Но я хотел скрепить золотой пряжкой эту долгую главу своей жизни, остаться верен если не своим принципам, то своим друзьям и соратникам, и, когда разразилась революция, я одним из первых пришел к президенту, меж тем как восставшие и их пособники собирались на площади перед парком, создавали отряды и убивали полицейских в стремлении отомстить власти или ее представителям.
– Это военный мятеж, – сказал президент, уделив мне минуту внимания среди царившей во дворце суматохи и паники. – Но верная часть армии не замедлит справиться с бунтовщиками.
– Совершенно с вами согласен, – ответил я. – И если я могу быть чем-нибудь полезен… Вы знаете, что можете рассчитывать на меня.
– Благодарю! Я знаю, знаю!
Все осаждали его, требовали ответов, доводили до полного изнеможения. Он видел, что катастрофа близится, но сохранял присутствие духа и доверие к людям. Он не был малодушен, каким хотели изобразить его враги; мечтатель – это верно, как доказали позднейшие события, подтвердив мнение моего тестя. Но почем знать, был бы ли он таким мечтателем, проявляй его приближенные больше здравого смысла и меньше угодничества. Так или иначе, кости были брошены, и следовало показать себя искусным игроком, не выказывая ни трусости, ни излишней дерзости. Это он и сделал, поскольку не заявил, что сам встанет во главе своих войск, но и не бежал, как крыса из горящего дома. Я подумал, что он, подобно мне, приспосабливался к обстоятельствам, поднявшим его на такую высоту, и в случае поражения сумеет выждать новый благоприятный момент.
Далеко не все отличались подобным спокойствием. Пепе Серна, например, горячился и кричал, что следует приструнить мятежников и дать им суровый урок, не понимая в своем неведении, какая это бессмыслица. Другие, наоборот, приходили в такое отчаяние, будто настал день Страшного суда. Вспоминаю одного судью, который, глотая слюну, чтобы казаться спокойным, и неловко вмешиваясь в разговор, задавал то одному, то другому якобы кстати, а в сущности, притянутый за волосы вопрос:
– Как вы думаете, если революция победит, будут устраивать политические процессы? История наших революций их не знает, и обычно самая широкая амнистия…
От него отмахивались, словно говоря: «Ищи себе виселицу в другом месте», и действительно, несколько лет спустя он попался, как самый вульгарный мошенник, в деле с подложными документами…
Человек, который интересовал меня больше, чем все остальные, был предполагаемый кандидат в президенты республики. Не раз он проходил мимо меня, по-видимому, вполне владея собой и заранее рассчитав все открывающиеся перед ним возможности, так как был умен и талантлив. Именно он вел самую крупную игру, и я дорого дал бы, чтобы узнать тайный ход его мыслей, но хотя между нами существовали давнишние и довольно близкие отношения, для откровенного разговора момент был не очень подходящий.
– Что скажете обо всем этом, доктор? – спросил я все же, пожав ему руку.
– Что революция побеждена, и все тут. У этой революции нет движущих сил…
Взгляд его черных глаз был устремлен вдаль, словно читая в будущем нелегкую судьбу, а на желтовато-бледном лице, обрамленном темно-каштановой бородой и пышными, как у музыканта, волосами, застыло выражение обреченности. Видел ли он уже себя грядущим козлом отпущения за все грехи, совершенные в один мимолетный исторический момент? Мне этот человек внушал наибольшие симпатии; но, подавив приступ чувствительности и ничем не проявив своего отношения, я подумал: «Ну, братец, если уж и ты видишь, что дело плохо, так чего же ты ждешь от меня? Не могу я быть большим католиком, чем сам папа…»
Строгое соблюдение меры в этих обстоятельствах привело меня туда, куда и следовало. Президент был слишком занят и вспоминал обо мне, лишь когда я сам этого хотел: ему достаточно было знать, что я его не покинул. Тем, кто верил в победу, я казался слишком вялым, чтобы втягивать меня в свои замыслы… Те, кто боялся поражения, считали меня слишком верным существующему порядку, чтобы предлагать мне другие пути… Люди здравомыслящие, вероятно, думали так же, как я… В результате я оказался личностью для всех приемлемой и в то же время не очень важной, то есть стал именно тем, кем хотел казаться.
Каждый день я являлся с визитом к президенту, до того времени, пока революция, признав свое поражение, не капитулировала. Тогда я засел у себя дома. Мне пришлось лишь выслушать одно-другое язвительное замечание относительно моей пассивности.
– Здесь мы не в моей провинции, – возражал я, – теперь это уже вопрос военный. Я не собираюсь изображать муху из басни и усложнять дело под предлогом его упрощения. Пусть тот, кто командует, подает мне команду, и я ее выполню.
Революция пала, а вслед за ней рикошетом и президент республики, против которого были настроены и чернь, и неразумная молодежь, и многие из тех, кто сами толкали его на крайние меры, а теперь хотели показать, что ни в чем не виноваты. И так, под яростные крики, удалился вождь, который, возможно, был виновен лишь в том, что слишком верил в силы страны и честность своих друзей, – хотя были у него и другие недостатки и ошибки. Мне обвинять его не подобает, и должен сказать, я ничем не отяготил его положения, когда он был устранен, потому что… потому что такие поступки представляются мне не слишком изящными.
Эулалия, которой понравилась проявленная мною верность, сказала мне под конец:
– Мне кажется, правильно сделали, что его свергли.
– Я тоже так думаю.
– Но ты ведь поддерживал его…
– То был мой долг.
– Как хорошо ты это сказал. – И в ее взгляде я прочел прощение многим моим винам.
Я подумал о Марии и представил себе, какой диалог вели бы мы в тех же обстоятельствах:
«Ты думал при этом о своем долге или о своей выгоде?»
Бурные протесты с моей стороны.
«В конце концов, ты должен был понимать, что правительство никуда не годится, об этом говорилось в самом конгрессе, которому тоже не мешало бы сменить свой состав, прежде чем рукоплескать несуществующему „новому порядку“. Защищая президента, ты защищал свои интересы, а не свои принципы».
«Принципы? Ты сама произнесла это слово! Для недостаточно развитых народов важен только один принцип, и его надо поддерживать всеми силами: „принцип власти“.
И наш спор не окончился бы никогда, меж тем как с Эулалией он пришел к самой приятной развязке: почувствовать себя предметом любви и восхищения отнюдь не заурядной женщины, – что может быть лучше такой развязки, особенно если происходит она в доме, снабженном всем современным комфортом и ни в чем не знающем недостатка!
А наш дом не знал недостатка ни в чем. Росаэхи давал Эулалии все, чего она могла желать. Я получал свое жалованье, а так как былое мотовство сменилось францисканской скромностью, – ведь многие потеряли все свое достояние, а другие старались скрыть его, – этого жалованья и небольших доходов, поступающих из Лос-Сунчоса и провинции (вознаграждение, о котором я говорил раньше), хватало, и даже с излишком, на то, чтобы жить широко, посещать клуб, не отказывать себе в излюбленной партии покера и делать новые долги, не очень крупные, в соответствии со скромными временами. Единственное, что меня беспокоило (о, только мысленно!), это мои обязательства перед банками, вернее, перед банком нашей провинции.
Пришло время для властей платить долги кредиторам и требовать уплаты от должников.
На этот раз мой тесть не вызвал меня к себе, а сам явился ко мне.
– Ты должен дать мне все полномочия на управление твоим имуществом.
– О дон Эстанислао! Конечно же, вы можете управлять им так же, как до сих пор.
– Нет-нет, это другое дело. Вы слишком наивны. И кроме того, нужны наличные деньги.
Я дал ему полномочия. И он совершил чудеса. Отклонив несколько векселей, подписанных подставными лицами, он значительно уменьшил сумму моего долга. Банку он предложил в уплату земли и угодья с сомнительным будущим и, ссудив мне авансом каких-нибудь сто пятьдесят тысяч песо, сделал меня обладателем по меньшей мере миллионного состояния.
– Эти сто пятьдесят тысяч, на которые я купил ценные бумаги, вы мне возместите (деньги одних служат другим, так оно всегда, но у денег нет имени!), а доходу они принесут вдвое против суммы вашего долга. Через несколько лет у вас будет два или три миллиона.
Бедняга Васкес между тем продавал все свои земли, чтобы расплатиться с кредиторами, ведь у него не было такого уполномоченного, как Росаэхи. Цены были настолько низкие, что, хотя земли эти представляли целое состояние, Росаэхи скупил их за шестьсот тысяч песо и пообещал, если я хочу, уступить Эулалии за ту же стоимость, заключив частное соглашение. И он сказал мне:
– Ты жаловался, что я не
кочудавать Эулалии приданое. Так вот тебе, по крайней мере, три миллиона… И нечего торопиться. Если не делаешь глупостей, то твоих денег и того, что я даю твоей жене, вам хватит… Пока что… А когда я умираю, это уж дело другое.
Но я ничуть не хотел, чтобы мой тесть умер, несмотря на неисчислимое наследство. Состояние дона Эстанислао было для меня еще большим состоянием именно потому, что я его и в глаза не видел, в то время как все вокруг считали его моим. Кредит неисчерпаем…
XIII
Васкес, подобно многим другим, оказался разорен до нитки, и мне стало ясно, что расплатиться со своими кредиторами он сможет лишь некоторое время спустя. И все оттого, что благодаря мне он стал жертвой своей непредусмотрительности и обзавелся не таким тестем, как мой, а лишь простодушным доном Эваристо Бланко, провинциальным идальго, неспособным вести дела.
Васкес пришел ко мне и, напомнив о старом долге, спросил, как у меня с деньгами.
– Плохо, – сказал я. – Тут и не поймешь, куда уплывают все песо. Мы едва перебиваемся. Придется на время бури лечь в дрейф.
– Ясно, – ответил он задумчиво. – Для облегчения одной беды не надо усугублять другую. Мне это все равно не поможет…
И он ушел.
В тот момент я мог достать двадцать тысяч наличными, лишь попросив их у Росаэхи: но не стоило злоупотреблять вниманием моего тестя, который так прекрасно показал себя в устройстве моих дел, а главное, у кого бы еще мог я перехватить на свои мелкие нужды, карточные долги и прочее. Васкес не был возлюбленной, ради которой можно совершать безумства, да и сам он не требовал их от меня. Напротив, он говорил спокойно, ушел, и ничего дурного не случилось.
Между тем политическое положение страны оставалось прежним, а для меня, пожалуй, оказалось и лучшим. Все мы между собой помирились, те же люди правили страной, – без шуму, но правили. Моя позиция до, во время и после революции считалась не чудом эквилибристики, каковой она была на самом деле, а неоспоримым доказательством моих высоких качеств как государственного деятеля. В кулуарах палаты, во дворце Касса-Росада,
в редакциях газет стали в шутку поговаривать о том, что первый же вакантный пост министра, вероятно, будет предоставлен мне. Я принимал это тоже как шутку, прикидывался таким скромным, таким незаметным, что шутки постепенно теряли свой язвительный, неприязненный характер, и в конце концов мое назначение стало считаться вполне возможным, тем более, что все уже привыкли слышать о нем.
Моя карьера начиналась или, вернее, уже сложилась.
Однажды заговорили всерьез о том, чтобы «сделать меня министром», и нашелся человек, который выдвинул мою кандидатуру. Это произошло через несколько лет после описанных событий; я все еще по инерции оставался депутатом от моей провинции, однако обстановка во время правления честнейшего, но не уверенного в себе и слишком буржуазного президента показалась мне настолько ненадежной, что я не решился принять назначение и стать перелетной птицей в министерстве. Выйдя из финансового кризиса, хозяйство страны еще не получило должного развития, сам я, слывя очень богатым, все еще не стал богат, хотя жил на широкую ногу, и мне нельзя было связываться с постом однократного министра, то есть министра на два месяца, для которого в дальнейшем этот пост будет закрыт навеки. Я отклонил предложение, сказав, что в низах буду более полезен правительству, чем в верхах.
Больше всего мне улыбалось какое-нибудь посольство, и я опять вернулся к старой мечте, думая при этом: «В Европе, а не в Америке, как хотел я раньше». Но извечный соперник снова возник на моем пути. Васкес притязал на единственное более или менее значительное посольство, на какое можно было тогда рассчитывать. Васкес всегда бесил меня, но я никогда не завидовал его победам, хотя и радовался иным его поражениям… впрочем, не желая ему зла…
Министерский пост… Но назначения послом добиться значительно легче. Главное, воспользоваться обстоятельствами, чтобы вовремя обратиться с просьбой. И я воспользуюсь ими, как бог свят!
Я еще думал об этом, когда мне доложили о посетителе, вручив грязную, мятую визитную карточку:
Мигель де ла Эспада. Журналист.
Я велел впустить его, и он объявил еще с порога:
– Перед тобой не Эспада,
а Сабля! Вот уже два месяца, как я подыхаю с голоду в столице, я приходил к тебе раз пятьдесят. Это моя последняя визитная карточка, Маурисио!
Увидев, что такое вступление не доставило мне ни малейшего удовольствия, он немедленно изменил тон:
– Годы проходят, одним принося счастье, другим – горе. Я не умел правильно вести себя, и вот теперь, когда уже начал стареть, я оказался на самой низшей ступени именно из-за своего поведения. Я никого не обвиняю в неблагодарности, лишь самого себя обвиняю в безрассудстве. Я служил многим, но за подачки, как девка, которая потом и не помнит, кого любила… Сейчас я потерпел крушение; как сказал мой земляк Кальдерон в не менее трагических обстоятельствах: «Когда предательство совершено, предатель никому не нужен».
На его лице можно было прочесть историю всех его разочарований: он был только выразителем чужих страстей, чужих прихотей, игрушкой людей, а не обстоятельств. Его смиренный, дружелюбный взгляд хитрого пса вызвал в моей памяти историю Лос-Сунчоса и столицы провинции. Я занимал достаточно высокое положение, чтобы смотреть на него сверху вниз; но, повинуясь сохранившимся во мне остаткам молодости, я подошел к нему и хлопнул его по плечу.
– Полно тебе! Чего ты хочешь?
– Есть! – закричал он с шутовским отчаянием. – Есть каждый день или, по крайней мере, три раза в неделю!
– Да у нас едят все люди.
Подняв указательный палец, он наставительно произнес:
– Так говорят все люди, которые едят.
– Что ты делаешь?
– Последние два месяца я – секретарь общества взаимопомощи, основанного одним мошенником, который помогает самому себе. Я не вижу ни гроша. Живу с женой и детьми на улице Коррьентес в квартире, похожей не то на орлиное гнездо, не то на крысиную нору. Сделай что-нибудь для меня!
– Все, что смогу. Вот, держи пятьдесят песо.
– Это не то. Впрочем… Потом придет и другое. Я не задумался над его словами, невольно отдавшись воспоминаниям.
– Жив ли дон Клаудио? – спросил я.
– И донья Гертрудис тоже. Очень забавно: они патриархи города, никого там так не уважают. Бедные старики рассказывают о тебе чудеса, но всегда кончают одинаково: «Бог приведет его на истинный путь!» – следовательно, ты еще не достиг высшей ступени совершенства.
– Вот негодяи!
– Благодарю от имени дона Клаудио! Он сел. Помолчал немного, пока я с улыбкой разглядывал его. Потом продолжал беседу:
– Я потерпел крушение, Маурисио, и этим все сказано. Я неудачник, что поделаешь! Но я не дурак, и есть у меня способности, не буду хвалить себя, ты сам это знаешь. Пятьдесят песо – это пятьдесят песо… сумма значительная, особенно для меня, у кого пять минут назад не было ни сентаво, ни какой-либо надежды раздобыть его… Но через десять дней или через два часа я окажусь в прежнем положении. Спасти меня может только одно: возьми меня к себе на службу; я буду твоим секретарем, твоим посыльным, твоим писцом, твоим сторожевым псом… При твоем положении необходим человек, который будет помогать тебе в главном, потому что ты все свое время тратишь на второстепенное. Я буду искать нужные тебе справки, редактировать твои отчеты, писать твои письма, сочинять твои речи и…
Он остановился, заметив мое недовольство, и, снова изменив тон, произнес, словно какой-нибудь Маркос Обрегон:
– Человек без человека обойтись не может, дон Маурисио Гомес Эррера. Я ничего не требую, ни о чем не прошу. Я только умоляю дать мне право жить, хотя бы жалкой букашкой. Я становлюсь стар, и такой знатный вельможа, как дон Маурисио, должен понять, что это не пустые слова, хотя и сказаны они таким бедняком, как я. Печально, что…
– Приходи завтра, – ответил я, смягчившись. – Поговорим завтра.
Он направился к двери, обернулся и скромно добавил:
– Я буду избегать всякой фамильярности. Сам хорошо знаю, как досадна неуместная фамильярность.
С плутовским видом он отвесил мне почтительный поклон и уже на пороге проговорил:
– Итак, с вашего разрешения… до завтра.
XIV
Хлесткие заметки де ла Эспады, недурные для провинциальной газеты, в Буэнос-Айресе казались бы вчерашним днем. Я поручил ему другие дела, он добывал нужные мне сведения, составлял выдержки из книг и делал это с таким рвением, что вскоре превратился в моего секретаря. Секретаря образцового, лишенного честолюбия, готового выполнить все, что ему прикажут, без всяких отговорок и рассуждений.
«Вот человек, – думал я не раз, – который умеет приспосабливаться к обстоятельствам не хуже, чем я. Почему же у меня все идет так хорошо, а у него так скверно?»
И я пришел к выводу, что каждый из нас занимает назначенное ему место в полном соответствии со своей относительной ценностью.
Де ла Эспада хорошо послужил мне, он привел в порядок мою запутанную корреспонденцию, дал мне немало советов, которые, даже если их не выполняешь, всегда полезны как справка о чужих мнениях. Чистой клеветой являются разговоры о том, будто он делал за меня всю работу в последние десять лет; зато верно то, что он всегда оказывал мне большую помощь, а также то, что среди немногих моих сочинений, в которых он не принимал участия, фигурируют и данные воспоминания, написанные в манере непринужденных заметок. Что же касается его советов, то я ему бесконечно за них благодарен – хотя и не всегда им следовал, – потому что они помогли мне в решении двух самых тяжелых задач в моей жизни. Два эти последние эпизода я сейчас опишу, по возможности кратко, ибо перо уже падает у меня из рук.
Васкес и я, оба давно уже стремились к одной и той же цели, но оба наталкивались на одно и то же препятствие: нежелание правительства, прикрытое различными благовидными предлогами; говорилось, например, что мы не дипломаты по профессии, что невозможно обойти старых заслуженных послов, предоставив нам (ему или мне) более высокий пост, как будто это не делалось всю жизнь и не будет делаться дальше из века в век.
Но были два обстоятельства в его пользу и вместе с тем против него: он был настойчив, и место это было ему нужно, чтобы спастись от нищеты. Я тоже достаточно настойчив, – хотя теперь, когда достиг зрелости, научился это скрывать, – но зато не нуждался решительно ни в чем. Я мог добиваться любого поста, необходимого для придания блеска собственной личности, объясняя это желанием «послужить стране», и принять этот пост на условиях, неприемлемых для другого, с той простой разницей, что впоследствии извлеку из него нежданные выгоды, подобно многим, получающим «вознаграждение» за труды, вначале, казалось бы, совершенно бескорыстные…
Однако на этот раз мои расчеты оказались ошибочными. Возможности Васкеса так возросли, что назначение его было неминуемо.
Я неосторожно выразил свои сожаления по этому поводу в присутствии де ла Эспады. Тот посмотрел на меня в упор и проговорил:
– Я мог бы убить его деревянным кинжалом.
– Что же это за кинжал?
– Его долги.
– Э!
– Минутку, минутку! – возразил он. – Сколько вы дадите, чтобы устранить его?
– Десять, двадцать, пятьдесят тысяч песо! – воскликнул я. – Великолепный отправной пункт!..
– Столько не нужно.
– Сколько же?
– Радниц давно уже держит у себя опротестованные векселя Васкеса на сумму двадцать или двадцать пять тысяч песо. Он не предъявляет их ко взысканию, веря в его близкое будущее. Но если это ему покажется выгодным, он пустит Васкеса ко дну.
– Что за человек этот Радниц?
– Есть у него небольшой банк, и он торгует произведениями искусства. В банке он охотно ссужает деньгами из одного процента в месяц, который превращается в пять или десять, так как надо покупать акции.
– Ты хорошо осведомлен.
– Еще бы! Когда я приехал в Буэнос-Айрес, у меня еще сохранялись знакомства и приличный вид. Мне понадобились деньги, меня представили Радницу, и он дал мне взаймы пятьсот песо, обязав купить две акции его банка по сто песо и подписать вексель на семьсот.
– Без гарантий?
– Почти. В качестве обеспечения я предложил свою обстановку, оцененную в семьсот песо.
– А она была у тебя?
– Нет. Мне грозила долговая тюрьма. Не уплати я семьсот песо, я оказался бы «несостоятельным должником» и угодил бы в тюрьму за злоупотребление доверием.
– Значит, на этого человека можно рассчитывать?
– Полностью. Дай мне пять тысяч песо, и я все дело улажу.
– Нет. По-моему, это низость! – воскликнул я.
Однако в тот же день я нашел Радница на одной из его выставок живописи и, между прочим, сказал ему, что «есть некоторые банки и так далее», но достаточно одного доноса, чтобы вся эта ростовщическая система рухнула. Потом я поговорил о выставленных картинах, которые он купил в Европе с помощью своей жены, и сказал, что правительство, должно быть, купит две или три. Прощаясь, я выразил сожаление, что Васкес не будет назначен послом, – есть в правительстве человек, который сопротивляется этому всеми силами и использует – с достаточным основанием – любой предлог, чтобы его скомпрометировать.
Радниц не проронил ни слова, но пожал мне руку с особой значительностью. На следующий день я встретил его в кулуарах палаты, он был очень элегантен, очень корректен. Погуляв вокруг, он подошел ко мне.
– Я должен повидаться с… Он друг министра просвещения и собирался узнать, покупает ли правительство картины с выставки на улице Флориды. Мне говорили, что министр ими очень интересуется, и, хотя я тоже не прочь купить их, мне бы не хотелось вступать в борьбу с таким соперником, как правительство…
– И не делайте этого, Радниц, я уверен, что их купят. Мне сейчас как раз об этом сказали. Вы только добьетесь, что картины будут проданы по непомерно высокой цене. В общем, смотрите сами…
Он сделал вид, что собирается уходить, и добавил доверительно:
– Я был на бирже. Слухи о банкире и гарантиях мне кажутся преувеличением. Возможно, речь шла о каком-нибудь из этих мелких заимодавцев…
– Без сомнения!..
– Кстати! Слыхали о скандале? Педро Васкеса привлекают к уголовному суду за неплатежеспособность и злоупотребление доверием. Похоже, что в трудных обстоятельствах он совершил поступок… не очень похвальный…
Я не стал хлопотать, чтобы у Радница купили картины, и правильно сделал, потому что он человек грязный. Полагаю также, что доходов от банка ему хватало с лихвой. Кроме того, Васкес должен был уплатить свой долг.
Домой я пришел к обеду. Перед тем, как отправиться в клуб, я сидел с Эулалией в холле за кофе, и тут мне доложили о приходе Васкеса.
– Ты пришел вовремя, чтобы выпить чашечку кофе, но мне надо немедленно уходить, – сказал я, избегая всяких объяснений при жене.
Однако Васкес был слишком взволнован, чтобы молчать.
– Есть ли у тебя наличные деньги? – спросил он, наспех глотая кофе. – Я попал в трудное положение.
– Кое-что есть. Много ли тебе надо?
– Двадцать тысяч песо.
Я так и подскочил. Но потом взял себя в руки.
– Столько у меня нет, – сказал я. – Едва ли наберется восемьсот или тысяча. Но через одну – две недели…
– Сию минуту.
– Это злой рок…
– Вспомни, что я не ставил условий, и ты обещал мне, когда я одолжил тебе эту сумму…
– Которую я до сих пор не вернул. Ты меня в этом обвиняешь? Нет! Эти деньги всегда в твоем распоряжении. Но именно в данный момент…
Эулалия встала и оставила нас наедине.
– Это правда? Ты не можешь достать?… Речь идет о деле чести, более серьезном, чем твое, о старом легкомысленном долге, который ростовщики вытащили сейчас на свет. Хуже всего то, что дело передано в суд, чтобы набросить мне петлю на шею. Если это станет известно, меня не назначат послом в Европу… Подождали бы хоть две недели! Просто проклятие какое-то!..
– Я поговорю с друзьями в клубе.
– Да, Маурисио! Все это ужасно. Один человек пытается задержать сообщение в газетах, но если дело затянется, я погиб навсегда…
Мы вышли вместе.
– Весьма возможно. Что ж, иду добывать деньги.
– Я увижу тебя сегодня ночью? Где?
– В два часа, в кружке… Или лучше завтра рано утром, дома… Двадцать тысяч… Не горюй… Это не так уж страшно…
Он ушел утешенный, а я и не вспомнил о нем, пока не проснулся на следующий день. Эулалия поджидала меня в столовой.
– Васкес приходил три раза, – сказала она.
– Мог бы и не приходить.
– Почему?
– Потому что я не достал для него денег.
– Зато я достала.
– Как? Двадцать тысяч?
– Вот они. Папа одолжил мне.
– Значит, ты ходила…
– Я ведь видела, тебе было так неприятно!..
О, святая невинность! Я поцеловал ее в лоб, взял двадцать тысяч и велел ввести Васкеса ко мне в кабинет, как только он явится снова.
Он вошел.
– Удалось тебе?
– И да и нет.
– Как?
– Через два дня они будут у тебя. Быстрее действовать невозможно, даже имея дело с банками. Приходи ко мне в четверг, нет, в среду вечером: я все сделаю, чтобы только достать поскорее…
– Если я их не получу сегодня, меня погубят… Это дело чести. Если я попаду в суд или в газеты, то пусть даже мое имя останется незапятнанным, будущее мое полетит ко всем чертям…
– Успокойся. В нашей стране ничего до конца не доводят. Многие выходили победителями из положений гораздо более трудных и сомнительных.
– Ах, Маурисио! Дай-то бог! Знаешь! Из всех моих друзей, из всех, обязанных мне какой-нибудь услугой, ты единственный, к кому я обратился не напрасно…
Уже в холле, когда он начал спускаться по лестнице, я сказал ему:
– Ладно, чтобы не мучить тебя долгим ожиданием, я сам приду к тебе в среду и все принесу…
– Правда?
– Еще бы не правда!
Де ла Эспада обо всем пронюхал. Думаю, это он побежал в те газеты, где недолюбливали Васкеса. Так или иначе этим же вечером в нескольких газетах появилось сообщение о громком скандале, в котором оказался замешан кандидат на пост полномочного посла, с недвусмысленными намеками, указывающими, что речь идет о Васкесе. Меня охватил страх, отвращение или раскаяние при воспоминании о нескольких подобных драмах, толкнувших того или иного мечтателя на самоубийство. Однако я вскоре успокоился, ведь я лишь облегчил логический ход событий, устранив из них романтическую и тем самым излишнюю часть. Кто звал Эулалию?… У меня денег не было… Почему я должен был мешать развитию жизненных обстоятельств? А кроме того, я твердо решил расплатиться, и честь Васкеса останется незапятнанной. Честь – да; а пост? Полно! Как будто этот пост создан не для меня!
Президент был щепетилен, и достаточно оказалось искры скандала, чтобы он положил под сукно верительные грамоты Васкеса, причастного к темному кредитному делу в наше еще нездоровое и всеми осуждаемое время.
В среду я пришел к Васкесу и вручил ему двадцать тысяч песо.
– Даже имея эти деньги, я разорен! – разрыдался он.
– Не думай так. Пойди к моему тестю. Я говорил с ним. Росаэхи уверен, что выкупит эти проклятые векселя за пять или десять тысяч, самое большее. Это шантаж. Не церемонься с ними.
– Этого я не сделаю. Мне нужно немного. Я уеду в деревню. Буду работать. Так советует Мария.
Мария! Меня охватило неудержимое желание увидеть ее, поговорить с ней, и я продолжал разговор в надежде исполнить свое желание.
– Ехать в деревню бесполезно, не имея ни капитала, ни поместья. Что ты там будешь делать?
– Мне нужно немного. И сам я ничего не стою.
– Почему?
– Потому что не умею ни приспосабливаться к обстоятельствам, ни служить кому-либо, ни управлять самим собой. Я мечтаю стать художником, скульптором, кузнецом, краснодеревщиком, на худой конец земледельцем или пастухом. Ах, Маурисио! Если бы все были такими, как ты!..
Не горько ли это? Нет. Горька сама жизнь. Человек пробивает себе дорогу, устраняя тех, кто мешает, силой или хитростью, либо и силой и хитростью.
Однако Мария настолько занимала мои мысли, что я в конце концов спросил:
– А твоя супруга?
– Ей нездоровится. С тех пор как началась эта драма, от которой ты сейчас спас меня, она сомневается во всех, и – о, эти женщины! – она, такая умная, тонкая, проницательная, отказывается верить очевидности и готова подозревать даже…
Он остановился, словно не решаясь произнести чудовищное слово, которое я угадал и назвал, спросив почти утвердительно:
– Даже меня, да?
И, не дожидаясь ответа, я от души протянул ему руку и в волнении прошептал:
– Что делать? Ни горе, ни счастье не совершенны в этом мире!
XV
Я пишу свои «Воспоминания» в Европе, другими словами, я получил пост полномочного посла, которого безуспешно домогался Васкес. Но произошло это не без помех и волнений. Едва лишь зашла речь о моей кандидатуре, как одна жалкая газетка, из тех, что обычно выпускают горячие юнцы в напряженные моменты, подняла против меня бешеную кампанию, словно я был главным представителем всего периода коррупции. Я не обращал на это внимания, пока не начались злобные намеки на смерть Камино, вызывающие наихудшие предположения. Но даже тогда, считая, что назначение у меня в кармане и покой мне обеспечен, я не придал значения этому злословию, пока под одной из статеек не увидел поразившее меня имя: «Маурисио Ривас».