманные, слащавые восхваления, почерпнутые из романов, казались мне неуместными и не очень для нее понятными, а выражения, принятые в кругу моих невежественных деревенских друзей, плоские намеки, нарочитые двусмысленности, грубые словечки, окрашенные примитивной чувственностью хотя и вертелись у меня на языке, но с губ не слетали благодаря невольной стыдливости или, вернее, врожденному хорошему вкусу, который уже начал во мне развиваться. В общем, мы играли, словно дети, бегали и прыгали, рассказывали друг другу сказки и сны, а в поведении Тересы соединялось кокетство женщины с простодушием ребенка, что возбуждало и вместе с тем умеряло мою страстность…
VI
Таковы были первые шаги моей первой серьезной любви, и, разумеется, они не прошли незамеченными для дона Ихинио. Однако он не ставил им препятствий, полагая, что сын Гомеса Эрреры и дочь Риваса предназначены друг для друга согласно общественному закону, действующему в старинных знатных семействах, и суждению верующих, еще весьма многочисленных в аристократии старого и новейшего происхождения. Этот пронырливый сельский политик, без сомнения, рассчитывал, что, хотя отец мой и не обладал значительным состоянием, все же благодаря моему родовому имени меня ожидает беспечное блестящее будущее, особенно если татита и он постараются создать мне положение. И у одного и у другого было достаточно средств для этого, а вместе они смогут добиться всего, чего только захотят. Невысокий, плотный, с седой бородой и пожелтелыми от неумеренного курения усами, с густой гривой волос, маленькими черными глазками, поблескивающими из-под нависших белых бровей, и смуглым, красновато-оливковым цветом лица, дон Ихинио внешностью походил на доброго старого льва. Что же касается его характера, то он относился доброжелательно ко всему, что не затрагивало его интересов, был обязателен по отношению к друзьям, полон любви к дочери, свободен от общественных и религиозных предрассудков, обладал гибкостью в политических и административных делах, рассматривая страну, провинцию и округу как некие абстракции, созданные умными людьми для использования в своих целях простаков; кроме того, он был шутником и говоруном в манере старых гаучо – завсегдатаев пульперий и загонов для клеймения скота. Он редко присутствовал при наших встречах с Тересой, предоставляя судьбе плести свои сети, всегда, впрочем, готовый вмешаться в нужный момент и наилучшим образом добиться своего. Хотя ему были хорошо известны мои похождения и озорство, он, казалось, не опасался, что я пожелаю злоупотребить своим положением, то ли полностью доверяя Тересе, то ли рассчитывая на мой почтительный страх перед ним, и чувствовал себя неуязвимым под надежной защитой своего авторитета. Желая внушить мне, в чем состояла его цель, он постоянно твердил, что они с моим отцом сделают из меня «настоящего мужчину», и вселял в меня надежды на богатство и успех. Тереса, слыша эти слова, горячо одобряла их, а я недоумевал, пытаясь разгадать таинственные планы, и был весьма ими заинтригован.
– Что имеет в виду дон Ихинио, объявляя, что сделает из меня «настоящего мужчину»? – спросил я как-то у Тересы. – Говорил он тебе об этом?
– Может быть, – уклончиво ответила она с многозначительной улыбкой. – Одно только могу сказать тебе, – добавила она твердо, – татита очень тебя любит и всегда выполняет то, что говорит.
Вскоре, в наказание за все грехи, я узнал, в чем состоят их намерения, и испытал первые несчастные дни в моей жизни.
Между тем Тереса, словно в страхе перед будущими горестями, проявляла ко мне все более нежную, восторженную и доверчивую привязанность, а ее полный восхищения взгляд тешил мое самолюбие и будил во мне смутное ощущение счастья.