«Моему достохвальному доброму другу, господину Генри Даунхоллу.
Хантингдон, 14 октября 1626 г.
Милый сэр!
Вы очень меня обяжете, если согласитесь быть крестным отцом моего ребенка. Я должен был бы сам приехать к вам, чтобы пригласить вас по всем правилам, но обстоятельства мне не позволяют, извините меня.
Днем ваших хлопот будет следующий четверг. Позвольте просить вас прибыть в среду.
Получается, что я опять покушаюсь на вашу благосклонность, тогда как следовало скорее выразить вам мою благодарность за ту любовь, которую я уже нашел в вас. Но я знаю, что ваше терпение и вашу доброту не сможет исчерпать
ваш друг и слуга
Оливер Кромвель».
Огонь в камине весело плясал, разгоняя тьму ненастного октябрьского вечера. Пламя оплывающих свечей поблескивало на вычищенных медных подсвечниках, на оловянных кубках. За ужином сидели приехавший из Кембриджа Генри Даунхолл, когда-то однокашник Кромвеля по университету, доктор, только что навестивший Элизабет (она с новорожденным мальчиком четырех дней от роду лежала наверху), проповедник, с ним Кромвель теперь водил большую дружбу, и сам хозяин дома. Дорогому гостю, проделавшему ради завтрашних крестин шестнадцать миль по осенней слякоти, была уже приготовлена комната: простыни пахли лавандой, под одеялом лежала оплетенная шелком глиняная грелка.
О чем говорили за столом? Конечно, о новом короле, Карле I. Год назад он вступил на престол после смерти Якова — и уже сумел вызвать недовольство. Еще в бытность его принцем Уэльсским добрые англичане очень опасались, что он женится на католичке-испанке. И какая была радость, когда его авантюрная, неразумная поездка с любимчиком Бекингемом в Мадрид окончилась провалом! В Сити даже звонили в колокола и зажгли праздничные огни. Но, став королем, Карл поступил ничуть не лучше: взял в жены пятнадцатилетнюю француженку, дочь Генриха IV и сестру Людовика XIII Генриетту-Марию. Легкомысленная смазливая девчонка была тоже паписткой, и вместе с ней в Англию явились католические священники, слуги и соглядатаи антихриста-папы. Дошло до того, что в английском королевском дворце теперь служат мессы. Красавец Бекингем, этот разряженный шут, выскочка, бездарное ничтожество, по-прежнему в большом фаворе — похоже, что это он правит страной, а не законный король!
Сам-то Карл поначалу всем понравился: внешности привлекательной, манеры изящные, воспитан, одет со вкусом, любит спорт, живопись. Но первые же его шаги разочаровали. Вместо быстрой победоносной войны с Испанией — долгая, дорогая, невыгодная война на континенте, да еще, к позору Англии, в союзе с католической Францией и против протестантов. Вместо решительной борьбы с католиками — потакание им во всем. Вместо сокращения налогов и выполнения разумных требований парламента — увеличение пошлин и всяких боковых, в обход парламента, поборов. Неудивительно, что парламент открыто выразил ему неудовольствие и отказал в субсидиях. Джон Элиот осмелился напасть на Бекингема, на его глупую, авантюрную, вредную политику. «Наша честь попрана, наши корабли потоплены, наши люди погибли — и не от руки врага, не от несчастного случая, а от руки тех, кому мы доверяли», — говорил он. Палата потребовала привлечения к суду Бекингема, разорителя национального достояния. В ответ Карл высокомерно, под стать отцу, заявил: «Парламенты всецело в моей власти, и от того, найду я их полезными или вредными, зависит, будут ли они продолжаться или нет». Он распустил свой первый парламент и прибег к принудительному займу. Но ходят слухи, что многие отказываются давать ему деньги, и пять человек за это уже посадили в тюрьму, а еще нескольких отдали в солдаты и послали на войну, на континент.
А экспедиция в Кадис, снаряженная Бекингемом, позорно провалилась. Да, славные времена королевы Елизаветы, одним великолепным ударом расправившейся с чудовищной армадой, ушли безвозвратно. Теперь Англия терпит поражения — и на море, в борьбе с Испанией, и на суше, у Ларошели, где Бекингем пытался помочь французским протестантам — гугенотам, и опять неудачно.
Серо-зеленые глаза двадцатисемилетнего Оливера лихорадочно горят, он говорит горячо и толково. Иногда он чувствует в себе дар проповедника — библейские цитаты сами срываются с его уст, благочестивые помыслы все больше овладевают его страстной натурой.
Время идет, вот уже и Ричард стоит, пошатываясь на некрепких еще ножках, а в колыбели пищит новорожденный Генри. Кромвель по-прежнему горяч и энергичен, тайный пламень в груди разгорается все ярче и сжигает его изнутри. Его все еще мучают ночные кошмары, мучают какие-то неясные боли. Его тело высыхает, лоб сводят морщины — теперь не только он, но и домашние думают, что он близок к смерти. Но это болезнь не плоти, а духа. Сознание своего греха опаляет его, заставляет корчиться по ночам, а днем совершать странные поступки.
Раз он встречает на улице старого знакомого, с которым когда-то играл и бражничал в таверне. «Пойдемте со мной», — говорит ему Кромвель, зазывает к себе в дом и вручает изумленному господину 30 фунтов стерлингов.
— Я выиграл их у вас в карты, — говорит он. — Я получил их незаконным путем. Мой грех, что я до сих пор их вам не отдал.
С особым вниманием и уважением он относится к пуританским проповедникам — лекторам, которые, подобно древним пророкам, зовут людей к покаянию и не желают подчиняться установлениям епископальной церкви. Он регулярно посещает проповеди, приглашает лекторов к себе в дом, помогает им деньгами. Его дом становится пристанищем для преследуемых пуритан.
В саду, в большом сарае, он устраивает молельню — там они собираются, проповедуют, спорят, распевают псалмы.
Он тесно сближается со своим бывшим учителем и наставником доктором Бирдом. В 1627 году они вместе сражаются против королевского чиновника Барнарда, притесняющего пуритан. Соседи проникаются к нему уважением. «Благочестивый и серьезный джентльмен» достоин того, чтобы защищать их интересы — интересы провинциальных пуритан — в парламенте. В 1628 году Кромвеля избирают в парламент — третий парламент Карла I.
Сырой мартовский ветер гонит невысокую волну на Темзе, Лондон, как и десять лет назад, полон спешащего, деловитого народу. Все та же толчея на мосту среди лавок, все тот же разноязыкий гомон в порту. А Кромвель уже не тот. Не деревенский неоперившийся юнец с изумлением и любопытством присматривается к столичной жизни и пробует ее на вкус, а зрелый двадцатидевятилетний муж и отец, хозяин, определивший свое отношение к миру, поднимается по древним ступеням Вестминстера, чтобы занять в парламенте пусть скромное, где-то в задних рядах, но по праву доставшееся ему место. И сразу же парламентская борьба захватывает его, втягивает, ошеломляет.
Сессия и впрямь началась бурно. Холеный надменный король открыл ее речью, полной вежливых угроз. Если ему откажут в требуемых субсидиях, говорил он, он сумеет прибегнуть к особым, врученным ему самим богом средствам. В ответ поднялся знаменитый борец против королевских злоупотреблений Джон Элиот. Еще три года назад он выступил в парламенте с разоблачением бесчестной политики Бекингема и уже дважды успел побывать в Тауэре за свои пламенные опасные речи. И в этот раз, похоже, Элиот не собирается отступать. «Здесь оспариваются, — говорит он, — не только наше имущество и наши земли, но и все, что мы называем своим. Те права, те привилегии, которые сделали наших отцов свободными людьми, сейчас поставлены на карту».
Подавшись вперед, внимательно слушает Кромвель знаменитых ораторов. После Элиота выступает спокойный, трезвый, уверенный в себе пуританин Джон Пим — другой вождь оппозиции. А вот и его, Кромвеля, кузен — Джон Гемпден. Как твердо, как гладко он говорит, как бесстрашно бросает обвинения всесильному фавориту! Он тоже уже сидел в тюрьме за отказ платить незаконные налоги. Полны достоинства и превосходного знания правовой истории слова восьмидесятилетнего старца Эдуарда Кока, бывшего главного судьи королевства, толкователя старинных статутов. Он тоже с теми, кто не желает мириться с произволом. Выделяется среди ораторов и йоркширский дворянин Томас Уэнтворт. Он, безусловно, талантлив и говорит очень хорошо. Его речи не столь остры и вызывающи, как речи Элиота или Гемпдена, но он тоже защищает права парламента, протестует против незаконных поборов, требует прекращения произвольных арестов.
Кромвелю не нужно выбирать. Он с самого начала всей душой сочувствует этим смелым обличителям, этим новым дворянам, речи которых словно выражают его собственные мысли. И когда они, подзадоренные королевским упрямством (на главах у всех Карл милостиво протянул руку для поцелуя презренному Бекингему!), принимают «Петицию о праве», Кромвель ликует. Эта петиция, будто возрождая славные времена короля Джона и Великой хартии вольностей, провозглашает:
« — Народ Англии не должен быть против своего желания принуждаем к займам и уплате налогов, не утвержденных парламентом;
— никто не может быть арестован и лишен имущества, иначе как по законному приговору суда и закону страны;
— незаконные аресты должны быть прекращены, как и постои солдат в частных домах».
«Петицию о праве» король воспринял как оскорбление и клевету на правительство и его должностных лиц. Он посылает в палату строгое письмо, воспрещающее подобные акции. Спикеру приказано лишать слова всякого, кто порочит королевских министров. Похоже, дело кончится роспуском парламента. Встает Эдуард Кок, он пытается говорить, но слезы душат его; тряся седой головой, старый судья садится на место. Выдержанный обычно Пим тоже мешает слова со слезами, даже спикер не может удержаться от слез.
— Если нам нельзя говорить об этих вещах в парламенте, — звучит чей-то голос, — встанем и уйдем отсюда или будем сидеть здесь праздными и немыми!
Палата бурлит, возмущение нарастает. Нет, говорить надо, теперь или никогда! К лордам посылают гонцов, депутаты в беспорядке вскакивают с мест, на голову герцога Бекингема сыплются обвинения.
Но отчаяние общин преждевременно: ведь деньги королю они еще не утвердили! А без этого распустить парламент он не может, деньги нужны ему как никогда. И — о радость! — 7 июня король нехотя уступает: он утверждает «Петицию о праве». В этот день палата торжествует; ее решения печатаются и распространяются в народе; город радостно возбужден. В Сити гудят колокола, народ высыпает на улицы, зажигают праздничные огни.
Ободренная палата общин начинает требовать дальнейших уступок: следует отстранить от власти Бекингема, предать его суду, отменить таможенные пошлины. Это уже слишком. Король распускает парламент на каникулы — осенью, может быть, их страсти немного остынут.
Но страсти разгораются. Они бушуют не только в палате, не только в Сити, но по всей стране. Словно вода в котле закипает — бурлит, волнуется вся Англия. И вот уже первый клинок обагряется кровью: 28 августа в Портсмуте офицер-пуританин Джон Фелтон вонзает свой кинжал в грудь ненавистного временщика. Бекингем убит наповал, лондонская толпа встречает схваченного властями Фелтона цветами и благословениями.
На многих это событие наводит ужас. Томас Уэнтворт, что так гладко говорил в парламенте вольнодумные речи, открыто переходит на сторону короля и сразу получает титул барона и место в Государственном совете. Гонитель пуритан Уильям Лод назначается архиепископом Лондонским.
…Кромвель разбит, удручен, издерган. Приступы болезни учащаются, ему снова становится страшно. В сентябре он идет на прием к известному столичному врачу Теодору Майерну. Богатый, успешно практикующий доктор внимательно выслушивает молодого человека, который жалуется на постоянные боли в желудке через три часа после еды — их не может снять никакое лекарство, на нытье в левом боку, бессонницу. Молодой человек худ, глаза его блестят, плоть суха и горяча. Но нет, как доктор ни ощупывает больного, он не находит в его теле признаков болезни. Это пламенный дух, нервная впечатлительность, внутреннее недовольство сжигают его. «Valde melancholicus» — «крайне подвержен меланхолии», — записывает он в своей тетради.
Вторая сессия парламента открылась в январе 1829 года и началась опять с атаки парламентских лидеров. На этот раз критике подверглась церковная политика короля. Еще в ноябре он заявил, что требует прекращения всяческих религиозных пререканий и безусловного подчинения единой, незыблемой, им управляемой и ему всецело подвластной англиканской церкви. За этими формулами угадывалась твердая рука архиепископа Лода.
Не могли снести этого парламентские пуритане и, в свою очередь, обрушились на католические порядки, которым все больше потворствует король. В феврале принимается резолюция, где говорится, что католицизм угрожает миру во всей Европе, и прежде всего в Англии; мало того что паписты свили себе уютное гнездо при дворе, они наводнили Ирландию, они вот-вот победят протестантов в Европе и продадут Англию папе. А среди высшего англиканского духовенства господствуют арминиане — соглашатели, готовые уступить католикам не только в обрядности, но и в делах поважнее.
Этот вопрос уже совсем близко касался Кромвеля. Дома он довольно насмотрелся на поставленных сверху проповедников, пытавшихся протащить в церковь католические взгляды. Они притесняли честных пуритан, не давали им собираться и молиться богу так, как те считали нужным и единственно возможным. Они открыто провозглашали, что королевская власть установлена в стране не по договору, не по закону или обычаю, а по прямому соизволению божьему. Таким проповедям пора положить конец.
Сердце у Кромвеля забилось, горло перехватило, он попросил слова. Это было его первое выступление в парламенте — еще сбивчивое, горячее, нескладное. «Доктор Алабастер, — говорил он, — в церкви святого Павла проповедовал открытый папизм. Достопочтенный доктор Бирд хотел его урезонить, тогда епископ Винчестерский вызвал его к себе, выразил недовольство и приказал не перечить Алабастеру». Страстная речь молодого оратора произвела впечатление. Парламентский комитет выпустил протест против «чрезвычайного роста папизма» в Англии, Шотландии и Ирландии.
К этому прибавились выступления против налогов на каждый фунт и каждую тонну вывозимых товаров. Парламент не утверждал эти налоги — значит, они незаконны!
Все это походило уже на открытый мятеж. Король не мог стерпеть такого попрания его прерогативы. 2 марта он приказал парламенту отсрочить заседания. Но произошло неслыханное: общины отказались повиноваться. Когда спикер, сэр Джон Финч, поднялся с места и направился к выходу, к нему подбежали Холльз и Валентайн, два члена палаты. Они схватили его за руки и вернули на место.
— Клянусь богом, вы будете сидеть до тех пор, пока мы не позволим вам встать! — прорычал Холльз.
Спикера силой удерживали в кресле, а Элиот в это время читал парламентскую протестацию:
« — Всякий, кто стремится привносить папистские новшества в англиканскую церковь, должен рассматриваться как главный враг этого королевства;
— всякий, кто советует королю взимать пошлины и налоги без согласия парламента, должен рассматриваться как враг своей страны;
— всякий, кто добровольно платит не утвержденные парламентом налоги, должен быть объявлен предателем свобод Англии».
Каждый пункт сопровождался громкими голосами одобрения.
— Сюда идут солдаты! — вдруг крикнул кто-то. — Король решил применить силу!
В считанные мгновения двери палаты замкнуты на ключ, протестация ставится на голосование.
Властный стук сотрясает двери. Пришли!.. Элиот подносит свои записки к свече — они пылают. Холльз по памяти повторяет предложения; дверь вот-вот подастся под тяжелыми, грохочущими ударами… Предложения приняты единогласно! Теперь депутаты могут покинуть зал заседаний с чистой совестью. Двери распахиваются, и члены палаты, среди них Кромвель, медленно выходят между рядами пикейщиков. Всем ясно, что это конец парламента, быть может, на многие годы.
Последствия не заставили себя ждать. Девятерых членов палаты, среди них Элиота, Холльза, Валентайна, Селдена, бросают в тюрьму. В особой декларации Карл заявляет, что не допустит вмешательства в область королевской прерогативы. «Мятежных и злонамеренных» членов оппозиции он называет преступниками и врагами королевства; это они повинны в том, что англичане терпят поражения на континенте — ведь они так долго не соглашались вотировать субсидии! Никому, кроме бога, король не обязан давать отчет в своих действиях.
Тучи на политическом горизонте Англии сгустились и целиком закрыли небосвод. Наступила реакция. Кромвелю пора было возвратиться домой.
В Хантингдоне жизнь шла своим чередом. Дом, хлопоты по хозяйству, аренда, пахота — он снова окунулся в свои нехитрые заботы. Вскоре по его приезде Элизабет счастливо разрешилась от бремени еще одним ребенком — на этот раз девочкой. Почему именно на эту дочь Кромвель изольет впоследствии столько нежности? Чем она покорила его сердце? Тем ли, что ее, как и мать его, как и жену, как и великую королеву, перед памятью которой он всегда преклонялся, звали Элизабет? Или тем, что она была так похожа на юную дочку меховщика еще в год его жениховства — круглолица, наивна, голубоглаза? Что-то в этой девочке притягивало его сильнее, чем в других детях. Только первенца своего, Роберта, любил он с такою же силой.
Угрюмость его не проходила; то, что он увидел в парламенте, не прошло даром. В нем зрела неведомая доселе решимость.
Случай не замедлил представиться. Оставшийся без первого министра король, раздраженный к тому же строптивостью общин, повел наступление на права англичан. Он заключил мир с Испанией и Францией и тем облегчил свое положение. Начались аресты — в тюрьму сажали тех, кто, повинуясь призыву парламента, отказывался платить налоги. Вопреки постановлению палаты общин взимались таможенные пошлины. Был выискан и введен в действие древний статут, согласно которому каждый англичанин, имеющий землю с доходом более 40 фунтов стерлингов в год, обязан принять рыцарское звание и, следовательно, платить определенную пошлину. С какой гордостью, с каким трепетом предки Кромвеля — «золотой рыцарь» сэр Генри или дядя сэр Оливер — принимали из рук короля знаки рыцарского достоинства! Но сейчас для Кромвеля это звание — пустой звук, а попытка навязать его — насилие над его свободой. В 1630 году он решительно отказывается стать «сэром» и после неоднократных понуждений со стороны властей платит за это штраф — 10 фунтов стерлингов.
Абсолютистские поползновения короля доходят и до провинциального Хантингдона. Раньше городком управляли два бейлифа[5] и общинный совет из 24 членов, избиравшийся ежегодно. С 15 июля 1630 года согласно королевской хартии этот совет распускался («для предотвращения беспорядков») и заменялся мэром и двенадцатью олдерменами, избираемыми пожизненно. Имена первых правителей были перечислены тут же в хартии. Кромвель, Бирд и Барнард назначались мировыми судьями.
Итак, на смену прежнему демократическому управлению шла олигархия, городок обрекался на захирение. Поднялось недовольство: жители Хантингдона не без оснований опасались, что новый совет посягнет на общинные земли, станет штрафовать по любому поводу и управы на него не найдешь.
Кромвель не мог молчать. Он поднял голос в защиту сограждан. На одном из городских собраний он обрушился на Барнарда и нового мэра; в гневе, не в силах сдержать себя, наговорил им резкостей. Недавние парламентские бури еще звенели у него в ушах, он кричал, топал ногами и сыпал грубые оскорбления прямо в лицо ненавистным королевским прихвостням.
Дело обернулось плохо: новые олдермены написали жалобу в Тайный совет. 2 ноября Кромвеля арестовали и повезли в столицу. Граф Манчестер, разбиравший дело, осудил его за грубость, но иск прекратил, так как Кромвель был согласен извиниться и кончить все миром.
Раскаяние еще долго мучило его. Он знал за собой этот грех — вспышки безумного внезапного гнева, доходящего до исступления. Охваченный диким порывом, он не мог совладать с собою, не мог остановиться и долго неистовствовал. А после всегда краснел и стыдился самого себя.
Противники формально примирились, Кромвеля отпустили, но позор ареста и разбирательства в Тайном совете лег на его совесть и его репутацию в городе несмываемым пятном. О том, чтобы попасть от Хантингдона в новый парламент, не могло быть и речи. Три года назад разорился и продал свой прекрасный замок, отраду его детства, старый дядя, сэр Оливер. Доход с земли падал. Кромвели скудели. Жизнь, люди, городок с его низким небом и унылым перезвоном колоколов — все вдруг опротивело Оливеру.
А не сняться ли всей семьей, не махнуть ли за океан? В Новом Свете, говорят, пуританам жить вольготно. Многие, многие уже сквайры, и йомены, и ремесленники, для которых родина стала мачехой, покинули земли предков, продали лавки и мельницы и вручили себя, своих жен и малых детишек неверной палубе корабля, колеблющейся под ногами, чтобы обрести там, за океаном, новый мир, новую свободу. Вот и кузен его Гемпден подумывает об отъезде, многие члены парламента уже двинулись по морю в дальние края, а у государственного секретаря Генри Вэна в Америку сбежал старший сын и наследник, блестящий юноша, подающий большие надежды.
Как бы то ни было, оставаться в Хантингдоне больше невозможно. Весной 1631 года Кромвель продает дом, имущество, землю и переезжает с семьей в городишко Сент-Айвз, пятью милями ниже по течению Уза. Там он арендует пастбища и разводит скот.
Но и Сент-Айвз совсем не был похож на землю обетованную: то же низкое, покрытое облаками небо, те же широкие луга, чавкающие болота и торфяники под ногами, тот же мутный, илистый Уз. А жизнь там, пожалуй, тяжелее, чем в Хантингдоне. На тучных пастбищах, арендуемых вдоль реки, Кромвель разводит коров. Он ведет жизнь простого скотовода, тесно связанную с природой. Сырыми зимами Уз разливается, затопляя луга; летом наступает жара, засуха, глинистая земля под ногами трескается. Сохнет, загорает, покрывается морщинами его лицо, сохнет и болит горло, голос становится хриплым — по воскресеньям он ходит в церковь, обернув шею красным фланелевым платком.
Положение в стране все ухудшается. Парламент разогнан, реакция наступает со всех сторон. Парламентские борцы замолчали: одни сидят тихо в своих поместьях, занимаются хозяйством, другие — и среди них Ним, Гемпден, Сент-Джон, Баррингтон — посвятили себя торговой и колониальной деятельности.
Король требует все новых платежей — теперь вышел указ платить сверх прочего еще какие-то «корабельные деньги». В незапамятные времена их собирали с приморских графств на строительство кораблей. Сейчас требуют, чтобы этот побор платила вся страна. Незаконные вымогательства, плохие урожаи заставляют туже подтянуть пояс, еще строже урезать семейный бюджет.
Хуже, кажется, некуда. Но не бывает ли так, что именно в самый тяжкий момент, в самой безысходности жизненного падения откуда ни возьмись является помощь, берутся силы и луч света пронизывает потемки? Может быть, именно пережитое до глубин потрясение — разгон парламента, провал борьбы против королевской хартии, арест и вызов в Тайный совет, продажа дома и имущества, жизнь в безвестности — и открывает в душе Кромвеля источник света; тогда-то и завершается в нем начертанный Кальвином процесс обращения. Беспощадный суд над собой, скорбь и терзания от собственной греховности, раскаяние, надежда на избранничество и, наконец, уверенность в спасении — вот ступени этого процесса. Когда мир. отвратителен, когда он являет только пороки и язвы — тогда самое время, как проповедовал Кальвин, обратиться к богу, почувствовать «Христа в себе», его любовь и милосердие к ничтожной твари.
В это именно время Кромвель становится «святым», как называли всех новообращенных. Недуг его отходит, перед ним открываются новые благодатные горизонты. Позднее он напишет об этом так: «…Бог не оставил меня. Бог снизошел в сердце мое, и я буду прославлять его за это… В скудной и каменистой пустыне, где нет воды, он дал мне росу… Душа моя с первенцами его, тело мое покоится в надежде, и, если мне выпадет честь прославить бога моего делом или страданием, я буду счастлив». Об этом он ведет долгие беседы с другом своим Генри Даун-холлом, который служит теперь (случайно ли?) викарием в сент-айвзской церкви.
Но не только об этом. Одно замечательное событие снова взбудоражило всю Англию. Кузен Кромвеля бекингемширский сквайр Джон Гемпден открыто отказывается платить «корабельные деньги». Он требует, чтобы суд, куда его вызвали, доказал ему законность этого налога. Имя его гремит, и многие следуют его примеру. Ходят какие-то темные слухи о готовящихся мятежах против лордов. Быть буре.
В 1636 году Оливеру Кромвелю наконец-то улыбнулась судьба. Его дядя Томас Стюард, брат матери, скончался бездетным, оставив все свое наследство племяннику. Из захолустного скотовода-арендатора Кромвель вдруг превратился в состоятельного собственника, почтенного гражданина города Или, что в соседнем графстве Кембридж. Девяносто акров[6] церковной земли, восемь акров пастбищ, доходы от церковной десятины, хорошая усадьба в Или с большим домом, где родилась его мать, конюшней, амбарами, огородами — целое богатство! Все это приносило четыре или пять сотен фунтов в год, давало солидное положение в городе, и Кромвель воспрянул духом. Рядом с домом располагалась церковь святой Марии, чуть поодаль возвышалась громада кафедрального собора. Сам дом был просторным и добротным, хотя и не блистал роскошью.
Земля была все та же — сырая, широкая, болотистая земля Великой равнины. Жители городка разводили здесь скот и пасли его сообща, на обширных ничейных пастбищах, не перегороженных заборами. Их быт мало чем отличался от быта далеких предков, которые с незапамятных времен вот так же пасли скот на тучных лугах, ловили угрей в Узе (отчего, по преданию, и пошло название Или[7]) и охотились на болотную птицу.
Здесь Кромвель наконец почувствовал себя здоровым. Главный вопрос его жизни был решен. Он был полон веры, что избран богом; он должен и может послужить орудием священной воли Провидения. И не явилось ли это чудесное обретение богатства знаком божьей милости к нему? Пора переходить от размышлений к делу — и не просто своему извечному хозяйскому делу, а к поприщу более широкому, значительному, славному. Он знает теперь, зачем он живет.
Прежде всего Кромвель окончательно порывает с местным духовенством — продажными епископами и священнослужителями, угодливо выполняющими волю короля. В кафедральный собор он даже и не показывается, на службы не ходит, обрядов не исполняет, чем вызывает недовольство кое у кого в городе. Но он уверен, что ему не нужно посредников для общения с богом, и пренебрегает шушуканьем за спиной. Интересы Англии, правительственная политика, права народа — вот что его теперь волнует.
Королевский абсолютизм набирает силу. Порядок внутри страны; деньги, которые надо собирать без санкции парламента; твердая церковная политика, дабы неповадно было рассуждать и умствовать, — вот три главные его задачи.
За выполнение первых двух берется один из недавних вождей оппозиции, а ныне королевский барон, президент Северного совета, лорд-наместник Ирландии Томас Уэнтворт. Это способный, умный, деятельный человек. С тем же жаром, с которым еще недавно он отстаивал права парламента, Уэнтворт подчиняет ныне Ирландию власти английской короны. Годы его правления там — яркая и страшная страница в истории английского абсолютизма. «Черный граф», как прозвали его впоследствии, безжалостно сгоняет жителей с земли. Он пользуется любым способом, чтобы выжать из Ирландии как можно больше денег для короля: при нем процветают всякого рода незаконные поборы, штрафы, подати. Тюрьмы наполняются недовольными, чиновники свирепствуют, парламент становится в руках Уэнтворта послушным орудием. Непокорных выставляют у позорного столба, им протыкают язык, клеймят раскаленным железом, вешают. Такими способами в Ирландии насаждаются английские суды, обычаи, обряды англиканской церкви. А для лучшего усмирения создается регулярная армия, которая — кто знает? — может со временем пригодиться и в Англии.
А король доволен. Никогда еще Ирландия не давала столько дохода, никогда еще не водворялось там такого умиротворения, такой молчаливой покорности. Уэнтворт сделал чудо: он установил в этой стране порядок, от которого Англия получала теперь только барыши.
Задача духовного усмирения Англии возлагается на Уильяма Лода. В 1633 году король назначает его на высшую церковную должность — архиепископа Кентерберийского. Трудно было найти менее подходящего человека. Шестидесятилетний Лод мелочен до упрямства, самолюбив, ограничен, недалек, жестокосерден. Более всего он привержен не букве даже Писания и, уж конечно, не духу его, а чисто внешней, идолопоклонской обрядности. Стол для причастия должен стоять непременно у восточной стены храма; не дай бог, если священник произносит проповедь просто в рясе: нет, он должен облачиться в торжественную ризу, иначе ему несдобровать. Всяк входящий в церковь должен осенить себя крестным знамением, положить столько-то поклонов, преклонить колени, когда надо — произносить молитвы, а когда надо — петь их, почитать иконы и молиться не как вздумается, а по раз и навсегда установленному канону — по «Книге общих молитв».
Ничто не могло вызвать большего возмущения пуритан, чем эти узколобые предписания. Как, после того что было уже завоевано, вновь вернуться к старым «папистским» обрядам! Вновь кланяться, повторять за священником бессмысленные слова, терпеть эти ризы, чаши, покрывала, драгоценные образа, органную музыку! Давно уже жители городов и сел отвергли подобное идолослужение, давно уже по воскресеньям слушали они не невежественных епископских прихвостней, поставленных сверху, а своих лекторов, которых они нанимали сами, из собственных кошельков собирая им плату.