— Я за собой, кроме стены, ничего не чувствую. Если по делу — говори. Вопросы ещё есть?
На шум стали подтягиваться из другой палаты, пришёл татарин.
— Есть. Ты с Бутырки?
— Да.
— Из какой хаты? Я тоже с Бутырки.
— Девять четыре.
— Девять четыре — мусорская хата.
— Раньше была мусорской.
— Правильно. А кем был до тюрьмы?
— Много кем.
— То есть?
— То есть много кем.
— Например.
— Например, учителем.
— Каким учителем?
— Русского языка и литературы средней школы.
Принц разинул было рот сказать что-то, но татарин чётко, как из устава процитировал, сказал:
— Принц, ты живёшь по понятиям. Должен знать: врачу и учителю ты вообще ничего не можешь предъя-вить.
— Да я так, — стушевался Принц. — Просто бывают учителя, там, детей насилуют, я и хотел узнать…
— Просто, — говорю, — это ты знаешь, что. Вопрос не в адрес.
— Без базара, — согласился Принц. — Пойдём покурим.
С этого момента вся соседняя палата стала называть меня «Учитель». — «Ты, Учитель, совсем обурел!! — орал на всю больницу Вова, косящий крайнюю степень психопатии. — Тебе телевизор громко, а нам в самый раз!» — «Учитель, помоги заяву написать» и т.д. То есть отношения с коллективом сформировались.
Дежурные сестры упрашивали строптивых психов мыть в отделении полы, но в лучшем случае добивались того, что уборка проводилась в палатах. Татарин пытался силой всучить кому-нибудь швабру, но безуспешно. Подняв за шиворот с кровати Егора, молчаливого паренька со всеми выбитыми зубами (в компании убийц, грабителей, насильников и вымогателей Егор казался невесть откуда залетевшей птицей: за найденные в его кармане следы наркоты ему грозило максимум два года) — татарин, пригрозив, заставил Егора взять швабру. Егор стоял с шваброй и молчал. Татарин рассвирепел, и пошёл уже по дуге могучий кулак, но вдруг остановился. Егор не ёжился, не вздрагивал, стоял прямо, и по лицу его текли слезы. Татарин удивлённо, как бы не веря своим глазам, тихо сказал:
— Ты… — плачешь?.. — возникла пауза. — Слушай, арестанты не плачут. Арестанты огорчаются. Думаешь, вымыть пол — западло? Нет, мы не на продоле, это наш коридор, мы весь день по нему ходим, как по палате.
Татарин взял швабру, ведро, и сам вымыл все отделение, включая кабинеты врачей. Потом объявил: «Чтоб больше с уборкой проблем не было!» Нянечки не нарадовались. Каждому участвующему после уборки предла-гался крепкий чай, кое-что поесть, сигареты и душ. Время от времени мы убирались вдвоём с Егором. Наклоняться с тряпкой я не мог, поэтому только подметал щёткой, но все были довольны. В душевой можно было плескаться долго, взгляд и слух отдыхал.
Егор оказался выпускником литературного института, поэтом, бывшим панком, с абсолютно ясной головой, но наркоманом по убеждению, выдвигавшим серьёзное магико-философское обоснование жизни с наркотическими веществами. Некоторое время прошло в естественном взаимном недоверии, но потом разговаривать, как мне, так и, похоже, ему впервые за все время в тюрьме оказалось интересно. Тюремная лексика и преступные истории давно уже стояли поперёк горла. Разговоры с Егором стали отдушиной, впрочем, несмотря ни на что, с тюремной оглядкой. Егор увлекательно рассказывал о своей жизни, выказывая художественно-аналитический ум и спокойный юмор, оставалось только удивляться, чего не хватило природе в образе этого человека, чтобы он достиг чего-то большего, чем есть. Стать признанным у Егора были верные шансы, поскольку, в силу каких-то обстоятельств (возможно родители вовремя задумались о будущей армии), у него был с детства замечательный диагноз «врождённая шизофрения», но следователь, ведущий дело, не поленился сходить в поликлинику, изъял историю болезни и потерял её.
— Егор, что тебе мешает жить без наркоты? Ведь сейчас нету — и ничего. Что если двинуться к иным целям с иными средствами? У тебя все есть для этого. Освободишься — и вот твой шанс.
— Нет, — ответил Егор, — сразу к барыге.
Большинство арестантов искренно раскаивается в содеянном и строит воздушные замки на благих намерениях, но на свободе берутся за старое, и слезы их как правило суть крокодиловы. Но есть весьма убеждённые в своём будущем. Не раз слышалось на общаке: «Рабо-тать я все равно не буду!» Не работать по жизни — первый шаг в сторону Воровского хода. Впрочем, после российской тюрьмы, по-любому, работать не захочешь, и ещё долго будет хотеться стать смотрителем маяка где-нибудь на краю земли. Все, что ни есть приближённого в социальном смысле к нормальному, для бывшего зэка закрыто: народ его боится и отторгает, несмотря на то, что зэки, настоящие и бывшие, составляют четверть населения.
Егор стал допытываться моего мнения о своих стихах (а я не люблю стихов, потому что сам их писал):
— Ты отвлекись от своего отношения к поэзии и попробуй дать оценку стихам, как они есть, — и я был вынужден признать, что стихи необычны, во всяком случае здесь. Одно из них я записал среди ночных бесед в табачном дыму в душном зеленом сортире, куда поминутно заглядывает охранник, требуя идти спать.
* * *
Отходит стих, как поезд от перрона,
и начинает гибельный свой бег
по рельсам неизвестного закона,
которому не мера — человек.
Песчинка в поле — что ему подвластно!
Своих не преступить ему границ.
Но помнить еженощно и всечасно
печать судьбы смеркающихся лиц.
Отходит стих, — сначала без заботы,
прощальный миг — и не о чем грустить!
В преддверии осенней позолоты
звучит судьбы серебряная нить.
Так некогда на станции начальной
я сделал шаг — без муки и мольбы —
последний в философии печальной
и первый в философии судьбы.
И все же я был против стихов, находя их неточными по природе. Пообещав Егору написать стихотворение лучше, чем это делает он, я исполнил обещание, а Егор, опасаясь, что забудет, также записал его на память. Может, и моё произведение сегодня радует кого-либо на Серпах или Столбах, на зоне или на Свободе.[1]
Между тем в Москве происходило лето. Его можно было наблюдать сквозь мутное окно палаты. Там, на улице, виднелась стена с видеокамерами, которые наверняка не работают, а за стеной липы московского двора. От главной стены прямо под окна 4-го отделения идут бетонные перегородки, разделяющие больничный двор на секции. План напрашивался сам собой и не выглядел неосуществимым. Из душа, в котором можно после уборки проводить по получасу без контроля, ссылаясь на противочесоточные процедуры, будучи запертым на ключ, дабы другие психи не ломились помыться, — вполне возможно выбраться за окно, выставив под потолком не слишком основательно закреплённый вентилятор, подобраться к которому можно, приставив к стене длинную деревянную лавку. Далее по паре связанных простыней спуститься на уровень основания окна и, откачнувшись маятником, усесться на бетонную перегородку толщиной в ступню, чего достаточно, чтобы пройти по ней, даже не садясь верхом. Главная стена — на удивление — без колючки. С неё надо спрыгнуть. Здесь будет гвоздь программы. Скорее всего, для меня прыжок будет роковым. Но сколь велик соблазн. Через несколько дворов — дом, где живёт Вовка, откуда начался мой столь неудачный путь. Побег может состояться вечером, прохожие не поймут, кто бежит, хотя бы и босиком, спортсмен или ещё кто, скорее всего внимания не обратят. Дома у Вовки обязательно кто-то есть. Только вот задача — как прыгать. А Егор бы помог. Если сам не побежит, то и не заложит. Неотвязная мысль о побеге стала следовать по пятам. Уже выяснилось в деталях, как снять вентилятор, как пронести и закрепить простыни, сколько на все нужно минут. Но как прыгать… Неудачная попытка может сделать из меня шевелящуюся биологическую массу. Неприятным холодком мелькнуло сомнение: можешь ли ты, мил-человек, не только прыгать, но и бегать, если ходишь с трудом. Но побег — это шок, а в шоке человек способен на многое. С такими мыслями, закончив с Егором вечернюю уборку, смотрел я на окно с большим и непрочным вентилятором под потолком и, право, почти терял разум.
Первое обследование — «шапка» (электроэнцефалограмма головного мозга) — инструмент настолько грубый, что фиксирует отклонения разве что если у пациента полбашки отрубили, но в программу психиатрических экспертиз входит как отче наш. Егор ходил на свиданку (на Серпах редкость, но бывает) и умудрился протащить упаковку колёс, таиться не стал, поделился с желающими. Убийца Серёжа из Ставрополя (обезглавивший жертву и путешествовавший с отрезанной головой в руках на общественном транспорте), не желавший вступать ни с кем ни в какие отношения, спокойно объяснивший грозному татарину, что на общее не рассчитывает и желает быть сам по себе, — здесь не выдержал и вежливо обратился к Егору:
— Если имеешь возможность, не мог бы уделить децел? По причине того, что завтра иду на шапку. — По местным признакам все вычисляют заранее, когда у кого какое обследование. Егор уделил по-братски. Вернувшись с шапки, Серёжа удовлетворённо отметил, что врач, обслуживающий прибор, поинтересовался, хорошо ли Серёжа себя чувствует, бывают ли у него провалы в памяти, и вообще может ли он идти без постороннейпомощи. Если шапка даст результат — это как бы слишком серьёзно, дальше только косить до конца. К тому же, как говорится, что знаешь ты и знаю я, то знает и свинья: получить заключение о симуляции тоже неохота. И я от колёс отказался.
Постепенно заговорил заколотый аминазином на Бутырке Свиридов. Заехал на тюрьму за наркоту. На общаке съехала крыша. До Серпов держали в Бутырской психушке. Свиридов стал оживать на глазах, но испугался, что не признают, и замкнулся. — «Ты дурку не гони, — посоветовал ему обычно молчаливый мрачный убивец из Сибири. — На комиссии будь собой. Тебя признают. Вот увидишь». Свиридов определённо вызывал сочувствие, а у женщин наверняка должен был пробудить материнские чувства; да и чем его преступление страшнее стакана водки. Состоявшаяся вскоре комиссия подтвердила предположение, и, вопреки всем правилам, пареньку сказали, чтоб не беспокоился: поедет в больницу. Вернулся Свиридов в палату сияющий, как мальчик со двора, возбуждённо и радостно поведал, как было на комиссии, как его «простили». Одно слово — детсад, но как солнечный луч прошёл по палате, по лицам, видавшим виды и слыхавшим обвинения покруче, чем за понюшку табаку.
Человек привыкает ко всему, иначе бы не выжил. Даже когда на Матросске, в проклятой хате 135, душегубке по определению, раздалось за тормозами «Павлов, с вещами», наряду с бешеной надеждой мелькнуло сожаление: куда ещё? — здесь привык, а как будет там?.. Привык я и к Серпам. Уже нельзя было допустить, что можно спать на шконке, а не на кровати, что нужно тусоваться по хате по восемнадцать часов; стал тяготить спёртый воздух палаты, который, в сравнении с тюремным, есть не что иное, как нектар и амброзия, и уже совсем естественным стало то, что на ночь выключают свет, и в палате стоит почти неведомая в тюрьме тишина. Пошла третья неделя «экспертизы». Чесотка прошла.Кормят хорошо. В любое время можно лежать на постели. Допустить мысль о возвращении в тюрьму решительно невозможно, особенно после того, как состоялось экстраординарное событие — прогулка. Достаточно было отказаться двоим из отделения, как прогулка отменялась. Каждый день звучал призыв «на прогулку!», и каждый день какая-нибудь сволочь, видя в своём поступке шаг к заветному диагнозу, лишала надежды всех, к явному удовольствию персонала. Однажды солнечным августовским днём 1998 года это удивительное событие все же произошло, и компания в дурацких балахонах под неусыпным контролем вертухаев и нянечек гуськом выгребла на улицу в прогулочный дворик, окружённый сплошной высокой бетонной стеной.
То, что я увидел, поразило не меньше, чем первый шаг в хату 135 на Матросске. Это был уголок рая, забытый и покинутый людьми. Вдоль стен шла асфальтовая круговая дорожка, все остальное была буйная зелень и цветы. Нянечки бросились искоренять ветки кустов, могущие обернуться орудием насилия в руках зэков, охранник у железной двери запретил подходить к себе; было предписано ходить по дорожке по кругу, но основная масса, хмуро матерясь, сгрудилась на лужайке и, отплёвываясь, задымила сигаретами. Отойти по другую сторону от общества означало почти не видеть его; здесь взгляд упивался живой зеленью, жёлтыми, красными, синими цветами. Жужжали пчелы, шмели, высокий забор беззаботно оставляла под собой лимонная бабочка. Все было невиданно настоящее. От чистого солнечного неба и запаха травы захватило дух, как будто вышел в Крыму на край горного плато и вдруг увидел море. Чтобы не разрыдаться, я закурил. Уходя с прогулки, я знал точно: жизнь вертухая ценности не имеет.
Приближалось обследование у психолога. Все уже его прошли, обо мне же как забыли, а от него наполовину зависит результат. Некоторую тревогу вызывал тот факт, что будет предложен обширный тест, в котороместь такие вопросы, как, например, какой ваш цвет — любимый. Разным типам шизофрении соответствуют определённые любимые цвета, и шизофреник с любимым фиолетовым цветом никогда не скажет, что зеркало — символ печали, а если скажет, значит он симулянт. Конечно, каждый сходит с ума по-своему, но в данном случае важны штампы, их надо знать в соответствии с учебником. Ничего не видя и не слыша, я погружался в прошлое, медленно листал пособия по психиатрии, вглядываясь в забытые строчки.
— Учитель! Ты медитируешь в натуре, тебя к психологу!
В кабинете сидела молоденькая девочка, почти симпатичная, с абсолютным отсутствием жизненного опыта, с только что усвоенными и, наверно, прилежно законспектированными психологическими истинами и безмятежностью в лице. — «Меня зовут Лена» — представилась она. — «Очень приятно. Павлов» — ответил я, не в силах оторвать взгляд от огромного чисто вымытого окна, за которым, как горные утёсы, виднелись углы и стены какого-то двора. «Небьющееся» — подумал я.
— Начнём работу, — сказала Лена. — Я буду говорить слово, а Вы сразу отвечайте, что Вам пришло на ум. Не напрягайтесь, не думайте, а просто говорите, с чем связано слово, которое я назову. Газета.
— Вьюга.
— Почему вьюга? — удивилась Лена.
— Не знаю. Вы просили говорить то, что придёт в голову.
— Попытайтесь объяснить, почему Вам так показалось.
— Я бы, Елена, как Вас по отчеству?
— Владимировна.
— Я бы, Елена Владимировна, объяснил, только это ведь Ваша, а не моя задача, — потянул я время, чтобы справиться с желанием отвечать спокойно и нормально. Из рассказов Егора я понял, что именно Лена экзамено-вала его. Лена поведала Егору, что знает, какая это большая проблема — наркомания, что у неё самой очень много знакомых употребляет наркотики, и она понимает, что любой из них может быть на месте Егора, а потому она, в связи с тем, что Егор достаточно правильно ответил на все вопросы, в смысле шизофрении как диагноза, приложит максимум усилий, чтобы повлиять на результат экспертизы, причём горячо пообещала сделать все, что может, чтобы Егор поехал не в тюрьму, а в больницу.
— И все же.
— Объяснений много.
— Попробуйте найти правильное.
— Все правильные.
— Тогда какое-нибудь из них.
— Которое?
— Вы не дали ни одного.
— Хорошо. Вьюга белая. Бумага, из которой делается газета, белая. Количество снежинок не поддаётся счёту, букв тоже много, слова все похожи, и тоже почти нет одинаковых. Газета отражает объективные и субъективные проблемы. Вьюга отражает. И никто не может сказать, что существуют две снежинки, идентичные друг от друга, несмотря на то, что все в этом уверены. А уверенность эта суть фикция, потому что за пересчитанным и идентифицированным количеством снежинок лежит область непознанная и предыдущему пространству не подчиняющаяся. То есть почти что как газета. И это только в результате поверхностного анализа, да и то исходя из дуалистической позиции: вьюга и газета суть начала самостоятельные. Однако дуализм есть фикция, как, впрочем, и все остальное, а при следовании теории монизма мы сразу потеряем связь с экстерриториальностью понятий (газета и вьюга) и окажемся в поле простых сущностей, которое не оставит сомнений, что есть основание и для связи в человеческом представлении понятия газеты и вьюги.
— Очень интересно, — согласилась Лена. — Продолжим. Город.
— Озабоченность.
— Почему?
— Здесь просто. Если убрать вторую букву о, получится «горд». Если человек чем-то горд, значит дорожит тем, чем гордится, следовательно, опасается потерять предмет гордости, поэтому ему свойственна озабоченность: как бы сохранить то, что есть.
— Улица.
— Курфюрстендамм.
— Что?
— Улица. В западном Берлине.
— Почему именно она? Вы что, бывали за границей? Кстати, как Вы сказали? Можете повторить?
— Курфюрстендамм.
— Так почему она?
— Потому что улица.
— Согласна. Дальше. Принципиальность.
— Двойка.
— Число два?
— Да.
— Почему?
— Оно самое принципиальное.
— Почему Вы так думаете?
— Мне так кажется.
— Кроме того, что Вам так кажется, другое объяснение есть? — в голосе Лены появилась угрожающая нота.
— Есть.
— Какое?
— Это так и есть на самом деле. Объективно. Независимо от того, что мне кажется.
— Хорошо. Кирпич.
— Печка. — Такому ответу Лена открыто обрадовалась, на её лице проступил румянец.
— Бесконечность.
— Усы.
— Почему же усы?
— А почему бы и нет? В бесконечности всему есть место, в том числе и усам.
— А с чем ещё может ассоциироваться бесконечность?
— С чем угодно. С подоконником, с инвалидом, с котом Васей, с Вашей причёской, моим обвинением, с гурманизацией гетеротрофных индивидов в свете новейших функолегологических обструкций, с биномом Ньютона и просто с ничем.
— Нарисуйте, пожалуйста, следующие понятия, — Лена выдала мне бумагу и коротенький карандаш, — одиночество, скорбь, знание, болезнь, ожидание, счастье.
Нарисовать легко. Запомнить трудно. Когда Леночка увидела классические шизофренические символы (река, часы, зеркало, отражение и т.д.), она упала духом и спрятала мои рисунки в стол. Я же печально задекламировал:
Что в зеркале тебе моем?
Оно умрёт, как шум печальный
Волны, плеснувшей в берег дальний.
Что в зеркале тебе моем?
— Стихи любите? — сочувственно поинтересовалась Лена и перешла к тестированию моей памяти. Я выдал вполне приличный результат, не должный, однако, мне позволить запомнить, как я назвал свои многочисленные художества с шизофреническими символами. Затем последовала долгая дружеская беседа с исследовательской подоплёкой, после чего Лена извлекла из стола мои рисунки и попросила воспроизвести, где одиночество, где принципиальность, где что. Память не подвела: и скорбь, и радость, и надежду, и много всякого другого я опознал без ошибок. Но Леночка была не промах:
— А Вы когда-нибудь уже отвечали на наши вопросы? Вы первый раз в институте имени Сербского?
— Елена Владимировна, не только первый, но и последний. И на вопросы Ваши я никогда не отвечал, разве что в прошлой жизни.
— Сейчас я дам Вам карточки с картинками, Вы должны исключить лишнюю, которая никак не относится к другим.
Мягко улыбнувшись, я возразил:
— На сегодня я должен соблюдать режим следственного учреждения. Больше ничего я не должен.
— Мы не имеем отношения к следствию, и Вашего уголовного дела я не знаю, — скосив взгляд на сторону, сказала Лена. — Поэтому я попрошу Вас продолжить обследование. Или Вы отказываетесь? — забеспокоилась Лена.
— Я с удовольствием. Это так, к слову.
На первой карточке были дом, средневековый замок, сарай и висячий замок.
— Что исключите? — не подозревая трудностей, спросила Лена.
— Что угодно.
— Например?
— Сарай?
— Почему?! Здесь же все очень просто и очевидно. Я бы не советовала Вам так отвечать. Мы очень отрицательно относимся к необоснованным ответам. Вы даёте основание заподозрить Вас в преднамеренном искажении…
Предстояло проявить настойчивость.
— Елена Владимировна, если Вы хотите, чтобы я отвечал так, как надо Вам, Вы мне подскажите, и я, может быть, с Вами соглашусь. Но мне трудно согласиться с тем, кто рисовал эти картинки и, особенно, с тем, что на них нарисовано. Кто возьмёт на себя смелость сказать (может быть Вы?), что есть единственный правильный ответ! Я Вам могу немедленно доказать обратное.
— Как Вы сказали? — «с тем, кто рисовал и с тем, что нарисовано»? — переспросила Лена, делая пометкив блокноте. — Хорошо, попробуйте. Но здесь очевидно, что лишним является висячий замок. Это очень простой вопрос.
— Напротив. Поверхностный взгляд приводит к заблуждениям. Во-первых, как Вы видите, и дом, и старый з— сооружение весьма непрочное, его и закрывать на замок не имеет смысла. Да и что ценного может быть в сарае. На кой черт его закрывать. Дом и з— другое дело. Или Вы возражаете? — Елена Владимировна внимательно смотрела на меня зачарованным взглядом психиатра. — Так вот только там и могут быть реальные ценности. Значит, закрывать на замок мы будем дом и замок, а сарай вычеркнем, как к делу не относящийся.
— Но ведь дом, з— это что? Как их можно назвать одним словом? — взмолилась Лена.
— Постройки.
— Правильно! А висячий замок — это постройка?
— Нет.
— Значит, можно допустить, что исключить нужно именно его?
— Можно.
— Значит, напишем, что Вы так и ответили?
— Я ответил по-другому. Так ответили Вы. Я только согласился.
— Так я напишу, что Вы согласны?
— Я, как Герасим, на все согласен. Но это необъективно.
— А что объективно?
— Объективно: написать два правильных ответа, Ваш и мой. На самом деле их больше.
— Хорошо, хорошо. Так и напишем. Вот следующая карточка.
Из четырех предметов: ракеты, автомобиля, воздушного шара и свечки я решительно убрал автомобиль, т.к. единственно он содержит огонь внутри мотора, а свеча, ракета и воздушный шар характеризуются наличием от-крытого огня. Лена отложила карточки и больше к ним не возвращалась.
— Давайте проведём игру. Но на самом деле это не игра, а очень серьёзное дело. Вот карточки, — девушка придвинула ко мне большую стопу картинок, как в детском лото. — Вам нужно их разложить по категориям. Постепенно. Всего должно получиться две стопы.
Что ж, поехали. Овцу и собаку в одну стопку. Кирпич и бревно в другую. Весы и складной метр в третью. Потом предметы одушевлённые к одушевлённым, неодушевлённые к неодушевлённым. Когда, под одобрительным взглядом психолога, осталось три карточки: ребёнок, градусник и кровать, я задумался.
— В чем затруднение? — участливо спросила девушка.
— У Вас ошибка. Стопок должно быть три.
— Нет, две.
— Или убрать три карточки. Они не подходят.
— Нет, подходят.
— Точно?
— Точно.
— Тогда ясно. Вы нарочно так сказали. В этой задаче только один ответ. Стопок должно быть три.
— Но что общего в этих предметах!?
— Как что. Ребёнка мы посадим на кровать и поставим ему градусник.
— Вы действительно так думаете? — опечалилась Лена.
— Я могу думать так, как захочу.
— Что это значит?
— Это значит, что мир таков, каким его делаете Вы.
— Но есть истина.
— Истина экзистенциальна.
— Это как?
— Как Вам больше нравится. Как захотим, так и будет.
— Сомневаюсь.
— А я нет. Хотите, докажу?
— Конечно!
— Я вам задам задачу, Вы будете уверены в своём правильном ответе, а прав окажусь я.
— Этого не может быть, — улыбнулась Лена.
— Попробуем?
— Да, давайте.
— Ответьте мне на вопрос: куда ходили мы с Пятачком?
Девушка подумала и, смущённо улыбнувшись, спросила:
— К Винни-Пуху?.. Или к Ослику?.. — и приободрившись, обобщила: «К кому-то из них».
— Нет. С пятачком мы ходили в метро, — ласково пояснил я. Думаю, девушка помнит, что изначально метро стоило пять копеек.
Елена Владимировна сразу стала строга:
— Скажите, что значит «шила в мешке не утаишь»?
— Пса его знает.
— Что? Кто знает?
— Пса.
— Кто это?
— Пёс.
— Почему же пса, если пёс?
— Потому что пёс — это он, а пса — это она.
— Все-таки, как Вы думаете?
— По-разному. Можно так думать, можно этак.
— Хорошо. Вот другая пословица: цыплят по осени считают. Что это значит?
— Всему своё время.
— Хорошо. Вы так считаете. Правильно считаете. Почему же эту пословицу можно объяснить однозначно, а «шила в мешке не утаишь» можно понимать по-разному. Есть разница в этих пословицах?
— Нет.
— Как нет?
— А Вы сомневаетесь?
— Да, сомневаюсь.
— Ну, так я докажу?
— Сделайте одолжение. Так почему?
— Потому что я так хочу. А захочу, чтобы была разница, — будет.
— Объясните, в каком случае есть разница, и в каком нет.
— Разницы нет в первом случае. Разница есть во втором. В первом случае шила не утаишь, значит, в определённое время тайное станет явным, несмотря на то, что имела место попытка нечто утаить, т.е. всему своё время. Здесь и произошло слияние двух пословиц. Во втором случае цыплят считают, хоть и по осени, а шило утаивают. Считать и утаивать — вещи разные, но если захотеть, чтоб все было одно и то же, то утаивать — значит контролировать, определять в размере, весе и качестве, с тем чтобы соотнести параметры утаиваемого с прогнозируемой угрозой, т.е., как Вы, несомненно, уже догадались, — это то же самое, что считать. И так до бесконечности: истина экзистенциальна. Ну, как? Похоже, доказал?
— Вы знаете, у меня голова кружится. Вы наркотики употребляете?
— Нет. Я сторонник чистого разума. Однако курю, предпочитая табачный дым религиозному дурману.
— Вы не верите в бога?
— Давайте, Елена Владимировна, я Вам докажу что-нибудь ещё.
— Минуточку. Посидите, я сейчас приду.
Повеяло чем-то угрожающим: натурально, я остался в кабинете один. Впрочем, куда ты с подводной лодки денешься.
Стремительно вошла молодая, злая как фурия еврейка, за ней как школьница за учителем, моя психологиня.
— Что общего между ботинком и карандашом? Немедленно отвечайте, без паузы!! — заорала еврейка.
— Оба оставляют следы. Ботинок на полу, а каран-даш на бумаге, — без запинки отрапортовал я.
— Какая разница между чернильницей и луной?
— Нет разницы, — смиренно ответил я.
— Че-во? — угрожающе заявила фурия.
— Луна отражает свет, и чернильница отражает, — пояснил я.
— Что — нет никакой разницы? — фурия внимательно смотрела мне в глаза.
— Вы не сердитесь, — не отводя взгляда, миролюбиво попросил я, — есть разница.
— В чем?
— Луна отражает свет солнца, а чернильница — и солнца, и луны.
— Все ясно, — констатировала учительница.
Больше со мной никто не разговаривал. Почему не дали главного теста, который положен всем и является ключевым. Причин могло быть несколько. Первая: досрочно признали симуляцию; вторая: досрочно убедились в шизофрении; третья: никто не убеждался ни в чем, и результат будет один, благодаря вмешательству: а) Косули, б) следствия. Вот где настоящая шизофрения.
Через несколько дней опять привели в отделение психологии. Долго ждал в коридоре, сидя на обыкновенных человеческих стульях, прямо как в каком-нибудь вольном учреждении в ожидании аудиенции, практически без всякого присмотра (охранник то и дело отлучался) и старался удержать себя от безрассудного действия: привели сюда длинным путём, собирая по пути психов из разных отделений, и в какой-то момент на первом этаже прошли мимо приоткрытой двери кабинета, в котором окно выходило на обычную улицу, решёток не было, а сквозь открытую форточку проникало московское лето; замок на двери был определённо захлопывающийся. Рядом шагал здоровенный охранник. Несмотря на нахлынувшее стремление к волшебной форточке, к счастью, хватило ума понять, что единственно слабым местом противника в этой ситуации могут бытьтолько глаза, а они на двухметровой высоте, и шанс на точный и быстрый удар слишком мал. Теперь же хотелось броситься вниз по лестнице, бежать к заветной приоткрытой двери, чтоб все получилось и случилось немедленное чудо. Ах, Артём, как я тебя понимаю, ты говорил, что уйдёшь в бега в любом случае, рано или поздно. Тогда я тебя призывал к благоразумию, а теперь тоже понимаю, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях. От таких мыслей оторвала появившаяся Елена Владимировна, которая, сухо поздоровавшись, сказала, что мне забыли предложить анкету; нет, не в кабинете, можете здесь, в коридоре, вот анкета, карандаш, тетрадь у Вас есть, подложите под листок и пишите, а в кабинете нет необходимости. Анкетой оказался даже не тот, главный, тест, а другой, второстепенный. Предстояло закончить начатые предложения. Например: «До войны я был…» «Танкистом» — дописал я. Или: «Если бы у меня была нормальная половая жизнь…» — «То я был бы половым, и духовную жизнь называл бы духовкой». И так далее.
— Давайте сюда, — потребовала психологиня, проходя мимо.
— Я не закончил.
— Неважно. Давайте.
Как говорят в народе, вот тебе бабушка и юркнула в дверь. Опять шизофрения.
«Нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся» — думал я, возвращаясь в палату в сопровождении вертухая. Повеяло грозным дыханием предстоящей комиссии. Надо решаться. Задел есть, и если грамотно приплести глюки — диагноз будет. Но какой… Снова череда старых вопросов налетела душащим сомнением и непреходящим ощущением предательства. Вдруг персонал отделения всполошился: Павлова вызывают к адвокату. Есть на Серпах у подследственного такое право, но все знают, что оно только на бумаге. Случай исключительный. После каких-то попыток свидание отменить,споров врачей, пускать или не пускать, наконец повели. Ах, как вовремя. Так нужна ясность, так хочется верить, что Косуля больше не обманет. В конце концов, это для него опасно, ведь выйду я когда-нибудь на свободу, да и не может такого быть, чтобы совести в человеке не было совсем.