Жизнь первая. До кино
Глава 1. Дороги, которые меня выбирали
Жизнь моя, условно говоря, состоит из трех жизней — до кино, в кино, и после кино. Я никогда не мечтал о политической карьере и кинематографе. Мои пристрастия с самого раннего возраста лежали в мире линий и красок. Не было большего счастья, чем мечтать с карандашом в руках или, взяв этюдник, бродить по лесам и полям, пытаясь запечатлеть на картонке бесконечное многоцветье природы. И еще влекла литература. Научившись читать в четырехлетнем возрасте, я еще до поступления в школу осилил и «Три мушкетера», и «Робинзон Крузо», и «Детство» Горького, приступил к «Тихому Дону», перелопатил изрядно кучу книжной макулатуры вроде серий о Нате Пинкертоне и Нике Картере. Много болел и до четвертого класса ходил в школу по два-три месяца в году — рожденный в Белоруссии я не мог справляться с лютыми морозами. Сибирь, куда отец в поисках счастья и богатства увез нас, одарила одного меня и то туберкулезом легких, мы вернулись в Гомель бедняками, как и были. Воздух родины помог изжить болезнь. Между тем я уже проскочил мимо пионерского детства и страшно завидовал тем, кто где-то маршировал под звуки горна и барабанный бой, — в моих школах обходились без этой атрибутики. Будущее свое представлял в художественном творчестве и литературе. Хотелось также быть летчиком, полярником, строителем Днепрогэса и Магнитки. Но никак не комиссаром или героем Гражданской войны, хотя газеты и радио трубили о них никак не менее, чем о покорителях «Севморпути». О них слагались песни и стихи. Но в меня вливались как бы сами собой Пушкин и Маяковский. В школьные годы я любил жечь глаголом сердца людей на всех ученических вечерах. Моим кредо стал завет Павки Корчагина жить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. При самодостаточности и погруженности во внутренний мир я, тем не менее, был малым общительным, все мне были друзья, и не было врагов. Не любил писать сочинения по «пройденной» литературе, предпочитал «вольные» темы. По этой причине слыл поэтом и вольнодумцем. Обладал широкими плечами и волнистой копной темно-каштановых волос. Девчонки слали мне предложения «дружить», начиная с восьмого класса. Но «поэт не терпит суеты», я любил их всех, не отдавая предпочтения ни одной. Вероятно, по совокупности перечисленных данных меня, едва поступил в комсомол, избрали секретарем школьного комитета. Это был первый шаг к грехопадению, о чем я в то время не догадывался. Вся наша политическая деятельность сводилась к выпуску стенгазет, проведению спортивных и стрелковых соревнований, лыжных походов. Особое внимание уделялось оборонной работе. По заключении пакта «Молотов — Риббентроп» стало ясно: грядет война, хотя потом нам талдычили о неожиданном ударе. Но мы привыкли думать «наоборот», если нам говорили «белое», значит, считай, «черное».
Я верил партии и любил родину. Особенно то место, где в полукружии столетней дубравы и векового бора поместилась родная деревня Ямполь — порядок домов в одну улицу с указующим в небо перстом бело-голубой колокольни на краю. Я был типичным продуктом довоенной эпохи с ее идейными установками. Но даже замороченный мальчишеский ум замечал некоторые трещины в монолите коммунистической постройки. И в первую очередь это было связано с политическими репрессиями. Рабочих, среди которых я вырос, мало заботили уклоны и оппозиции, им бы сбиться на кусок хлеба. Жизнь в стране шла двумя параллельными потоками, один — начальство, другой — народ, и они нигде не пересекались. В бараки и времянки, набитые трудовым людом, почти не наведывались «малиновые петлицы». Однако газеты читали, и волны политических страстей окатывали общество. Многое вызывало недоумение.
Меня до сих пор изумляет тупость тогдашних поваров идеологической кухни. Да и в пору юности я не мог понять, почему поголовно все «враги народа» объявлялись наймитами чужеземных разведок и фашистскими убийцами. Неужели гений и прозорливец Сталин долгие годы не мог разглядеть, что его соратники — Зиновьев, Каменев, Бухарин, Рыков и другие — враги Советской страны? Неужели шпионами были все маршалы Советского Союза за исключением Ворошилова и Буденного? Герои Гражданской войны — Тухачевский, Якир, Блюхер, о них слагали песни! Куда смотрело всевидящее НКВД?
Выходило, один Сталин безгрешен, и один он всегда прав. Мне претил поток славословия. Сталин — и вождь, и учитель, и отец, самый мудрый, самый человечный, самый, самый, самый... В конце тридцатых пронеслось поветрие писем великому вождю от всех народов, возвышенные поэтические оды, потоки стихов. Письмо Сталину от белорусского народа включили в программу школы. И это были великолепные стихи, написанные лучшими поэтами! Мы их заучивали наизусть, писали на их основе сочинения.
Из далекой Сибири дошла весточка, переданная устно, что старший папин брат, Степан, арестован как враг народа. Тихий и добрый человек, машинист водокачки, рабочий-интеллигент, книгочей, это он ввел меня в мир литературы. Участник социал-демократического движения с 90-х годов XIX века, дядя Степа работал на транспортном пути политкаторжан, бежавших из ссылки и каторги. В числе его «клиентов» был сам Сталин в час побега пути из Туруханского края в центр России. У дяди Степы хранилась благодарность вождя. Много позднее я узнал, что взяли его по доносу соседа-самогонщика, боявшегося обличения.
Однажды в Гомеле появился папин двоюродный брат, Евстафий Гуликов-Павленок, секретарь райкома в Полесье. Он два месяца скрывался в Москве от местного НКВД, пока не добился через ЦК снятия навета. Наш гость порассказал такого о ситуации в «верхах», что можно было с ума сойти. С тех пор я утратил веру в святость «вождей», хотя слухам и верил и не верил: слишком чудовищно было то, о чем шла молва. Но вскоре стало не до поисков истины. Грянула война, перечеркнувшая и прошлое, и будущее.
17 июня 1941 года я получил аттестат об окончании средней школы, а 19-го был призван на воинский сбор. Выступая перед нами, военком Гомеля, полковник Вайнштейн сказал:
— Если вы, хлопцы, рассчитываете осенью поступать в институты, забудьте об этом. Готовьтесь к боям, со дня на день начнется война.
В приграничье было виднее, чем в Москве.
Ночью 23 июня я под бомбежкой разносил повестки о мобилизации, а 5 июля гордо заявил матери, собиравшейся увезти меня в эвакуацию:
— Если я уеду, кто же будет защищать Гомель? — и потряс английской винтовкой, полученной в ополчении.
Мать упала в обморок, но ее втащили в вагон, и поезд торопливо убежал — через полчаса ожидался очередной налет немецкой авиации на железнодорожный узел. 12 июля, отобрав паспорта, нас, призывников, погнали на восток. Отшагав пешком до Брянска, Орла, Курска, Рыльска, мы вышли почти к линии фронта и вынуждены были бежать снова на восток. Так началась для меня военная бестолковица, закончившаяся в Аткарске, где я пошел добровольцем в воздушный десант. Присягу принимал в день восемнадцатилетия. Потом были бои, тяжелое ранение, долгие месяцы госпиталей, демобилизация по непригодности к фронтовой службе. По выходе на «гражданку» пошел работать на железную дорогу, где и прослужил до 1948 года, сначала на станции Абдулино, недалеко от Уфы, потом в родном Гомеле.
Вероятно, я бы спокойно влачил чиновничьи годы в управлении Белорусской железной дороги, но вмешалась рука судьбы. Кто-то вспомнил мою активную комсомольскую юность, и я предстал пред очи секретаря горкома партии, Емельяна Игнатьевича Барыкина, в прошлом машиниста паровоза и боевого партизанского комбрига. Он отличался прямолинейностью и большевистской хваткой.
— Не надоело протирать штаны, сидя в канцеляриях? Тебе скоро двадцать пять, образования железнодорожного у тебя нету, хотя и значишься старшим инженером. Перспектив никаких. Изберем тебя секретарем горкома комсомола, примем в партию, поработаешь, потом пошлем на учебу. Согласен?
Он знал, на какие клавиши давить. Многие из моих сверстников учились заочно. Я этого не умел — или учеба, или работа, горбатил чуть ли не сутками. Емельян вскорости умер, меня выдвинули в горком. А потом пошло-поехало: не минуло и двух лет, забрали в ЦК комсомола Белоруссии, а за малым временем рекомендовали секретарем Минского обкома комсомола. Крестными отцами стали два замечательных человека: Петр Миронович Машеров, первый секретарь центрального комитета комсомола, и Кирилл Трофимович Мазуров, первый секретарь Минского обкома партии. Мне удалось воззвать к их добросердечию, и в 1952 году я стал слушателем Центральной комсомольской школы при ЦК ВЛКСМ. По возрасту мог быть принят только на отделение печати. Сбывалась моя мечта, ибо проводить собрания, конференции, съезды и писать справки да отчеты, учинять дознания и разносы — это я умел, и меня это не интересовало. Перспектива аналогичной партийной работы в будущем тоже не грела.
Центральная комсомольская школа при ЦК ВЛКСМ — ЦКШ — была задумана как своеобразный лицей для переподготовки руководящих комсомольских кадров. Молодежь, выросшая в годы войны, училась чему-нибудь и как-нибудь, работа с подрастающим поколением требовала грамотных образованных молодых руководителей. Нас за два года учебы старательно, как мамаша птенцов, насыщали знаниями марксистской теории, литературы, истории, навыками общения с молодежью, а на отделении печати теорией и практикой (меньше всего) журналистики. К чтению лекций и проведению семинаров привлекались лучшие московские преподаватели и ученые. По окончании вручался диплом о незаконченном высшем образовании с правом преподавания истории в средней школе. Обширной была культурная программа. Раза два в месяц к нам приезжали лучшие артистические силы столицы. Много внимания уделялось спорту, сборная по баскетболу ЦКШ успешно противостояла, скажем, баскетболистам МВТУ им. Баумана, а это была одна из сильнейших команд Москвы. Уровень подготовки в школе был высоким, многие из ребят за два года успевали заочно пройти курс Московского университета.
Мне это не светило, потому что дополнительной заботой была семья. Приходилось искать хотя бы небольшой приработок для добывания хлеба насущного и оплаты жилья. Был, конечно, вариант — отправить жену и дочь на два года к моим родителям. Но, во-первых, придутся ли они ко двору, во-вторых, жили «старики» небогато, а в-третьих, и это, пожалуй, во-первых, мы не затем поженились, чтобы молодые годы провести в разлуке. Решили сразу и безоговорочно: едем всей семьей. Это было безумием, но счастье и любовь дороже. Стипендия приличная — 1200 рублей, что равнялось окладу секретаря обкома. Но 300 из них надо было ежемесячно отдавать взаймы государству под обязательство рассчитаться в ближайшие 25 лет, столько же требовали подмосковные хозяева за угол в доме или на веранде. А еще вычитали налоги — подоходный и на бездетность, ибо для очистки от последнего требовалось три ребенка, каковых у меня не было. в народе эту повинность называли «бугаевщиной» или «пох…ной податью». На все про все оставалось чуть больше 500 рублей, как раз на хлеб, капусту, картошку, молоко для малышки и пшенную крупу. В погоне за приработками опубликовал в «Московском комсомольце» две-три корреспонденции, рецензию на книгу очерков Вадима Кожевникова о Японии, написал для родной ЦКШ два задника на сцену, за что руководство отвалило аж 1200 рублей…
Но это так, к слову. Главное было — учеба. Я вгрызался в первоисточники, яростно спорил на семинарах, взыскуя истины, пока не понял, что никто не собирался раскрывать нам глаза на правду. В семинарских прениях допускалась почти неограниченная свобода мнений, но бились мы, стоя по одну сторону баррикады. Аргументы черпали из одного источника — трудов Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, громили троцкистов и уклонистов, меньшевиков и анархистов, но к трудам того же Троцкого, Бухарина, Каутского, Кропоткина или буржуазных философов нас не подпускали. А однажды недвусмысленно указали свое место. Архангелогородец Юра Хамьянов, любитель поэзии, купил у букиниста какой-то журнал двадцатых годов с неизвестным стихотворением Сергея Есенина и похвастал перед школьным библиотекарем. Однако тот углядел в журнале нечто более интересное — статью, подписанную инициалами «Л. Т.», что означало «Лев Троцкий», и «стукнул» в партком. Юрку исключили из партии за пропаганду троцкизма и отчислили из школы. Из этого следовало, что некоторые «первоисточники» отравлены.
Поступая в ЦКШ, я преследовал главную цель — получить диплом. Авторитет школы был достаточно высок, чтобы впредь меня не считали второразрядным работником. Но, кроме того, я хотел поглубже разобраться в марксистско-ленинской теории. Я не был профаном в этом деле, отлично знал «Краткий курс истории ВКП(б)», заглядывал и в труды классиков. Мне был интересен Ленин не только как теоретик и практик, я учился у него журналистскому мастерству. Он был широко образован и виртуозно владел пером, особенно блистая в полемике. Не могли не привлекать в его творчестве и горячность, страстность, умение аргументировать свою позицию. Маркс с его немецкой педантичностью, неумолимой логикой тоже не чуждался разных красок, но, даже сдабривая сухие расчеты юмором, робко прятал его мудрой бороде, Ленин же был по-русски неукротим и порой не сдержан. Сталин умел просто излагать сложные проблемы, раскладывая их на «во-первых», «во-вторых», «итак». Но эта его простота не допускала иных толкований, была категоричной, «так и только так». Он мог плодить догматиков, но не аналитиков. Его работы, как мне показалось, наиболее точно отражали, чего хотят от нас организаторы массового политического образования. Насыщение наших умов теорией не выводило интеллект в зону свободного поиска, а загоняло в русло заданного направления.
Набив оскомину на изучении первоисточников и истратив на конспекты дюжину толстых тетрадей, я понял, что это мартышкин труд. Из толстенных книг довольно было отобрать несколько абзацев. От нас не требовалось глубокого исследования теории. Нас вели по узкому коридору, и вольны рассуждать мы были только в дозволенных рамках, шаг в сторону — опасный уклон. Разбирая полемику Ленина с противниками, я чувствовал недостаточность базы, ибо не знал их аргументации. Я должен был верить Ленину на слово. Знание подменялось верой. Мне предлагалось уверовать в правоту Ленина, как Бога.
Но все же знание, пусть ограниченное, таило в себе опасность. Вороша страницы ортодоксальной литературы, я обнаружил, что весь пафос борьбы партия направляла внутрь себя, разоблачая и уничтожая дух инакомыслия. Каких-либо крупных исторических свершений в общественной сфере до революции коммунисты не сделали, хотя пропагандой раскачивали трон. Понимая, что жесточайший гнет царизма лишал большевиков возможностей активной работы, все же нельзя было смириться с бездействием партии. Даже эсеры, анархисты и некоторые буржуазные партии выступали более организованно, то тут, то там взбаламучивали сонное царство, давали выход народному гневу. А вожди большевизма сидели в эмиграции и выпускали пар, колошматя друг друга и западно-европейских братьев по классу, социалистов, словно они, а не капитал, были главные враги. Революции 1905 года, февральская и октябрьская, фактически возникли и развивались стихийно, под напором масс. Это были типичные русские бунты, и каждый из них бессмысленный и беспощадный. Разработав теорию борьбы, вожди коммунистов отсиживались вдали от передовой линии боев, подавая действующим функционерам лишь мудрые советы. У них не было структуры, способной возглавить движение масс. Даже октябрьский переворот подготовили Советы, в которых большинство составляли меньшевики и эсеры, большевики после неудачи июльского переворота 1917 года ушли в глубокое подполье. Захватив в октябре власть, они еще долгие годы спорили — строить мост вдоль или поперек реки? Можно построить социалистическое общество в одной, отдельно взятой стране или нет? И как строить?
По-новому увиделась и фигура Сталина, поклявшегося над телом основателя советского государства в верности его заветам. Чем больше я вдумывался в историю партии, тем крепло во мне убеждение, что Сталин был, скорее, последователь не Ленина, а Троцкого с его «перманентной революцией». Достаточно вспомнить, что вся деятельность Третьего интернационала, фактически руководимого Сталиным, была направлена на это. А Великая Отечественная война лишь вынужденно стала оборонительной, благодаря первому выстрелу фашистов. Военная доктрина СССР носила агрессивный характер, ибо основной своей целью имела «экспорт революции» и освобождение Европы от ига капитала. Я убежден, что неверие Сталина донесениям разведки было придумкой. Великий вождь пуще всего боялся первого выстрела с советской стороны — тогда бы не было антигитлеровской коалиции великих держав Запада. Даже став союзниками СССР, они не спешили вступить в войну против фашистской Германии, надеясь, что мы и немцы истощим друг друга, и победителей в Третьей мировой войне не будет. Не случайно и сегодня победа в ней приписывается Америке. Идеологи нынешних наших «заклятых друзей» боятся правды.
Учась в ЦКШ, я носил сомнения в себе, ибо поделиться ими означало вышибить себя из школы и, может быть, вообще похоронить будущее. Надо было зажаться, впереди маячил манок журналистики. Поддержку своих взглядов совершенно неожиданно я нашел у Ленина. К концу жизни он, очевидно, понял необходимость смены курса. В работе «Детская болезнь левизны в коммунизме» выдвинул идею компромиссов с другими партиями и даже с буржуазией, фактически призвал коммунистов выйти из самоизоляции. Меня поначалу удивило, что на семинарских занятиях теорию компромиссов мы проскакивали, как бы не замечая ее. Но, подумав, понял: Сталин, объявивший себя духовным наследником Ленина, на практике пренебрег этой важнейшей стороной ленинского наследия. Работы последних лет великого мыслителя были объявлены плодом ума нездорового человека. А кто решится опровергнуть Сталина? Завтрашний упокойник? Мы это знали, даже не ведая размаха сталинских репрессий.
Траурный креп покрыл в сознании дни смерти и похорон Сталина. Особенно врезались в память видения пустых электричек, которые мчались сквозь морозную ночь к Москве, завывая на подъезде к безлюдным платформам — въезд в город был закрыт. Там творилось нечто невообразимое. Помню, как мы, делегация города Перово, шли ночной Москвой через Новую площадь прощаться с вождем. По обе стороны скорбной дороги, во тьме стояли тысячные толпы. Над смутно видневшимися головами вился пар от дыхания, и ни слова, ни звука, словно мертвецы оградили прах того, кого еще вчера величали бессмертным. Помню медленный проход по Дому союзов к возвышению, где, утопая в цветах, лежало неожиданно маленькое и сухонькое тело с желтым лицом и легким пухом седины надо лбом. Руки вытянуты вдоль тела. Здесь тишину нарушал плач скрипок и прорывавшиеся время от времени рыдания. Скорбные лица, потоки слез — Москва искренне горевала.
Мы вернулись в ЦКШ, но для меня наступили часы, полые непередаваемой тревоги: моя Дина уехала на прощание вместе с китайской делегацией, сойдя за переводчицу.
По времени они должны были уже вернуться, но их не было, а уже донеслись вести о сотнях трупов на Трубной площади. В толпе, пытающейся пробиться к Дому союзов, люди давили друг друга, опрокидывали автобусы, троллейбусы и коней милицейского ограждения. Одних толкало на смерть горе, других — любопытство. В ту страшную ночь я понял непреодолимость слепого безумства толпы. Бежали минуты, часы, а жена все не приходила, я в горести сидел над спящей дочерью. Трагедия утраты Сталина померкла перед призраком личной беды. Но, слава богу, все окончилось благополучно, наши слушатели, соединившись с сотрудниками китайского посольства, образовали плотную колонну, взяли женщин в центр, и благополучно прошли в траурный зал. А Трубную площадь москвичи стали звать Трупной.
Я не плакал об умершем вожде, ибо не мог принять его обожествления, не мог подавить сомнений, усилившихся за последние годы. В королевстве датском было не все ладно, и дальнейшие события подтвердили это. Началась суета. Пленумы ЦК перестраивали руководство партией. Политбюро то расширялось до 25 человек, то сужалось до привычных размеров, были попытки сделать руководство коллегиальным, без первых лиц, ликвидировали должность генерального секретаря ЦК, одно время самой крупной фигурой стал Маленков, но не надолго, потом всплыл Никита Хрущев, все чаще в президиумах поблескивали очки Лаврентия Берии. Портреты вождей то снимали, то перевешивали с места на место, в зависимости от близости к вершинам власти. Из родной республики пришла тревожная весть: парторганизация Белоруссии взбунтовалась.
Как всегда, в дни исторических потрясений неведомо откуда поднимается муть сепаратизма. Говорят, с подачи Берии в республиках появились всплески национализма. Не минула чаша сия и Белоруссии. Вероятно, по извету недоброжелателя, а вернее всего, врага, ЦК КПСС снял с работы первого секретаря ЦК КП Белоруссии Н. Патоличева, обвинив в великодержавном шовинизме. Сразу же его приемником был назначен М. В. Зимянин. Расчет был подлый и точный. Патоличев, приемный сын или воспитанник К. Е. Ворошилова, был в свое время завезен в Белоруссию смену П. Пономаренко, отозванному в Москву. Кстати, и тот был экспортирован из России еще до войны при замене руководителей республики, обвиненных в национализме. Пантелеймон Кондратьевич, прошедший вместе с белорусским народом трагическую дорогу войны и тяготы восстановления разрушенного хозяйства, пользовался непререкаемым авторитетом не только у партийного актива, но у всего народа. Демократичный и волевой, он сплотил вокруг себя честных и авторитетных людей, сумевших в короткий срок вернуть жизнь на пепелища городов и сел. Характерным для него было бережное отношение к кадрам, умение найти и выдвинуть талантливых людей. Николай Семенович Патоличев, человек мягкий, но преданный делу и целеустремленный, продолжил традиции и курс предшественника, быстро стал своим человеком в республике. Обвинение его в великодержавном шовинизме грянуло подобно грому. Белорусам вообще чужда национальная замкнутость. Что же касается русского народа, то мы всегда считали себя частью России, русский язык был вторым (если не первым) родным языком.
Михаил Васильевич Зимянин, уроженец Могилева, вырос на глазах, был, так сказать, «кадр» коренной национальности, свой, хорошо известный. Он несколько лет был первым секретарем ЦК комсомола. Личность неординарная и яркая, веселый и остроумный, быстрый в словах и делах, он стал любимцем молодежи, пользовался уважением партийного актива. Если не ошибаюсь, ко времени назначения его первым секретарем ЦК КПБ он работал заместителем министра иностранных дел. Будучи человеком дисциплинированным и активным, приехал в Минск еще до пленума, где предполагалось формальное избрание его на новый пост. Водворившись в одном из кабинетов ЦК, занялся сколачиванием команды, с которой намеревался работать... И отзыв Патоличева без совета с партийным активом республики, и стремительное водворение Зимянина в надежде, что «своего» не отвергнут, оказалось ошибкой. Парторганизация республики не поддержала инициативу Москвы.
На пленум ехали, как на бой. И грянул бой. Первым попросил слова заместитель председателя Госплана некто Черный, как я понимаю, назначенный главным забойщиком. Поднявшись на трибуну, он обвинил Патоличева в неправильной национальной политике, в пренебрежении белорусским языком, зажиме белорусской литературы, усиленном развитии русских школ и т.д. Он предложил освободить Патоличева от должности первого секретаря. Но фигура забойщика тоже оказалась неудачной, как и вся авантюра.
Слово получил секретарь Гомельского обкома партии Иван Евтеевич Поляков. Этот, в прошлом комсомольский заводила и остроумец, стер в порошок забойщика. С чего это еврей Черный так обеспокоился судьбой белорусского языка, он ему не более родной, чем русский. Ну, добро бы писатель, поэт, так сказать, кровиночка белорусской земли, они всегда жаловались, что их мало издают, плохо читают. Но почему зампредгосплана полез в проблемы образования и литературы? Кто поручил ему формулировать принципы национальной политики и т.д. и т.п. Ясно, что «казачок-то засланный»! Поляков предложил вопрос об освобождении от должности Патоличева снять с повестки дня, а решение ЦК КПСС считать ошибочным. Следующие ораторы выступили солидарно с Поляковым.
Это был открытый бунт партийной организации целой республики, одной из 16 «сестер». Такого в истории партии не случалось. Пленум прервали, но участникам порекомендовали оставаться в Минске. Два дня прошли в тягостном ожидании. Кое-кто советовал запасаться сухарями, так как впереди ничего, кроме тюремных нар, не светило. Но... но в эти дни арестовали Берию, а потиравшего руки в предвкушении обильного урожая министра госбезопасности республики Цанаву срочно отозвали в Москву. Больше в Минске его не видели. Пленум завершили, оставив Патоличева на месте. Когда это решение было принято, зал отозвался аплодисментами, а он заплакал.
Честно сказать, мне было жаль Зимянина, попавшего неумолимые жернова большой политики. Я потом встречался с ним, будучи в Чехословакии, где он работал послом. Михаил Васильевич был по-прежнему обаятельный, острый, веселый и умный. Чехи называли его «послом без цилиндра». Потом, вернувшись в Москву, он стал редактором «Правды», секретарем ЦК КПСС, но в Белоруссии не показывался 25 лет.
Год 1954. Окончена учеба. Заряженный знаниями и сомнениями, я сошел с поезда «Москва—Минск», принял из рук жены дочь и три ящика. Книги, кастрюли, кое-какая утварь и постель. С этим багажом мы явились завоевывать будущее. Назавтра поутру я пришел в ЦК Комсомола за назначением, а вышел оттуда и с назначением, и с ключом от жилья. Оказывается, после моего отъезда в ЦКШ Машеров довел до сведения членов бюро факт моего благородства: «Я думал, он попросит сохранить за ним квартиру, а он пришел и сдал ключ». Управляющему делами было поручено по возвращении обеспечить меня жильем незамедлительно.
Жилье было не бог весть какое — комната в бараке, 12 квадратных метров, прямо во дворе ЦК. Но зато — свое, и соседи старые знакомые, работники ЦК комсомола, такая же голь перекатная, как и мы. Новоселье справили, расстелив одеяло на полу, вместо стола был застланный скатертью ящик. Гуляли во всю ширь — бутылка «Охотничьей», хлеб, хамса и крабы — больше в магазине ничего не было, да и денег не было. А назначен я был заведующим отделом литературы и искусства газеты «Сталинская молодежь». Почему именно этим отделом? Можно сказать, что рукою Машерова руководило провидение, ну, а проще — других свободных мест не было. Коллектив состоял из выпускников Белорусского университета, однокашников, знавших друг друга с первого курса. Меня встретили настороженно — пренебрежительно. Только комиссаров нам не хватало, старик, 31 год, бывший секретарь обкома комсомола, наверное, за тупость сослали на учебу, понимаем, как это делается. Они были молодые, щеголяли знанием латыни и, конечно, ведали все и обо всем. Но меня не знали. Я понял, что смогу утвердиться, если научусь всему, что умели эти ребята, овладею всеми газетными жанрами, понятие о которых я все-таки в ЦКШ получил. Я безропотно принимал все поручения, которые давал секретариат — готовил к печати письма, вел переписку с читателями, гонялся за десятистрочной информацией, снабжал некоторые материалы карикатурами — выяснилось, что редакционный художник Жора этого не умеет, расследовал жалобы... Дальше — больше. Сочинил пару корреспонденции, написал статью и, наконец, дерзнул на очерк, да еще проиллюстрировал его. Это уже был высший пилотаж. Мои материалы больше ругали, чем хвалили, но выяснилось, что я умею делать то, чего не умеют другие, и во многих областях знаю больше, чем университетские питомцы. Выяснилось, что хлебнул лиха, прошел большую школу жизни, люблю и умею работать. Ребятам было невдомек, что я пришел не шутки шутить. Мне надо было становиться на ноги и зарабатывать. Мы начинали жить с нуля, и потому я не гнушался создать, скажем, пятистрочную текстовку к фотографии, хоть и пятерка ей цена, а все-таки деньги. Матерые журналисты, мечтавшие о «подвалах» и «разворотах» были поражены, когда в первый же месяц работы я стал чемпионом в гонорарной ведомости.
— Ты бы поделился секретом.
— Лучше сорок раз по разу, чем ни разу сорок раз. А проще — лучше три раза по сто строк, чем один раз триста.
Берясь за любую работу, в том числе и за мелочь, я, помимо всего, оттачивал перо, учился писать емко и лаконично. О том, что меня признали в редакции за своего, мне сообщил весьма необычным образом сидевший напротив меня в комнате Юра Лабун, заведующий отделом спорта, симпатичный малый и отчаянный лентяй. Однажды, прочитав мой весьма зубастый материал, он сказал:
— Знаешь, Борис, а я ведь думал, что ты дерьмо...
— Спасибо за комплимент.
— Нет, я серьезно. Ты, оказывается, наш.
Через полгода меня назначили заместителем редактора.
Работал на износ. Никита Сергеевич Хрущев, первый секретарь ЦК КПСС был подвижен и плодовит, как обезьяна. Непрерывно мотаясь по стране и за рубежи, произносил длинные речи, и все их надо было немедленно публиковать. Телетайп, который должен был оканчивать работу в шесть вечера, зачастую предупреждал: «Ожидается важное сообщение». И часов в 11 вечера появлялось: «Всем, всем. Сообщение ТАСС. В текущий номер». И следовала речь Никиты Сергеевича на две, а то и три полосы. Готовый номер — в загон, и начиналась лихорадка. Газета готова часам к четырем — пяти утра и, конечно, к читателю попадала только назавтра, но зато слово вождя было увековечено в день произнесения. Разрешение на выпуск в свет каждого номера должен был дать редактор или его заместитель. А поскольку мой шеф бывал в частых и длительных отлучках — болезнь, реабилитация, отпуск, поездка в составе делегации республики в ООН — я месяцами освобождался часам к пяти-шести утра, а в десять опять на работе. Если моя малолетняя дочь однажды утром заставала меня дома, то спрашивала:
— Ты уже из командировки приехал?
Из-за длительных отлучек редактора мне пришлось стать и крестным отцом нового названия газеты. Для нас, журналистов, «оттепель» наступила ранее 60-х годов, и началась она с приходом на пост главного редактора «Известий» Алексея Аджубея.