Несколько часов спустя, узнав, что оба брата Афанасьевых назывались Иванами, царь отправил другого курьера с письмом, в котором уточнил, что сковать надлежит старшего, «а не хуже, чтоб и всех людей (царевича. —
Н. П.)подержать, хотя и не ковать». 6 февраля, еще не получив донесений от Меншикова о выполнении предшествующих повелений, царь отправляет курьера с новым предписанием: «Кикина и Афанасьева разспроси в застенке, один раз пытай только вискою одною, а бить кнутом не вели, и ежели еще кто явитца, и тех так же». Царь велел немедленно прислать всех в Преображенское и тут же пояснил, почему он запретил их истязать кнутом: «чтоб дорогою не занемогли».
Круг причастных к делу лиц расширялся, и царь посылал к Меншикову еще много курьеров с предписанием «взять за караул» князя генерала Долгорукого, Ивана Нарышкина, брата и сестру своей бывшей супруги — Авраама Лопухина и Варвару Головину — и многих других. Всех их надлежало доставить в Преображенское. «Дело зело множится», — писал он.
Показания сообщников обнаружили чудовищные планы царевича, причем главной обвинительницей оказалась возлюбленная Евфросинья, от которой у Алексея не было тайн. Вина его не ограничивалась тем, что он, по собственному признанию, «забыв должность сыновства и подданства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и просил его о своем защищении». Под влиянием показаний свидетелей Алексей вынужден был признать, что намеревался, опираясь на иностранные штыки, добиваться трона. Кроме того, царевич в борьбе за власть ориентировался на силы, враждебные преобразованиям, на тех, «кто любит старину». Нити заговора привели и в суздальский Покровский монастырь, где жила бывшая царица Евдокия Федоровна, первая жена царя Петра Алексеевича, постриженная им в монахини. (По этому делу был организован особый, так называемый «суздальский», розыск.)
Царь отправил два одинаковых по содержанию послания: одно было адресовано духовным иерархам, другое — светским чинам. Обращаясь к тем и другим, Петр заявил, что он, как отец и как государь, мог бы сам вынести приговор, но прибегает к их помощи и передает дело на их рассмотрение. «Боюсь Бога, — писал он, — дабы не погрешить, ибо натурально есть, что люди в своих делах меньше видят, нежели другие в их». На совместном собрании духовенства и светских чинов присутствовал и царевич, введенный в зал четырьмя офицерами.
На следующий день после объявления о суде над царевичем, то есть 14 июня 1718 года, его взяли под стражу и заключили в Петропавловскую крепость. Отныне он был низведен до положения обычного колодника. Если раньше Алексей жил на свободе и сам излагал ответы на поставленные вопросы, то теперь его стали пытать и ответы записывал канцелярист Тайной канцелярии. Приведем несколько выдержек из «Записной книги С.-Петербургской гварнизонной канцелярии».
14 июня 1718 года: «Привезен в гварнизон под караул царевич Алексей Петрович и посажен в роскат Трубецкого в палату, в котором был учинен застенок».
19 июня 1718 года: «Его царское величество и прочие господа сенаторы и министры прибыли в гварнизон по полуночи в 12 часов в начале, а именно: светлейший князь (Меншиков), адмирал (Апраксин), князь Яков Федорович (Долгорукий), генерал Бутурлин, Толстой, Шафиров и прочие; и учинен был застенок; и того же числа по полудни в 1 часу разъехались.
Того ж числа по полудни в 6 часу в исходе паки его величество прибыл в гварнизон; при нем генерал Бутурлин, Толстой и прочие, и был учинен застенок; и потом, быв в гварнизоне до половины 9 часа, разъехались».
Всего в застенок царевича приводили семь раз, причем 19 и 24 июня его подвергали пыткам по два раза; на пяти розысках присутствовал царь.
Последний застенок состоялся 26 июля: «По полуночи в 8 часу начали собираться в гварнизон его величество, светлейший князь, Яков Федорович, Гаврила Иванович Головкин, Федор Матвеевич, Иван Алексеевич (Мусин-Пушкин), Тихон Никитич (Стрешнев), Петр Андреевич (Толстой), Петр Шафиров, генерал Бутурлин и учинен застенок; и потом быв в гварнизоне до 11 часа, разъехались.
Того же числа по полудни в 6 часу, будучи под караулом в Трубецком роскате в гварнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».
Обстоятельства смерти царевича неизвестны и вряд ли когда-либо в точности будут выяснены. Считается, что слабый организм Алексея не вынес пыток, которые и стали причиной его смерти. Среди современников носилось множество слухов о смерти царевича, в том числе и совершенно нелепых. Австрийский посол Плейер доносил, что царевич, слушая приговор, пришел в такой ужас, что с ним сделался удар, от которого он скончался. Голландский резидент Яков де Би извещал правительство, «что кронпринц умер в четверг вечером от растворения жил». Позднейшие писатели, не являвшиеся современниками, утверждали, что царевич был отравлен, что ему сам царь отрубил голову. Самой распространенной версией гибели царевича была та, что содержалась в письме А. И. Румянцева (того самого, который вместе с Толстым доставил царевича из Неаполя в Россию) к некоему Андрею Ивановичу Титову. Это письмо имело широкое распространение в середине XIX века; в нем подробно описывалось, как царевич был удушен подушками. Некоторые подробности письма придают ему черты достоверности. Однако было установлено, что письмо это является фальшивкой: во-первых, потому что адресата в лице Титова не существовало; во-вторых — подлинник письма отсутствует, оно распространялось в копиях и, видимо, возникло в среде славянофилов; в-третьих, язык письма не соответствует языку первой четверти XVIII века.
Были казнены и сообщники царевича, причем расправлялись с ними с особой жестокостью. Кикин, главный советник царевича и организатор побега, был колесован в Москве. Чтобы продлить мучения, ему отрубали руки и ноги с большими промежутками во времени. Отрубленную голову палач воздел на кол. Степан Глебов, обвиненный в блудном сожительстве с бывшей царицей Евдокией, был посажен на кол; ростовский епископ Досифей за сводничество и попустительство Евдокии, обрядившейся в Суздальском монастыре при его молчаливом согласии в мирскую одежду, низложен и колесован. Саму Евдокию Федоровну отправили в Ладожский монастырь с более суровым режимом содержания.
Так погиб царевич Алексей. После него остались четырехлетняя дочь Наталья и трехлетний сын Петр.
Нельзя не задаться вопросом: как могло получиться, что у талантливого отца, имеющего репутацию крупнейшего государственного деятеля в истории России, человека с железной волей и неиссякаемой энергией, бывшего, по выражению А. С. Пушкина, работником на троне, мог вырасти столь никчемный, ленивый, чуждый делу родителя сын, более похожий на мать, чем на отца, легко поддававшийся дурным влияниям сторонних людей?
Прямого ответа на этот вопрос источники не дают, и историк вынужден, отвечая на него, блуждать в догадках, выстраивая из известных ему событий логический ряд, позволяющий объяснить условия и причины семейной трагедии.
Прежде всего ответственность за случившееся надлежит возложить на отца, не уделявшего должного внимания воспитанию сына, наследника престола. Оспаривать этот факт нет смысла, можно лишь объяснять, как такое могло произойти. Здесь можно привести множество суждений, если не снимающих вину с Петра, то объясняющих мотивы его поступков.
Первостепенное влияние на воспитание сына оказал разлад в семье. Петр, первоначально с любовью относившийся к красавице супруге, через год-два охладел к ней. Евдокия Лопухина, женщина с привлекательной внешностью, но целиком находившаяся в плену старомосковских представлений о своей роли в семье, неспособная, благодаря ограниченному интеллекту, воспринимать новшества, наводившая скуку своей покорностью, быстро опостылела Петру. Царевич рос при дворе матери до восьми лет, то есть до возраста, когда формируются основные свойства человеческой натуры: трудолюбие, любознательность, любовь к родителям, уважение к их делам и т. д.
Отвергнутая супруга, как и ее окружение, прививала сыну ненависть к отцу, осуждала его частые визиты в Немецкую слободу и путешествия за границу. Обстановка в семье не способствовала воспитанию цельной натуры, вынуждая царевича постоянно лавировать между отцом и матерью, скрывать подлинные чувства, лицемерить, гасить откровенность.
Шести лет царевича начали обучать грамоте. Его учителем был Никифор Вяземский, человек слабовольный, малообразованный, лишенный педагогических способностей. Он не сумел привить ни уважения к себе, как воспитателю, ни любви к труду. Воспитанник, когда подрос, часто бивал своего наставника палкой, драл за волосы и, чтобы избавиться от уроков, давал ему поручения, требовавшие выезда из Москвы.
После возвращения из заграничного путешествия в 1698 году и заточения Евдокии в келью Суздальского Покровского монастыря Петр решил отправить сына для продолжения обучения в Дрезден. Но этому неслыханному для того времени плану не суждено было осуществиться — в 1700 году с катастрофического поражения русских войск под Нарвой началась война со Швецией. В жизни Петра наступил новый этап, когда он вынужден был сосредоточить свою недюжинную энергию на борьбе с грозным противником, покушавшимся на суверенитет страны.
Но и в этой крайне напряженной обстановке царя не покидала мысль отправить сына за границу, на этот раз не в Дрезден, а в Вену. Однако военные успехи шведского короля и угроза наследнику оказаться в неприятельском плену вынудили царя отказаться и от этого плана и принять решение обучать сына в России. Воспитателем и учителем был приглашен барон Гюйссен, получивший превосходное образование в немецких университетах. Контракт об условиях его поступления на русскую службу был заключен в 1702 году, а в следующем году он составил обширную программу обучения царевича, предусматривавшую овладение французским языком, сведениями по географии, геометрии, астрономии, фортификации и, для придания воспитаннику внешнего лоска, танцам и верховой езде.
Гюйссену определили должность обер-гофмаршала царевича с жалованьем в тысячу рублей в год, однако он отказался от этой должности, в обязанности которой входили хозяйственные и финансовые заботы. Их он нашел для себя обременительными и попросил назначить на эту должность Меншикова, а себя — его помощником. Таким образом, фактически неграмотный и невоспитанный Меншиков становился главным наставником наследника. Петр удовлетворил просьбу Гюйссена. «Узнав о ваших добрых качествах и вашем добром поведении, — писал он ему по возвращении в Москву из похода 1703 года, завершившегося взятием Ниеншанца (в котором, между прочим, участвовал и тринадцатилетний царевич в качестве солдата бомбардирской роты), — я вверяю единственного моего сына и наследника моего государства вашему надзору и воспитанию. Не мог я лучше изъявить вам мое уважение, как поручить вам залог благоденствия народного. Не мог я ни себе, ни своему государству сделать ничего лучшего, как воспитав моего преемника. Сам я не могу наблюдать за ним, вверяю его вам, зная, что не столько книги, сколько пример будет служить ему руководством».
Однако в начале 1705 года Петр отправил Гюйссена за рубеж для выполнения разного рода дипломатических поручений, и тот возвратился в Москву только в октябре 1708 года. Три с половиной года отсутствия Гюйссена падают на время, когда царевичу надлежало наполнять голову полезными знаниями, а он был предоставлен самому себе. Будучи юношей слабовольным, царевич попал под полное влияние попов, юродивых, родственников бывшей царицы Лопухиной. Его вполне устраивали детские игры, беззаботное времяпровождение. Бездельничать ему никто не мешал: отец был поглощен войной, обер-гофмейстер находился в Петербурге, а воспитанник — в Москве.
Впрочем, отец не забывал о существовании сына и время от времени, чтобы приобщить его к делам управления, давал ему поручения: заготовить провиант, набрать рекрутов, подготовить Москву к обороне на случай появления у ее стен неприятеля и др.
После разгрома шведов под Полтавой появилась наконец возможность отправить царевича для обучения за границу. В октябре 1709 года царь велел сыну отправиться в Дрезден, чтобы он, «будучи там, честно жил и прилежал больше к учению, а именно языкам (которые уже учишь, немецкий и французский), геометрии и фортификации и отчасти политических дел». В Дрезден царевича сопровождали сыновья князя Ю. Трубецкого и канцлера Г. Головкина, которых Меншиков, все еще сохранявший должность обер-гофмаршала, обязал, «яко честных и обученных господ», жить там инкогнито, учтиво обходиться с местными жителями и следить, «чтоб его величество государь царевич в наказанных ему науках всегда обретался». Наконец, инструкция требовала от сопровождавших царевича господ иметь с ним «доброе согласие и любовь».
Трехлетнее пребывание за границей почти не обогатило царевича знаниями. Об этом можно судить по его показанию во время следствия: «Когда я приехал из чужих краев к отцу моему в Санктпитербурх, принял он меня милостиво, и спрашивал, не забыл ли я, чему учился? На что я сказал, будто не забыл, и он мне указал к себе привести моего труда чертежи. Но я опасался, чтобы меня не заставил чертить при себе, понеже бы не умел, умыслил испортить себе правую руку, чтоб невозможно было оною ничего делать, и набив пистоль, взяв его в левую руку, стрелил по правой ладони, чтоб пробить пулькою, и хотя пулька миновала руки, однако ж порохом больно опалило; а пулька пробила стену в моей каморе, где и ныне видимо. И отец мой видел тогда руку мою опаленную и спрашивал о причине, как учинилось? Но я ему тогда сказал иное, а не истину. Отчего можно видеть, что имел страх, но не сыновский».
Заслуживает внимания тот факт, что царевич в чем-то стремился подражать своему отцу. Но во всех случаях он заимствовал не лучшие, а худшие стороны характера и образа жизни родителя.
Петр, как известно, комплектовал «штат» соратников как из представителей аристократии, так и простолюдинов, руководствуясь рационалистическим критерием — наличием у них талантов. Широко известны такие имена соратников царя из простонародья, как Меншиков, Курбатов, Шафиров, Ягужинский. Свой двор царевич комплектовал тоже из низов общества, но среди его приближенных мы не найдем ни одной личности, обладавшей какими-либо талантами.
Царь учредил печальной памяти Всепьянейший собор, состоявший из уродливых обжор и забулдыг. Царевич тоже учредил нечто подобное Всепьянейшему собору, прозвав некоторых его членов непристойными и не подходящими для печати прозвищами. Причем, в отличие от Всепьянейшего собора Петра, совершавшего лишь эпизодические вылазки с участием царя, сборища царевича с участием пьяниц и обжор собирались систематически. Отсюда проистекало хорошо известное пристрастие царевича к горячительным напиткам.
Наконец, царь женился, по терминологии того времени, на «чухонке», бывшей служанке пастора Глюка, захваченной в плен в 1702 году. Царевич тоже завел фаворитку из крестьянской челяди своего учителя Вяземского и имел твердые намерения на ней жениться.
Глава вторая
Трудный ребенок
После смерти царевича Алексея Петр остался круглым сиротой. Заботу о нем возложила на себя сердобольная супруга царя Екатерина. В 1719 году она назначила своего пажа Семена Афанасьевича Маврина воспитателем четырехлетнего великого князя.
Чему и как учил Маврин Петра Алексеевича, неведомо. Но судя по тому, как складывалась карьера наставника, неграмотная императрица была довольна службой бывшего пажа — в 1725 году он был произведен в камер-юнкеры, пожалован несколькими деревнями, а в начале 1727 года получил один из высших придворных чинов камергера. Благосклонное отношение императрицы к Маврину выразилось и в том, что она выдала за него замуж камер-фрейлину своей племянницы княжну Лобанову. Вероятно, обязанности Маврина ограничивались не столько обучением, сколько воспитанием: знаниями, необходимыми для обучения Петра, бывший паж не располагал.
(Карьера Маврина оборвалась в 1727 году, когда обнаружилась его причастность к кружку Аграфены Петровны Волконской, интриговавшего против Меншикова. Как только светлейшему стало известно, что члены кружка стремились воспрепятствовать его желанию породниться с царствующей династией, все они подверглись ссылке.)
В 1722 году за обучение внука взялся Петр Великий, более компетентный в требованиях, предъявляемых к тому человеку, который должен отправлять эту должность. Выбор его пал на Ивана Алексеевича Зейкина (по другой транскрипции: Зейкера), служившего учителем в доме Александра Львовича Нарышкина, племянника царя.
Петр лично обратился к Зейкину с просьбой стать наставником внука: «Господин Зейкин! Понеже время приспело учить внука нашего, того ради, ведая ваше искусство в таком деле и добрую вашу совесть, определяем вас к тому, которое дело начни с Богом по осени…»
Зейкин, видимо по подсказке Нарышкина, долго отказывался от поручения, ссылаясь на неспособность выполнить столь ответственное поручение. Он отвечал царю письмом, в котором заявлял, что «за моею старостию и дряхлостию оное бремя понесть не могу. К тому же, в науках и языках недостаточен, такова искусства не имею, штоб высокое вашего императорского величества изволение мог достодолжно исправить и в том ваш государский гнев на себя наведу». Ответ заканчивался просьбой его «от оной службы отставить».
Одновременно Зейкин обратился с письмом, вероятно, к Макарову, чтобы тот «предстательствовал» перед Петром I об освобождении от должности воспитателя. Отказ он мотивировал своей «к толикому делу негодностью» и объяснял, в чем она состоит: «Тут надобна бодрость неусыпная и искусство повсемественное, а я на што ни подумаю, всего мне не достает к исправлению моей в таком служении должности в науках таким высоким лицам пристойных я не достаточен, в языках не доволен, в придворных поступках весьма не заобычен». Зейкин убеждал Макарова, что он не справится с поручением, как «человек чужестранный, беспомощный и многими напастьми награжденный». Он и рад бы повиноваться указу, «да совесть моя заставливает мене донесть мои к тому делу недостатки».
С аналогичной просьбой Зейкин обратился и к Нарышкину: «Пожалуйста, государь мой, помилосердствуйте обо мне, слуге своем, извольте исходатайствовать, штоб мне налагаемое бремя миновать… Ни ума, ни силы столько нет, штоб мне оное снесть».
Нарышкин тоже обращался к Макарову, чтобы тот «предстательствовал» перед Петром об освобождении Зейкина от обязанностей наставника великого князя, но, судя по ответу кабинет-секретаря Александру Львовичу, успеха не достиг. В письме от 17 мая 1722 года Макаров перед отъездом из Коломны в Астрахань писал Нарышкину: «Хотя я всеми мерами трудился, чтоб господина Зейкера известное бремя миновало, однако ж ничто успело, и изволил ныне его величество написать к нему своеручное письмо, которое послано с Павлом Ивановичем (Ягужинским. —
Н. П.),где написано, чтоб он то дело начинал кончая с ноября месяца. И хотя я при том доносил, что вы увольнены до декабря и чтоб с вами ему ехать, на что изволил сказать последнее, что де и так время немало».
Петр догадался, что Макаров действовал по просьбе Нарышкина: Нарышкин «его не отпускает, притворяя удобовозможные подлоги, и понеже я не привык жить с такими, которые не слушают, да смирно, того ради и скажи и объяви… что ежели… Зейкин по данному письменному указу не учинит… то я не над Зейкиным, но над ним (Нарышкиным. —
Н. П.)то учиню, что доводится преслушникам чинить, ибо все сие от него происходит».
Царь отправил Зейкину новое послание. По тональности оно резко отличается от первого: тогда царь обращался к Зейкину как частное лицо, с просьбой. Второе же послание царь назвал указом, который надлежало безоговорочно выполнить. «Указ господину Зейкину, — писал он 10 ноября 1723 года. — Определяю вас учителем к нашему внуку, и когда сей указ получишь, вступи в дело сие немедленно».
Переписка о назначении Зейкина учителем свидетельствует, с одной стороны, о заботе царя об образовании внука, а с другой — о потере времени, для этого предназначенного. Зейкин не оставил никакой программы обучения, не указал ни предметов, которыми занимался с воспитанником, ни времени, отведенного на эти занятия. С уверенностью можно сказать, что он обучил великого князя латинскому языку: преемник Зейкина барон Остерман не вложил латинский язык в программу образования, из чего следует, что великий князь уже усвоил этот предмет.
Назначил Зейкина учителем Петр I, однако исполнять свою должность ему пришлось в те годы, когда престол занимала императрица Екатерина, а всеми делами заправлял всесильный Меншиков.
10 июля 1727 года Зейкин отбыл на родину в Венгрию, и обучение наследника оказалось в руках Остермана, назначенного на эту должность Меншиковым. К этому времени Екатерина уже скончалась (это случилось 6 мая 1727 года), а великий князь был провозглашен императором.
Отметим, что неграмотный Меншиков знал цену образованию и образованным людям. Назначив Андрея Ивановича Остермана на должность воспитателя, он не освободил его от должностей вице-канцлера и члена Верховного тайного совета.
На первый взгляд это был весьма удачный выбор. Во-первых, Остерман был обязан своей карьере Меншикову — это по его предложению Екатерина I назначила Остермана членом высшего правительственного учреждения — Верховного тайного совета. На первых порах Андрей Иванович проявлял по отношению к своему покровителю полное послушание — не скупился на разумные советы, одним словом, выдавал себя за верного слугу князя. Во-вторых, Остерман принадлежал к числу наиболее образованных людей России. По своей образованности он уступал, пожалуй, лишь новгородскому епископу Феофану Прокоповичу. Но отношения последнего с Меншиковым были натянутыми, так что князь не рискнул передать воспитание императора и своего вероятного в будущем зятя человеку, способному использовать должность наставника, чтобы привить воспитаннику неприязнь к будущему тестю.
Остерман согласился принять должность, вполне оценив ее значение для будущей карьеры. Постоянные контакты с воспитанником сулили ему немалые выгоды, тем более что он рассчитывал установить с юным Петром доверительные отношения, так сказать, привязать его к себе, подчинить своему влиянию.
В судьбе Петра II Остерман сыграл исключительно важную роль. Как и Меншиков, он принадлежит к наиболее влиятельным фигурам в истории России первой половины XVIII века. Это заставляет нас более внимательно присмотреться к нему.
Портрет Остермана мастерски изобразил современник, секретарь английского посольства Клавдий Рондо, отличавшийся наблюдательностью и стремлением проникнуть во внутренний мир изображаемого им человека. В депеше, отправленной из Москвы в январе 1730 года, он писал:
«Барон Остерман, родом из вестфальского городка Эссена (в действительности Остерман родился в Бохуме. —
Н. П.),сын бедного местного священника, взят в услужение Крюйсом в Голландии в качестве камерфора. Рекомендован барону Шафирову для занятия в Посольской канцелярии. Продвигаясь по службе, Остерман занимал должности: толмача, переводчика, секретаря, наконец, советника Посольской канцелярии.
Ума и ловкости в нем, кажется, отрицать нельзя, но он чрезвычайно хитер, изворотлив, лжив и плутоват, ведет себя покорно, вкрадчиво, низко сгибается и кланяется, что русскими признается высшей вежливостью. В этом качестве он превосходит всех природных русских.
Он любит пожить, эпикуреец, иногда в нем прорывается некоторое великодушие, но благодарность ему знакома мало. Когда при дворе происходил раздор между Меншиковым и канцлером Головкиным, с одной стороны, и бароном Шафировым — с другой, Остерман покинул не только своего покровителя и благодетеля Шафирова, но еще соединился с его врагами. Побежденный Шафиров сослан был в Архангельск (в действительности в Новгород. —
Н. П.),а так как с его ссылкой при дворе никого, кто бы знал иностранные языки, не было, Остерман по предложению Меншикова вскоре возведен в вице-канцлеры. Меншикова же Остерман отблагодарил, подготовив его падение в прошлое царствование (при Петре II. —
Н. П.),что хорошо известно всему свету».
Это самая обширная характеристика Остермана. Прочие современники ограничивались регистрацией отдельных черт характера Андрея Ивановича. Но в отзыве К. Рондо имеется существенный недостаток — он не заметил некоторых важных свойств его натуры, и поэтому, не оспаривая написанного К. Рондо, справедливости ради, надобно отметить положительные черты характера Остермана, которыми он бесспорно был наделен.
Покровительство Меншикова карьере Остермана простиралось далее назначения его вице-канцлером. При Екатерине I он был введен в состав Верховного тайного совета, в котором фактически заправлял делами. Короче, Меншиков, по словам французского посла Кампредона, «не безосновательно считал Остермана своим созданием».
О нравственном облике Остермана писал другой дипломат, испанский посол де Лириа, мнение которого совпадает с мнением К. Рондо: Остерман «лжив, для достижения своей цели готов на все, религии он не имеет, потому что уже три раза менял ее, и чрезвычайно коварен».
К. Рондо оставил без внимания такое важное свойство Остермана, как необычайная работоспособность. Чтобы вполне оценить его роль в Верховном тайном совете, назовем других его членов, оставшихся там после ссылки Меншикова в Березов. Первым был президент Адмиралтейской коллегии Ф. М. Апраксин, умерший в 1729 году. Вторым — Г. И. Головкин, занимавший два десятилетия должность канцлера, то есть руководивший внешнеполитическим ведомством. Но он никогда не отличался способностями, тоже имел преклонный возраст и просился в монастырскую келью, хотя в конце концов поддался настойчивым уговорам Остермана и исполнял должность до самой смерти в 1736 году. Головкин был номинальным главой внешнеполитического ведомства. Но эта должность требовала знаний иностранных языков, которыми канцлер не владел, и поэтому иностранные дипломаты предпочитали иметь дело сначала с Шафировым, а затем со сменившим его Остерманом.
Третьим членом Верховного тайного совета был Д. М. Голицын, человек несомненно умный и образованный, но кичившийся своим происхождением от Гедиминовичей и аристократическими повадками в такой мере, что принуждал своего младшего брата фельдмаршала М. М. Голицына вставать при своем появлении. Дмитрий Михайлович мог высказывать разумные суждения, но барская спесь препятствовала претворению их в жизнь. Князь, как и всякий аристократ, считал для себя унизительным выполнять любого вида черновую повседневную работу, он привык повелевать. Зная соотношение сил в Верховном тайном совете, сознавая вполне свое превосходство над остальными членами Совета, Голицын не стремился занять в нем положение лидера, ибо чтил правила придворной игры. Чтобы остаться на плаву, не вступал в конфликт с фаворитами, сначала с Меншиковым, а затем с Долгоруким. Дмитрий Михайлович терпеливо ждал своего звездного часа, когда он, наконец, сможет играть руководящую роль в Верховном тайном совете, и, наконец, в 1730 году дождался, возглавив движение верховников к ограничению самодержавной власти императрицы Анны Иоанновны.
Характеристика членов Верховного тайного совета понадобилась для того, чтобы подчеркнуть значение Остермана в этом учреждении — он был единственным человеком, способным с немецкой педантичностью и необыкновенным усердием выполнять повседневную работу учреждения. Он был незаменим, без него стопорилась работа Совета. Столь же незаменимым он оказался и в Кабинете министров, сменившем при Анне Иоанновне Верховный тайный совет. Чтобы еще больше влиять на ход дел, он придумал такую хитроумную систему делопроизводства, что без него никто не мог найти нужного в данную минуту документа — только он сам ориентировался в ворохе бумаг.
Остерман хорошо изучил характер российских вельмож, чуравшихся систематического труда. Нельзя не согласиться с мнением секретаря французского посольства в России Маньяна, доносившего 21 июня 1729 года: «Кредит Остермана поддерживается лишь его необходимостью для русских, почти незаменимой в том, что касается до мелочей в делах, так как ни один из русских не чувствует себя достаточно обстоятельным, чтобы взять на себя это бремя».
В подобной ситуации в отсутствие Остермана учреждение превращалось в тихую заводь, его работа была парализована. Любопытное наблюдение, подтверждающее этот факт, сделал английский поверенный в делах Т. Уорд в депеше, отправленной 18 сентября 1728 года: «Всеми делами занимается исключительно Остерман, и он сделал себя настолько необходимым, что без него русский двор не может сделать ни шагу. Когда ему неугодно явиться на заседание Совета, он сказывался больным, а раз барона Остермана нет — оба Долгоруких, адмирал Апраксин, граф Головкин и князь Голицын в затруднении; они посидят немного, выпьют по стаканчику и принуждены разойтись; затем ухаживают за бароном, чтобы разогнать дурное расположение его духа, и он таким образом заставляет их согласиться с собой во всем, что пожелает».
Все дипломаты единодушно отмечали способность Андрея Ивановича сказываться больным, когда решался какой-либо каверзный вопрос. Вице-канцлер выжидал до тех пор, пока вопрос не был решен, и тогда он присоединял свой голос к победившему большинству. Подобная тактика исключала возможность появления Остермана в лагере побежденных.
Столь же единодушно иностранные наблюдатели отмечали редкое свойство, которым в совершенстве владел Андрей Иванович, — способность втереться в доверие к собеседнику, расположить его к себе, убеждать его так, что собеседник, покидая учреждение, полагал, что лучшего и более надежного приятеля, чем Остерман, у него нет на всем белом свете.
К свойствам Остермана, высоко ценимым в дипломатии, относилось умение много говорить и ничего не сказать. Во время бесед с Остерманом иноземные послы пытались выведать у него интересующие их сведения, но Остерман, если не желал их сообщить, то на прямые вопросы давал такие уклончивые ответы, что их можно было толковать и так и этак. В результате собеседник с чем приходил, с тем и уходил.
И, наконец, последнее — Остерман умел навязывать собеседнику свои мысли так ловко и без всякого нажима, что тот в конце концов воспринимал их как свои собственные, не подозревая, что они родились в голове Остермана, а не в его собственной, и удивляясь, что его голову навестили суждения, удостоенные похвалы такого умного человека.