— Подожди, пока не получается… Но ты — здесь, значит, это кому-то нужно!
— Володя, ты по-прежнему на высоте.
— Кому? — встрепенулся Вова.
— Следователю.
— Понятно, — улыбнулся Володя и надолго оставил меня в покое.
Май 1998 года был тёплым и солнечным. На воле зацвели тополя, белый пух метелью кружил над столицей, пробираясь в камеру. С изменившимся моим положением в хате появилась возможность лазать на решку, чего не очень одобрял Леха Террорист, видя, с каким напряжением мне это даётся, и опасаясь, что упаду. В узкую щель в ресничках можно было наблюдать тюремный двор, свежую зелень тополей за кирпичным забором с колючей проволокой. Объяснилась загадочная фраза Вовы, который иногда, залезая на решку, говорил: «А хозбандиты опять в волейбол играют…» То есть это была правда. Что бы ты сейчас отдал за то, чтобы побродить по двору, хотя бы и тюремному? Или за баню, настоящую, с парилкой? Эх, ходить на все прогулки — это правильно, но видеть синее небо через решётку, пасущих где-то над головой мусоров — издевательство. Чтобы вынести одеяло (вся хата выносит одеяла и вытряхивает их во дворике от неизвестно откуда берущейся пыли, отчего стоит туман, будто трясут половики), нужно им обмотаться под верхней одеждой, и тогда вертухай не будет иметь претензий, хотя и выглядит хата как сборище толстяков. Стоит только попробовать пронести одеяло в руках, обязательно остановят и разъяснят: не положено. Салтыков-Щедрин говорил, что строгость российских законов смягчается необязательностью их применения. Для полноты описания правового поля Йотенгейма не стоит забывать и пословицу: закон что дышло, куда повернёшь, туда и вышло. Что в большом, что в малом. Для лишённого всех человеческих прав арестанта разницы нет. В одном из прогулочных двориков через отверстие для стока воды у самого пола можно увидеть город, набережную Яузы. Чтобы отвели в этот дворик, нужно дать дежурному пачку хороших сигарет. Тюремщики с их нищенскими зарплатами насквозь продажны и оскотинены, даже вонючее мясо в баланде до арестантов почти не доходит, его вылавливает из бачков и пожирает обслуживающий персонал, включая офице-ров. Сколько раз я проезжал по этой набережной, не зная точно, где тюрьма, но всегда испытывая неприязнь к этому району. Не замечал и того, что за рекой огромную площадь занимают корпуса каких-то ржавых заводов. Десятки лет ездил мимо и не видел. Странная особенность человека — смотреть и не видеть. Взволновала неожиданная мысль: солнце одновременно видят люди, разделённые тысячами километров. Кончится же это когда-нибудь.
В камере с большим трудом удаётся думать, каждую мысль приходится прорабатывать, складывая логические звенья, как тяжёлые камни. Нужен целый день, чтобы написать недлинное заявление. Просматривая написанное, замечаешь много ошибок, пропусков. Каждую мысль проталкиваешь до стадии формулировки сквозь звон, туман и какое-то немыслимое вращение, ощущение которого не исчезает и с закрытыми глазами, отчего укачивает, как на карусели. Почерк получается незнакомый, как курица лапой. В довершение всему, песни по телевизору, которые на воле, может, и не привлекли бы внимание, здесь рвут душу на части, наподобие того, как арестанты на сборках рвут полосами полотенца, поджигают их и кипятят воду для чифира. Каждая мысль, каждое чувство становятся обособленными, почти дискретными, трудно сменяемыми. От некоторых стараешься избавиться, а к другим возвращаешься как домой, к таким, например: «скорей бы заснуть», «когда-нибудь это кончится». Расплылись воспоминания, забылись лица, даже увиденное в узкую щель с решки гасло тотчас, стоило лишь отвести взгляд. Лучше всего было бы заснуть и не просыпаться до самого освобождения.
— «Павлов!» — «Есть!» — крикнет кто-нибудь. — «На вызов!» Назовут твою фамилию, и подпрыгнет сердце в тот напряжённый миг, пока следующая фраза за тормозами не внесёт некоторую ясность: «на вызов», «с вещами» (самые волнующие слова), «по сезону» (выезд за пределы тюрьмы, на следственный эксперимент,вольную больницу и т.д.), «к врачу», ещё может быть письмо, вещевая или продуктовая передача, ларёк, сообщение из спецчасти (ответы на жалобы, информация об отправленных письмах, ходатайствах, продление срока содержания под стражей, бухгалтерия и т.д.). Что-то ждёшь со страхом, что-то с надеждой. Страх — порок, от которого трудно избавиться. Трудно, но можно. Арестант, победивший страх, становится неуязвим. Но до этого ещё далеко.
На следственной сборке (знакомая прокуренная, набитая людьми комната), а теперь перед допросом или встречей с адвокатом помещают только туда, про отдельные боксики остаётся только мечтать.
— Какая хата? — интересуются сразу, как зайдёшь.
— Два два шесть.
— Спец?
— Да.
— Бакинский у вас?
— Нет, он в два два восемь.
— А был в два два шесть.
— Хаты тусанули. Их к нам, нас к ним.
— Почему?
— За пьянку.
— Ясно. Словишься с Бакинским, — передай от Вахи привет, скажи, я на общаке. Маляву тусанешь? От нас дорога долгая.
— Могу, но не ручаюсь: обыскивают досконально.
— Статья тяжёлая?
— От пяти до десяти.
— Ясно. Не надо. На словах передай.
В широком, как площадь, коридоре следственного корпуса ходят холёные адвокаты, старающиеся быть подчёркнуто серьёзными, за приоткрытыми дверями кабинетов мельком можно увидеть выразительные картинки: арестант, следователь и адвокат, каждый со своим, характерным выражением лица. «Павлов? Кабинет такой-то. Вон там, в конце коридора» Идёшь себе, как вольный человек, метров 10-20 без сопровождения (а куда ты с подводной лодки денешься), и это, безусловно, отдых. В кабинете Ионычев.
— Здравствуйте, Павлов. Сегодня Вы себя нормально чувствуете?
— Как в тюрьме.
Ответ сразу выводит следователя из равновесия:
— Ты что меня за дурака держишь!! — кричит он.
— Я Вас, Вениамин Петрович, не держу.
— Нет, держишь! А как иначе?
Похоже, мой следователь действительно дурак. Хорошо это или плохо…
— Я отказываюсь от показаний.
— На каком основании? Здоровье? Я Вам не верю. Да, у нас есть тут справка, но так Вы же могли и нагнать давление. Так какие основания Вы предъявите сегодня?
— Прежде всего, отсутствие адвоката.
— Он мне звонил, он опоздает. Начнём без него.
— Без него мы уже начали. На этом и закончим.
— Сколько у вас в камере человек?
— Не считал. Вам лучше знать.
— А знаете, какие ещё камеры есть? Туда хотите?
— Это я уже слышал.
— Ладно, хотите, просто поговорим?
— Не хочу.
— Почему?
— Потому что просто — это … — я осёкся. Однако Ионычев больше не стал спрашивать, почему.
— Вы хотите, чтобы мы показали Вам документы, на основании которых Вас арестовали? Вот постановление о привлечении в качестве обвиняемого. Подпишите.
Трудно было понять, что это, сон или прикол. Сто двенадцать миллионов превратились в 237 миллионов. Долларов. На листе, кроме текста, ни подписей, ни печатей. Похоже на неореалистическое кино, в основе которого абсурд лежит как творческий метод.
— Вениамин Петрович, мне кажется, хотя я могу иошибаться, что за дурака меня держите Вы, а не наоборот. Я ничего не подпишу, даже не надейтесь.
— Но это необходимо по правилам делопроизводства. Подписывайте, Алексей Николаевич, это в Ваших интересах.
— До тех пор, пока я не получу ответа, причём положительного, на требования, изложенные мной в письменных ходатайствах в адрес следствия, ни о чем нам с Вами говорить смысла нет.
— Вы написали ходатайство?
— Ходатайства. Несколько. Давно.
— Не знаю, я их не получал.
— Значит, будем ждать, когда получите.
— Может, у Сукова есть, так это к нему надо обращаться.
— Каким образом?
— Напишите на его имя, что желаете дать показания. Вот Вам бумага. И постановление подпишите, — опять придвинув ко мне листок со сказочным текстом, невозмутимо произнёс Ионычев.
— Вениамин Петрович, пошёл я в камеру.
— Нет, пока не подпишите, никуда не пойдёте.
— Плохо. Значит, и Вы не пойдёте, — разговор упал до меланхолических тонов.
Вдруг Ионычев подпрыгнул и заорал:
— Ты будешь подписывать или нет!?
Пообещав показать мне, где раки зимуют, следователь по особо важным делам Генеральной прокуратуры Российской Федерации ушёл.
На следующий день, в присутствии памятника известному адвокату А. Я. Косуле, картина, в целом, повторилась. Ещё через день — опять, а ещё несколькими днями позже странное поведение следователя отчасти объяснилось. В следственном корпусе я был препровождён туда, где проходят очные ставки и вообще особые действия. С места в карьер Ионычев поорал на меня, угрожая ухудшением условий содержания, потом с на-стойчивостью больного предлагал подписать его «документы», но ушёл ни с чем. Появился некто, представившийся сотрудником особого отдела следственного изолятора (не знаю, существует ли по нынешним временам такой отдел) и спросил, моя ли подпись стоит на постановлении об аресте. Затем пришёл Ионычев, и особист ему строго задал вопрос, существует ли второй экземпляр постановления, если да, то где он, потому что их должно быть два: в уголовном деле и в следственном изоляторе. — «Что мне делать? Посылать подпись Павлова на экспертизу?» — вопрошал особист, строго глядя на Ионычева. Конечно, я не понял, где начинается спектакль и кончается закон, иначе бы заявил, что подпись не моя, что повлекло бы за собой (в идеале) разбирательство в законности процедуры моего ареста и заключения под стражу, но я ответил утвердительно: да, подпись моя. Если бы… Боюсь, не изменилось бы ничего. Бабушка осталась бы бабушкой, а дедушка дедушкой. В любом случае, так и вышло. Компромисс следствия с администрацией тюрьмы был найден в неожиданной, юридически несостоятельной, но все же форме. Привели двоих арестантов, которые в качестве понятых подписали акт о том, что я отказываюсь подписать предъявленные мне два месяца назад постановления о привлечении в качестве обвиняемого и аресте. Паскудность есть основа государственной системы Йотенгейма. Видно, не за заслуги былые довелось родиться в этой стране.
Вернулся из карцера Славян, хату опять разгрузили, я остался на своём месте, уже не представляя жизни без глотка свежего воздуха под решкой. Косуля принёс долгожданное письмо, и не сильно противился против следующих.
«Павлов! Спецчасть». К звякнувшей кормушке устремился Вова. Открывшаяся кормушка — это движение как правило безопасное. Бывает, что в неожиданно открывшееся окно заглянет вертухай и потребует отдать подсмотренный в шнифты запрет, чаще всего заточку,нож или его подобие, изготовленное из куска какого-нибудь металла, от консервной банки до струны (между прочим, некоторым количеством моек можно перепилить толстое железо). Но чаще всего через кормушку попадает нечто позитивное, от баланды до пойманного на продоле кота Васи. Любой разговор через кормушку — тоже движение. Недавно заглянула явно заскучавшая вертухайша:
— Вы что кота мучите? Не трогайте его.
— Кто его мучит, старшенькая, — дружелюбно отозвался Володя. — Сама подумай, зачем нам его мучить.
— Пусть лошадь думает, у неё голова большая! — парировала вертухайша и захлопнула кормушку.
— Во наблатыкалась! — мечтательно произнёс Вова и задумчиво повторил: «Пусть лошадь думает…». Слыхали? Передайте сюда шоколадку! — застучав кулаком в тормоза, позвал: «Старшя! Старшя! Подойди к два два шесть!»
На этот раз сотрудница спецчасти говорить с Вовой не стала: «Павлова давайте. Продление срока содержания под стражей. Распишитесь». На бланке Генпрокуратуры напечатано, что по ходатайству старшего следователя по особо важным делам Сукова и решению заместителя Генерального прокурора Холмогорова срок содержания под стражей следственно-арестованного Павлова продлён на три месяца. Печати нет. Число сегодняшнее, а два месяца истекли вчера. По закону, бумага недействительна, обязаны освободить. Для верности, не веря глазам от волнения, попрепиравшись с тётенькой, не желавшей дать мне документ в руки, получаю-таки его и переписываю досконально, можно сказать зарисовываю, после чего от подписи отказываюсь. Несколькими днями позже буду мучительно жалеть, что не догадался поставить подпись прямо на этот документ, за что, конечно, был бы наказан, но заменить его было бы уже труднее. (Забываешься, арестант, не станет бабушка дедушкой). Остановить охватившее душу и разум возбуж-дение не представлялось возможным. Все, теперь только на свободу.
— Володя! — вопрошал я, выразительно предъявляя ему переписанный текст, — ты сам видел — нет печати. Подтвердишь, если напишу жалобу?
— А до этого ты много ответов получил на свои жалобы? — от перспективы потерять лицо порядочного арестанта в случае отказа или пойти против власти в случае согласия восторга Володя не испытал и незаметно отодвинулся на задний план.
— Алексей! Ты-то подтвердишь? Не боишься? — избрал я новую жертву в лице дорожника.
— Не боюсь. Но я не видел бумагу.
— Артём! — в отчаянье бросился я к последней надежде, — ты — видел?
— Я видел, — сочувственно отозвался Артём. Вид погнавшего товарища произвёл на него удручающее впечатление.
— И что ты думаешь? — гневно воскликнул я, видя, что остальные в хате стали как бы прозрачны.
— Должны освободить.
Начался бунт одного арестанта против системы, раскинувшейся от Москвы до самых до окраин. Заявления начальнику спецчасти, начальнику следственного изолятора, прокурору по надзору, заместителю Генерального и Генеральному прокурору (светло-коричневой его памяти, товарищу Шкуратову), начальнику Главного управления исполнения наказаний, следствию, вызов ДПНСИ, старшего оперативника, очередное заявление в суд — ничто не дало не только результата, но и какого-либо ответа, кроме того, что хата 226 решительно была поставлена на уши, все были детально посвящены в содержание соответствующих случаю статей Уголовно-процессуального кодекса и при появлении любого сотрудника тюрьмы дружно информировали его о том, что в хате незаконно содержится арестант Павлов. Косуля благоразумно пропал. Так, в шумных протестах ночью иднем, прошла неделя, за которую из-под моего пера вышло огромное количество, надо заметить обоснованных, заявлений с требованием немедленного освобождения. Последним заявлением я уведомлял начальника тюрьмы о предстоящей, в случае дальнейшего игнорирования моих ходатайств, голодовке протеста и обещание приложить все возможные усилия для огласки случая прессой.
Звякнула кормушка. «Павлов! Спецчасть». Сотрудница спецчасти, уже не та, что в прошлый раз, по-матерински стала меня журить:
— Что же Вы, Павлов, заявления повсюду пишите, шумите. В чем дело? Мы проверили Ваши претензии, они необоснованны, не надо больше писать никому.
— Что значит, необоснованны?
— А то и значит, Павлов. Вы пишите, что на уведомлении о продлении срока содержания под стражей нет печати и дата позже, чем положено. Я сама проверила. Вы ошиблись. Вот, смотрите сами, ещё раз.
Уведомление было похоже на предыдущее, только дата — в пределах срока, установленного законом, и круглая печать Генпрокуратуры при ней. Сравнив со своей зарисовкой, я обнаружил, что исходящий номер — тот же, хотя и написан в другом месте.
— А как быть с этим? — я показал полученное в процессе своих протестов подтверждение её же ведомства о том, что в положенные сроки уведомление о продлении в тюрьму не поступало.
— А это ошибка. Девочки напутали. Печати же нет.
— А разве вы ставите печати?
— Нет, не ставим.
Оставалось развести руками или разбить голову о тормоза. Предпочёл первое. Безумная нервная активность подорвала силы. Началась депрессия. Мне бы адвоката. Обычного, не знаменитого. Договорился с Артёмом, чтобы он своего ко мне направил, но Артём, придя с вызова, только помотал в отчаянье головой и сказалшепотом: «Труба дело». Пришлось в тетради написать ещё несколько столбиков чисел, которые предстояло зачеркнуть. Странное удовольствие стала доставлять попытка решить геометрическую задачу, не имеющую решения. Как-то раз, будто вынырнувший из небытия Славян объявил, что отдаст весь запас своих сигарет тому, кто, не отрывая карандаша от бумаги, нарисует такую фигуру:
Хата обрела занятие. Никто задачу не решил. Вова, свысока посматривавший на всех, заявил: делать нечего, упражнение для детей, но был обескуражен, не доказав этого. Слава заявил, что Архимед эту задачу решил. Если арестант сказал, ему нужно верить, если он не фуфлыжник. Фуфлыжником же Славу никто не объявлял, в отличие от некоего Карабаса с большого спеца, по поводу которого прошёл прогон за подписью смотрящего за корпусом; в прогоне ясно говорилось, что коллегиальным решением Братвы, с ведома и согласия Вора, Карабас из хаты 218 объявляется фуфлыжником, со всеми вытекающими по понятиям последствиями. Обсудив с Артёмом, решили: коль задача не решается в одной плоскости, можно попробовать искривить пространство — свернуть лист бумаги гармошкой и в определённый момент рисования, не отрывая карандаша, распрямить бумагу, вытянув за край ту часть начатого рисунка, которая сначала мешает, а потом необходима для завершения фигуры. И это удалось. Славе показали решение. — «Нет, не складывая листок» — грустно сказал он.
— Слава, а ты это говорил? Твоё условие — не отрывать карандаш от бумаги. Так? — строго задал вопрос Артём.
— Вы не спрашивали.
— Слава, ты три года сидишь. Спрашивают за проступки, а мы интересуемся.
Сигарет Славиных мы брать не стали. Но решить задачу, не складывая листа бумаги, зная о невозможности решения, показалось заманчиво; погружение в абстрактные рассуждения и логические доказательства несостоятельности вариантов позволяло забыться, а среди множества схем с цифрами получилось незаметно записать номера телефонов — на память уже рассчитывать не приходилось. После истории с несостоявшимся освобождением в хате стало необычно спокойно. Разговоры только за жизнь, и ни слова о чем-либо напоминающем закон. Появилась колода новеньких карт. Азартная игра и тюрьма — вещи весьма совместимые. Тюремная карточная колода — стос — изготавливается из чистых листов бумаги, искусно склеенных в несколько слоёв, и разрисовывается тюремно-лагерной карточной символикой, отличающейся от общеизвестной и не позволяющей официально признать набор узоров за игральные карты, что может иногда помочь их обладателю избегнуть карцера или ШИЗО. У нас были обычные настоящие карты. И начали мы резаться в дурака и в двадцать одно (серьёзно ошибётся арестант, сказавший что-нибудь типа «мы играли в очко») на сигареты, от зари и до зари. Поняв безмерное честолюбие Володи, я проигрывал ему и тогда, когда мог выиграть, чем приводил его в прекрасное расположение духа и, как мне казалось, можно было оттянуть момент ухода на общак. В дурака играли «без интереса», т.е., по вольной терминологии, именно на интерес. Нечто весёлое, жизнеутверждающее и непринуждённое появилось в атмосфере хаты. Опять про нас забыли коридорные. Играли не таясь, слушали лагерные песни из магнитофона (где ещё их так прочувствуешь). Не тюрьма, а санаторий ВЦСПС. И что наша жизнь? — игра.
Много народу прошло через хату, лица слились в одно. Обыкновенно я и не запоминал, как кого зовут, неделая из этого проблемы: «Извини, братан, не в огорчение будь сказано, забыл, как тебя зовут» — и затруднений нет, хотя и странно, что на площади всего в несколько квадратных метров можно кого-то помнить, кого-то нет, с кем-то общаться, а кого-то не замечать. Камерную идиллию подпортил петух. Вошедший в хату маленький чернявый, необычайно вонючий парнишка под строгим взглядом Вовы рассказал, как на общаке пошёл на поводу у двоих, обещавших, что все будет тайно, а когда тайное стало явным, т.е. сразу, на поводу пошёл уже… в общем, и со счета сбился. Место для жизни Максиму отвели, как и положено в таких случаях, между тормозами и первой шконкой, в углу, где мусорное ведро, напротив дальняка. Места совсем мало, но таков статус. Вова провёл инструктаж. За кран с водой петуху браться можно, за половую тряпку и веник тоже. К остальному не прикасаться. Если петух взял в руки чей-нибудь предмет, последний выбрасывается. Наказать петуха можно фанычем по голове (фаныч на выброс) или другим предметом. Мыть пол и дальняк — обязанность петуха. Можно давать ему сигареты или поднести горящую спичку, главное — не прикасаться, исключая половой контакт, но это не здесь, а там, на беспредельном общаке. В этот же вечер пришла малява-оповещение: из такой-то хаты выломилась машка, отзывается на кликуху «Максим», была одета так-то, описана внешность. Трудно ломовому засухариться. Неприятный гость, но он же и незваный. А в остальном — опять лафа, народу мало, без места всего лишь человека четыре.
В это утро на проверке спящих не будили. Наигравшись в карты, Вова, Слава и Артём спали. Я же проснулся, чтобы отдать на имя начальника следственного изолятора товарища Прокопенко заявление о том, что начинаю бессрочную голодовку в знак протеста против незаконного ареста и содержания под стражей. Мои требования — встреча с прокурором, оказание мне медицинской помощи, освобождение из-под стражи. «Алек-сей объявил голодовку» — оповестили Вову, когда тот проснулся.
— Лех, правда, что ли?
— Правда, Володя.
— Вот так-то, Слава! — сказал Володя тоном человека, которому надоело притворяться, и добавил с нотой презрения: «А ты бы так смог?»
— Конечно, смог. Мажем, что могу? — азартно, но неубедительно отозвался Славян.
Вова не ответил.
— Лех, голодать будешь всухую?
— Нет, буду пить кипячёную воду.
— Голодовку могут не засчитать.
— Я не голы забиваю.
— Когда начинаешь?
— Уже начал, в девять ноль-ноль.
Арестанты смутились, не решаясь завтракать.
— Не обращайте на меня внимания, ешьте, пейте, живите спокойно, — сказал я хате, и все уладилось.
— Я тебя буду потихоньку подкармливать, — шепнул Артём.
— Нет, Артём. Во-первых, я против, во-вторых, глоток сладкого чая — это уже сахар в крови, возьмут на анализ — все пропало. Буду питаться курятиной.
— Какой курятиной? — брови Артёма недоуменно взлетели.
— «Примой», «Явой», «Мальборо».
— Знаешь, — виновато сказал Артём, — я не могу при тебе есть. Давай я тоже объявлю голодовку, но больше трех дней я не смогу.
— Артём, от души за поддержку, но не надо. Мне, наоборот, приятно смотреть, как вы трапезничаете.
— Добро. Вот твоя кружка на дубке, в ней всегда будет кипячёная вода. Сам можешь не кипятить, только скажи, мы сделаем. Вот этот кипятильник будет только твой. Всегда по зеленой.
— Чтобы голодовка была действительна, — удручённо сказал Слава, — надо написать отказ от пайки.
— Я в курсе, Слава. Написал.
— Чего ты добьёшься! Кинут на общак — и все.
— Посмотрим, Слава.
— Тебе надо старшему оперативнику написать.
— Если не ошибаюсь, Слава, ты говорил, что порядочному арестанту западло х.. сосать, куму писать, на продоле убираться, в жопу е…… и голодным остаться?
— Именно голодным остаться.
— Слава, — разделяя слова, задал вопрос Артём, — ты хочешь сказать, что голодовка — западло?
— Нет, не хочу, — поняв, что выбрал зыбкую стезю, закончил разговор Славян.
В первый день голодовки двое ушли из хаты, зашёл один. Как у всякого душевнобольного, каковым я себя отчасти уже чувствовал, обострилось чувство справедливости, не стало сил скрывать своего отношения «к общественной лжи и фальши». В пухлом самоуверенном Вите с первого взгляда угадывался ломовой и стукач, мыслью о чем я и поделился с дорожником.
— Нельзя говорить бездоказательно, — мягко возразил Леха.
— Артём, — подступился я к семейнику, — по ходу, к нам стукача закинули.
— Ты что! — испугался Артём. — Пока нет полной уверенности, о таком молчат. Никому больше не говори. Ошибёшься — греха не оберёшься. Это — тюрьма.
— Артём, не пройдёт трех дней, как всем все будет ясно. Веришь?
Артём глянул на меня, оценивая, в своём ли я уме:
— За три дня никогда ничего не бывает ясно.
— Увидишь.
— Хорошо, только больше об этом ни с кем не говори.
Потянулись длинные минуты, из множества которых складывались сутки. Вода и сигареты. Сигареты и вода.
— Что ты так много куришь! — восклицал Вова, и получал ответ:
— Очень люблю курить.
Вова возражал:
— Нам покойники в хате не нужны.
Походило на игру в дразнилки:
— Тюрьма, Володя, — не запретишь. Следак тоже интересовался, почему много курю, наверно в шнифты пасёт.
Вова качал головой и замолкал. А когда узнал, что я по-прежнему в двадцать одно со всей готовностью — обрадовался, и жизнь опять потекла азартным образом.
Через сутки в хату зашёл крутой. Обвиняется в нескольких убийствах, бандитизме, рэкете (попрошайничестве, как он выразился). А в общем, дружелюбный парень, бывший спортсмен-боксёр с высшим медицинским образованием, в глазах которого крупными буквами написано, что готов любыми средствами скостить себе срок. Пришёл, говорит, с корпуса ФСБ, оттуда же, что и предыдущий новенький. Осведомился, кто на спецу смотрит за положением, где собирается общее. Обрадовался, что Вор на тюрьме — якобы его знакомый, тут же отписал ему и сам отправил маляву по дороге вкупе с презентом — блоком «Мальборо».
Не знаю, кто ставил режиссуру комедии, неспешно протекавшей в нашей камере, но хата не скучала. От очередных денег Вова отказался, что означало одно: общак. Оставалось радоваться жизни, пока есть возможность.
— А это кто на верхней шконке? — поинтересовался Валера.
— Новенький. Вчера зашёл. Витя Мыртынянский. Мошенник.
— Витя Мартынянский? — подпрыгнул Валера, — мошенник? Да он, в натуре, серийный убийца. Наших завалил сколько. Его на общаке опустили. До воли не доживёт.
Валера подошёл к Вите, который заблаговременноулегся на шконке лицом к стене.
— Витенька, — ласково позвал Валера. — Открой, красавица, личико, тебя с заду не узнать.
Витя повернулся, изображая сонного.
— Здравствуй, Витя. Вот и свиделись нежданно, — ворковал Валера. И вдруг заорал, раздирая на груди рубаху:
— Попишу гада!!!
Если кто видел, как кошка играет с мышкой, прежде чем её скушать, то сможет представить, что выглядело именно так. Мышка убегает, кошка ловко, одним коготком, возвращает её на место. Мышка замирает в смертельном ужасе, кошка одним коготком придаёт ей ускорение. Так Валера невидимым коготком игрался с Витей, а когда показалось, что все, кончится сейчас весь Витя, вступил в роль Вова:
— Ясность полная. Валера, оставь его. Витя, вставай на лыжи. Через пять минут я ложусь спать и ничего не слышу. Время пошло.
Витю как ветром сдуло к тормозам, обеими руками, и даже ногами, он заколошматил по двери и закричал:
— Старшой! Скорей сюда!
— Ты, сука, если пишешь, пиши, что слышишь, а не то, что думаешь. Твоя же писанина, падла ты сумеречная, мне в уголовное дело ложится! — наставлял его Валера, пока скрипели замки открывающихся тормозов.
На следующий день в прогулочном дворике, закуривая, тихо говорю Артёму:
— По ходу, Валера — тоже стукач.
— Ты уж пока не говори никому, — улыбнувшись, ответил Артём.
— И Вова со Славой.
— Да, я понял. Только поздно.
Вдруг Артём странно посмотрел на меня.
— Нет, Артём, я — нет, ты же знаешь: я экстрасенс и ясновидящий, — улыбнулся я.
— А откуда ты узнал про орехи? Только честно.
— Случайность, Артём. Как проявление и дополнение необходимости.
— Меня не сегодня-завтра повезут по сезону. Хочешь, спи на моей шконке.
Артёма в самом деле увезли «по сезону». Честь семьи в «двадцать одно» остался отстаивать я один, однако процесс был важнее результата, помогая, вкупе с водой и сигаретами, отвлечься от голода. Каждый второй день голодовки — кризисный, особенно с учётом того, что продукты под рукой, и едят на твоих глазах, но все терпимо. Голодающему положена встреча с прокурором. У меня её не было. Валера, Слава, Володя не спуская глаз следили за мной. Валера, бедняга, почти без сна. Стоит затеять негромкий разговор, он тут как тут, уши греет.
Через пару дней вернулся Артём, возбуждённый, радостный:
— На Петровку возили, на очную ставку. Меня пострадавший не узнал! Как пальцем показал на другого, так у меня и отлегло. А я думал…
— Артём! — обрываю на полуслове. — Дело есть.
Присели в моем углу под решкой.
— Артём, ты понимаешь, что говоришь?
— Что?
— За пять минут, сам не замечая, ты такого наговорил, что, наверно, пару лет себе набросил.
— Да я сюда после Петров как домой приехал! По-моему, я ничего такого не сказал.
— Эх, Артём, помолчал бы лучше. Со стороны виднее.
— Пожалуй, ты прав. Переволновался я.
— Кулаки-то чего разбиты?
— Драться пришлось.
— С кем? С мусорами??
— Нет. Посадили сначала с сумасшедшим, но, по-моему, он косит. Всю ночь по хате на мотоцикле ездил. С ним и повздорили. Потом к спортсмену перевели.Между прочим, он тебя знает, тебе от него привет. Артамонова из альплагеря «Эльбрус» помнишь?
— Конечно.
— Это он. Удивился, что ты в тюрьме.
— А он почему на Петровке?
— Тоже какие-то большие деньги, я особо не интересовался. Этапа на Украину ждёт.
— Вот, Артём, и знакомые пошли. В общем, хорош делиться впечатлениями. А то ты как первый день заехал. Чифирнем и в бой? Без тебя азарта нет.
— Согласен. А ты что, чифиришь?
— Нет, я вприглядку.
И полетели масти перелётными птицами.
Всемогущее время лечит. Сидя за письменным столом перед широким окном с видом на самый красивый на земле город, держа в руке «Паркер» с золотым пером и описывая тюремные дела, ловлю себя на том, что шире и светлее представляются камеры, в которых сидел, настойчиво чудится в них дневной свет и солнце. А между тем, неправда это. Страшна и неприемлема человеку йотенгеймская тюрьма. Серьёзная, господа, школа.
Голодать оказалось не так трудно, как ожидал, соблазна съесть что-либо тайком не возникало. Один лишь раз не удержался и положил на язык одну крупинку соли. Увидев, как я зажмурился от удовольствия, Артём сокрушённо покачал головой и не сказал ничего. С удовольствием вдыхая запахи, помогал Артёму резать колбасу, хлеб, чистить лук, что было вовсе не мучительно. Вова несколько дней что-то помечал в тетради, всякий раз глядя на часы. Наконец объявил мне: