СМЕРТЬ СВЯТОГО САВЫ,
ИЛИ НЕВИДИМАЯ СТОРОНА ЛУНЫ
Говорят, что у святого Савы, сербского поэта и престолонаследника королевского рода Неманичей, вместо души была Луна. Он чувствовал, как Луна в нем впитывает чужой свет и вызывает приливы и отливы. Когда в 1235 году святой Сава умер, он забыл все свои стихи и каждую строку любого из житий, которые он когда-либо написал. Он знал, что так и должно быть, потому что все это, как и его тело, принадлежит Земле. В прошлом его молитвы, чувства и стихи были заменой ему самому. Подобно посланиям, они были отправлены с Земли в то Место, где он оказался теперь сам, и потому потеряли смысл. Вместо собственных слов, посланных сюда, теперь он присутствовал здесь лично. Теперь он стал тем же, что молитвы или стихи. И теперь их слова могли служить только другим, тем, кто остался на Земле. Все же знал он и еще кое-что – он знал, что душа – это Луна. И она имеет недоступную сторону, которую никогда не увидишь с того места, где находишься. Поэтому, пребывая на Земле, он никогда не мог увидеть снизу эту недоступную сторону своей души, подобно тому как была не видна ему и другая сторона Луны. Однако, расставшись с телом и Землей, эту свою сторону душа сохраняла невидимой, – правда, она была видна с Земли, где души больше не было. И, думая так, он был спокоен. Он знал, что был и будет любим всегда – и за много веков до своего рождения, и во веки веков будущего.
Но в памяти у него вдруг всплыла одна фраза. Точнее, она не всплыла в памяти, потому что и воспоминания, и предчувствия были равнозначны, она не возникла, она просто существовала здесь, и ему было ясно, что это не он ее выдумал. Да и не мог бы он выдумать, ведь здесь он больше не думал. Теперь он все знал, и у него не было потребности думать, как некогда. Итак, невыдуманная фраза была здесь. И звучала она так:
«Лишь о прошлом можно с уверенностью сказать, что оно вечно. Будущее же еще только должно стать таким».
Но это было еще не все. Фраза явилась ему не в языковом выражении, как она некогда выглядела на Земле. Она явилась ему в виде зверя. У этой фразы-зверя был белый мех, и, когда ей надо было почесаться, она делала это, направив один из своих пяти взглядов на то место, где ощущала зуд. Слово прошлое выражалось на ее теле большой головой с глазом на подбородке. Как раз в этот момент голова исторгала изо рта только что съеденную человеческую руку, а рука эта воплощала слово вечно. Слову будущее соответствовал хвост животного, на котором можно было рассмотреть вторую, гораздо меньшую и очень красивую женскую голову, закутанную, как платком, собственными волосами и оттого лишенную возможности говорить. Две передние, старшие, ноги вели животное в одну сторону – за большой головой, а две задние, младшие, ноги – в противоположную, за снабженным головой женским хвостом. Эти четыре ноги были четырьмя глаголами, использованными в фразе, и каждая из них воняла по-своему. У зверя было пять глаз, и каждый из них глядел радостно по собственной причине. Несмотря ни на что, Сава, который в своей жизни был молодым всего три года, сразу понял все.
Это была слово в слово его собственная фраза, написанная им в 1189 году в одном письме. Разумеется, тогда она еще не приняла облик зверя, она существовала среди других фраз, заключенная в язык, а не в меховую шкуру. То письмо, однако, давным-давно сгорело, и лишь один человек, тот самый, кому оно было послано, лысый, безбородый и безусый, с волосами, пучками торчавшими из ушей и свидетельствовавшими о том, что на самом деле он рыжий, все еще помнил эту фразу. А потом получилось так, что тот человек, совсем случайно, увидел того, кого видеть нельзя. Его связали и аккуратно, так чтобы не повредить глаза, вырезали в его веках отверстия правильной формы. С тех пор он смотрел всегда, даже когда глаза его были закрыты, и спал он, уставившись в свой сон, освещенный светом яви. В тот момент, когда наказание было исполнено, человек этот забыл все, в том числе и письмо, и фразу из письма, и она тогда вернулась к тому, кто ее составил. Как возвращается малая часть вселенной; фраза была мертва для престолонаследника и поэта, пока жила на Земле, а теперь, наоборот, оказалась мертва там, потому что на Земле ее никто больше не помнил, и она добралась до него в облике зверя.
Так святой Сава начал поджидать здесь встречи со своими стихами в виде животных, фразами в виде зверей, одну за другой, и так он теперь знал, что каждая книга – вдова. И так снова восстанавливалось что-то похожее на молитву, и снова отправлялись в путь послания-стихи, правда теперь в виде зверей. И все это двигалось в противоположном направлении, он не посылал их, как раньше, с Земли по направлению к Месту, теперь он на Месте ждал их, посланных с Земли в обличий животных. Он больше не рождал их в языке, чтобы отправить потом в виде послания Небу, нет, его стихи умирали на Земле, для того чтобы стать посланием в облике зверя и снова найти его, словно в день последнего суда, и вылизать его воспоминания.
Благодаря этому он смог наконец-то одновременно увидеть и видимую, и невидимую стороны Луны, которую носил в себе вместо души.
Так будущее уже было вечным, а прошлое еще только должно было стать таким.
ВЫВЕРНУТАЯ ПЕРЧАТКА
В тот осенний полдень 1810 года Доситей [1] собирался подстричься ножом, глядя в перстень, в котором вместо камня было выпуклое зеркальце. Но не нашел перчатку. А голой рукой он никогда не дотрагивался до волос. Перчатка, которую он искал, была красивой – белой на зеленой шелковой подкладке. Он осмотрел всю комнату, приподнял полы своего кафтана, но перчатки нигде не было. Тогда он подумал, что, так же как с помощью одной птицы охотятся на другую птицу или с помощью борзой на волка, можно с помощью одной мысли охотиться на другую мысль… Доситей спустился в сад к молодой пестрой корове (подарок воеводы и художника Петра Николаевича Мольера), снял с ее шеи колокольчик и по-пастушьи надоил в него молока. Поднимаясь по ступеням, он думал о том, что все виды голода в нем растратились и обессилели, а все виды жажды помолодели, взяли большую волю и сделались еще опаснее, чем были. Так он вошел в комнату, где его ученик Алекса делал письменное задание. Рот у мальчика был маленьким, как глаз, и он зажмуривал его, когда глаза смотрели. Учитель протянул ему колокольчик с молоком, а другой рукой закрыл то, что он писал. Пока мальчик пил, Доситей поддерживал колокольчик и время от времени дотрагивался до его губ пальцем. «Пот в очи, а слезы в уста», – думал он при этом, а потом вслух сказал:
– Словеснейший молодой господин мой Алексие, свет полон тайн, а тайны растянуты между нами, как охотничьи силки, расставлены, как капканы. И каждый из них предназначен для своего зверя. Сетью, рассчитанной на льва, мышь не поймаешь.
И, подав ему «Физику», изданную в Будиме в 1801 году, велел читать. Мальчик взялся читать, но думал он совсем о другом, о том, что учитель обещал отвезти его по Дунаю в Пешту, где в дождь капли вовсе не падают вниз, в воду, а наоборот – поднимаются снизу вверх из воды, где венгры в театре играют одну постановку об отце Алексы, Господаре, и где в театре можно видеть его, предстающего героем. Мальчику все это было не вполне ясно. «Неужели отец сам ездит в Пешту к венграм играть самого себя в театре, покидая Белград и войну с турками, и здесь его кто-то заменяет, опоясавшись его оружием и превращаясь на это время в Господаря? Или же там, у венгров, кто-то другой берется за отцово оружие и играет его жизнь, пока отец здесь на один вечер перестает быть вождем? И как обстоит дело здесь в то время, пока там играют, – по-прежнему ли его слушаются и боятся? Но кто может обогнать свою мысль?» – думал Алекса, читая в «Физике» про совершенно другие вещи:
«Если б наши родители и старики хоть немного понимали в физике, не пришлось бы нам выслушивать, что кто-то на Богоявление видел, как вода превратилась в вино, а другие следили за чугунками, которые сами собой перемещались из Видина в Кладово, и не рассказывали бы они нам, как один из них встретился с волшебницей, призраком или вампиром, который тащил за собой простыню… Все эти суеверия, которые бродят среди нас, суть не что иное, как явственный и вечный знак того, на сколь низкой ступени просвещения мы стоим…»
На этой мысли мальчик остановился, посмотрел на учителя, который чесал ладонь об угол стола, и сказал ему:
– Когда же, учитель, искореним мы суеверия в народе нашем? – Он был уверен, что так и нужно сказать, он знал, что учитель похвалит его за такие слова; учитель его к этому приучил. И сейчас Алекса ждал обычного в таких случаях ответа. Взгляды мальчика сверкали в полумраке, его слепая улыбка старела быстрее, чем его глаза, и Доситей подумал, что душа человеческая действительно носит в себе радость и здоровье, а тело – скорбь и ум, что лица его знакомых легче всего было бы сравнить с пищей в тарелках и мисках, что великореметский игумен Софроние Лазаревич лицом похож на приготовленную в котелке капусту с копчеными ребрами, а образ госпожи Павкович из Земуна выглядит совершенно так же, как блюдо с вареными грибами в уксусе… А сказал он, поглаживая затылок ученика, следующее:
– Мой милый Алекса, дни и годы идут к концу, тело слабеет, а душе все еще чего-то хочется…
Но мальчик сидел удивленный, он ждал другого. Он смотрел прямо на ямочку в подбородке учителя, которая была похожа на след выколотого глаза.
Тут снаружи кто-то застучал кольцом в дверь, и слуга принес Доситею только что доставленную с того берега, из Земуна, посылку: два аппетитных, еще теплых пшеничных каравая и бочонок, который Доситей послал за Дунай пустым и который получил теперь обратно наполненным вином из Крушевца, а также круглую коробку из австрийской столицы, надушенную, как барышня. Из коробки они с Алексой достали необычный новый предмет, вещь невиданную еще в этих краях – черную глубокую шляпу из собачьей шерсти с тесемками, чтобы завязывать их под подбородком. Это головной убор, как было написано в приложенном к нему письме, какие сейчас в Вене, столице Австрийской империи, носят по новой моде.
Вертя шляпу в руках, Доситей заметил написанные на завязке слова: «Твое прошлое скрывается в твоем молчании, настоящее – в твоей речи, а будущее – в твоих ошибочных шагах».
– Что это значит? – спросил мальчик, а Доситей, укладывая удивительную вещь обратно в коробку, ответил:
– Первое, что я имею вам сообщить, юный господин Алекса, состоит в следующем: человек, пусть он хоть сотню раз держал в руках какой-либо предмет или вещество, всегда, с каждым новым рассмотрением, может найти в нем нечто новое, доселе не замеченное…
А думал он при этом: «Мой пост для тебя – пеленки, дитя мое».
На заре, когда пахнет порохом и грязью, Доситей уставился в свои сапоги, как в колодец, и увидел, что они без дна. Натянул их на ноги и отправился к укромному заливу, где его должно было взять на борт судно, шедшее в Кладово. Два экипажа, один тяжелый, с юным господином Алексой и его слугами, второй легкий со скамьей, представлявшей собой крышку ящика, где находился багаж учителя, летели вдоль кромки воды, а Алекса, наблюдая эту гонку, думал: у грошей скорость больше, чем у коней.
Стоило им остановиться, как засияло солнце, они бросили под грушу овчины и уселись ждать судно. Доситей снял шубу и новую шляпу, повесил их на ветки и принялся расхаживать вдоль берега, немного прихрамывая, словно его ноги поочередно произносили: «Суботица, Сегедин, Суботица, Сегедин». А лодочники и возчики уставились на невиданный черный предмет, висевший на дереве, не зная, что это шляпа из собачьей шерсти, только что прибывшая из императорского города Вены и преодолевшая в пути водные пространства, границы и поля сражений. Судно с веслами, обмотанными рубашками, неслышно пристало к берегу, и Доситея торопливо приняли на борт, передав через поручни его шубу и саквояж с вещами. Алекса махал ему из экипажа, все еще ощущая на губах поцелуй учителя. А на берегу, на ветке груши, осталась висеть забытая черная шляпа с развевающимися на ветру завязками, невероятная вещь, про которую никто больше не знал ни чья она, ни как сюда попала, ни что собой представляет.
Только кони проезжающих мимо шарахались от нее.
И вот с того дня начались приключения этой вещи. Крестьянки из Вишницы говорили, что это сковорода или медный котелок, а рыбаки клялись, что собственными глазами видели, как эта «сковорода» сожрала больную птицу с мертвыми костями. В день святого Вида, когда вино входит в виноград, «сковорода» удушила двух девочек, а когда голуби начали громко кричать, что пора сажать лук, какой-то незнакомец нахлобучил «сковороду» на голову и ушел. Его нашли задушенным хвостом «сковороды», а она сама собой снова оказалась на прежнем месте, на ветке, словно какое-то черное животное. Зимние ветра со временем потрепали ее, и она стала выглядеть еще кровожаднее. Пробовали поджигать под ней табак, чтобы дым заставил ее исчезнуть, – известно же, что табак изгоняет нечистую силу, – но не помогло. Солдатам, которые пытались в нее стрелять, являлись потом среди соцветий распустившейся бузины маленькие чертенята в облике девочек с тремя глазами, и лишь только птицы иволги, которые питаются дымом яблони, не пугались шляпы и садились на ветки ее груши…
Как-то утром, весной 1811 года, Алекса подошел к Доситею и сказал ему:
– Учитель, каких только суеверий не вызывает та самая ваша венская шляпа из собачьей шерсти – пожалуй, гораздо больше, чем волшебниц и оборотней во всех трех томах «Физики» Стойковича. Зачем, учитель, вы позволяете, чтобы из-за этой шляпы народ впадал в суеверие и непросвещенные люди еще больше погрязали в предрассудках?
За стеной дома кто-то играл на флейте, Доситей поглаживал ухо своего питомца, и ему совсем не хотелось обсуждать черную шляпу и белотелых валахинь, которые колдуют вокруг нее, пытаясь добросить ягоду до другого берега реки, чтобы волшебным образом появился мост. Но он сказал:
– Еще раз, мой юный господин Алекса, имею сообщить вам относительно этого следующее: человек, пусть он хоть сотню раз держал в руках какой-либо предмет или вещество, всегда с каждым новым рассмотрением может найти в нем нечто новое, доселе не замеченное…
– Но разве, – отвечал Алекса, не удовлетворенный ответом, – разве ваша черная шляпа с завязками стала каким-то другим веществом, какой-то новой или другой вещью, отличающейся от той, которую вы в прошлом году повесили на грушу? За тем исключением, разумеется, что сейчас о ней все только и говорят…
– Удар, который слышен, никогда не бывает сильным, мой милый Алекса, – попытался Доситей еще раз умилостивить своего ученика, но тот не сдавался. И Доситей, глядя на него, думал, что не знает способа объяснить ему, что одна вещь – это не что иное, как просто грех какой-то другой вещи. И он не решился ему это сказать. А Алекса молчал, притом что слышна была лишь кора его молчания. Остальное, а именно угрозу под этой корой, учитель должен был лишь угадывать. И его захлестнула боль, похожая на волну с живой рыбой внутри.
Стоял март, Доситей видел во сне свое путешествие к русским, видел прошлогоднее Кладово, куда его послал Господарь, чтобы он прошел по улице, на которой двенадцать домов, каждый с двадцатью шестью окнами и четырьмя дверями. Просыпаясь с отпечатком пуговицы от наволочки на щеке, он думал о том, что бежать против Запада – значит потерять победу в битве, а бежать против Востока – значит потерять голову. Причем речь шла не только о его битве и его голове, но и о битве и голове Господаря, отца Алексы. И тут, в момент пробуждения, лицо Господаря явилось Доситею в виде миски пересоленного кабаньего мяса…
Стояло время, когда шелушится кожа и смердят уши. Ученик явился с новостью, что вокруг черной шляпы по субботам собирается множество народа и знахари, они водят там «про себя» немые хороводы и плюют друг другу в уши. Весь люд от Вишницы до устья Савы ходит с заплеванными ушами. Настал крайний срок, чтобы учитель их разуверил, открыл им глаза здравого разума, чтобы тот воцарился в их головах, показал им, что «сковорода» эта не только не может никого удушить, но и просто-напросто представляет собой обыкновенную шляпу, которую надевают на голову. Больше тянуть было нельзя.
И неожиданно мальчик, который стал уже почти юношей, заговорил языком, которым разговаривали с ним офицеры во время занятий на плацу.
– Учитель, всегда нужно знать, куда попал, если, стреляя в цель, промахнулся! – сказал он твердо и показал на книги Доситея, аккуратно расставленные на подоконнике.
Доситей вздрогнул от неожиданности и подумал: одну ногу вытащил, а вторая увязла, а вслух приказал подать для себя и Алексы двуколку. Деваться ему было некуда.
На груше они нашли черную ворсистую вещь, принадлежавшую Доситею, она висела на ветке, усталая и выгоревшая от солнца и мороза, рычала на ветру, задувавшем из Футога, и махала хвостом, испещренным мелкими буквами. Под грушевым деревом была прошлогодняя могила того человека, которого «сковорода» этим хвостом удавила. На камне ниже, под его именем, было написано:
Словно я вчера лег сюда.
1810
А вокруг могилы и «сковороды» народу собралась целая толпа, словно в церкви, и для защиты от чар все держали во рту горячую траву.
Учитель вышел из двуколки, чувствуя на себе неграмотные взгляды. Окруженный свитой Алекса двинулся за ним с прекрасными, горящими как угли глазами, словно гоня перед собой сто жизней. И тогда Доситей подумал:
«Чудо, которого человек за свой долгий век не дождется, – стать другим, а при этом остаться тем же, кем был и кем больше не являешься. Но раз я пошел таким путем, надо гнать себя вперед, хочется мне теперь этого или нет».
И медленным шагом приблизился к дереву, сорвал с него черную шляпу с завязками и надел ее на голову. Его действия сопровождались энергичным выплевыванием горячей травы из сотни глоток.
Потом, сквозь запах плевков толпы, утратившей дар речи, Доситей медленно подошел к своей коляске и под немым взглядом Алексы забрался в нее и поехал обратно в город.
Когда перед домом Доситея слуги распахнули дверцу двуколки, оказалось, что он, задушенный, развалившись, лежит на сиденье, в то время как его черный ворсистый головной убор вывалился наружу и, подхваченный ветром, стремительно катится вдоль белградских улиц, подскакивая на перекрестках и виляя испещренным буквами хвостом.
*
Потом, сквозь запах плевков утратившей дар речи толпы, Доситей медленно подошел к своей коляске и под немым взглядом Алексы забрался в нее и поехал обратно в город.
И медленным шагом приблизился к дереву, сорвал с него черную шляпу с завязками и надел ее на голову. Его действия сопровождались энергичным выплевыванием горячей травы из сотни глоток.
И тогда Доситей подумал: «Чудо, которого человек за свой долгий век не дождется, – стать другим, а при этом остаться тем же, кем был и кем больше не являешься, вроде вывернутой перчатки. Но раз я пошел таким путем, надо тащить вперед, хочется мне теперь этого или нет. Мудрецы обычно незаметны, потому что они знают, что мудрость следует скрывать любой ценой, словно это порок или деньги».
Учитель вышел из двуколки, чувствуя на себе неграмотные взгляды. Окруженный свитой Алекса двинулся за ним с прекрасными, горящими как угли глазами, словно гоня перед собой сто жизней.
А вокруг могилы и «сковороды» народу собралась целая толпа, словно в церкви, и для защиты от чар все держали во рту горячую траву.
На камне ниже, под его именем, было написано:
Словно я вчера лег сюда.
1810
На груше они нашли черную ворсистую вещь, принадлежавшую Доситею, она висела на ветке, усталая и выгоревшая от солнца и мороза, рычала на ветру, задувавшем из Хопова, и махала хвостом, испещренным мелкими буквами. Под грушевым деревом была прошлогодняя могила того человека, которого «сковорода» этим хвостом удавила.
Доситей вздрогнул от неожиданности и подумал, что содержание любой вещи – это ненависть, а форма – любовь, и приказал подать экипаж для себя и Алексы. Деваться ему было некуда.
И неожиданно мальчик, который стал уже почти юношей, заговорил языком, которым разговаривали с ним офицеры во время занятий на плацу.
– Учитель, всегда нужно знать, куда попал, если, стреляя в цель, промахнулся! – сказал он твердо и показал на книги Доситея, аккуратно расставленные на подоконнике.
– Настало крайнее время, учитель, разуверить народ, открыть им глаза здравого разума, чтобы тот воцарился в их головах, показать им, что «сковорода» эта не только не может никого удушить, но и просто-напросто представляет собой обыкновенную шляпу, которую надевают на голову…
Стоял март, Доситей видел во сне свое путешествие к русским, видел прошлогоднее Кладово и мог наизусть просвистеть весь свой сон. Просыпаясь, он думал о том, что бежать против Запада – значит потерять победу в гонке, а бежать против Востока – значит потерять голову. Он чувствовал, как время расширяется. Если достаточно долго бежать назад, попадешь за пределы времени. И его захлестнула боль, похожая на волну с живой рыбой внутри. Остальное, а именно угрозу, учитель лишь угадывал. А Алекса молчал, причем слышна была только кора этого молчания. И не решился сказать ему. Доситей думал, глядя на мальчика, что нет способа объяснить ему, что мы просто узловатая и неровная ткань, произведенная только для того, чтобы с ткацкого станка отбросить на стену заранее предусмотренную тень.
– Но разве ваша черная шляпа с завязками стала каким-то другим веществом, какой-то новой или другой вещью, отличающейся от той, что вы в прошлом году повесили на грушу? За исключением того, что сейчас все только о ней и говорят.
За стеной дома кто-то играл на флейте, Доситей поглаживал ухо своего питомца, и ему совсем не хотелось обсуждать черную шляпу и белотелых валахинь, которые колдуют вокруг нее, пытаясь добросить ягоду до другого берега реки, чтобы волшебным образом появился мост. У него было одним ухом больше, и этим третьим ухом он не слышал звук до. И он с содроганием думал, что будет, если отец мальчика застанет его вот так, с пальцем в ухе ребенка, когда тот слушает музыку, или во рту, когда он пьет. Что сделает с ним отец Алексы – убьет на месте?
Как-то утром, весной 1811 года, Алекса подошел к Доситею и сказал ему:
– Солдаты, которые пытались в нее стрелять, видели потом между соцветиями распустившейся бузины маленьких чертенят. Пробовали под ней поджигать табак, чтобы дым заставил ее исчезнуть, но не помогло. Был найден человек, задушенный хвостом этой «сковороды», после чего она сама собой снова оказалась на прежнем месте, на ветке, словно какое-то черное животное. В день святого Вида, когда вино входит в виноград, «сковорода» удушила двух девочек. Пономарь из церкви Святого Розария утверждал, что по ночам «сковорода» превращается в черную звезду, что она залетает в дома и церкви и от соприкосновения с ее светом гаснут свечи и лампады. Воеводы, которые весной обычно одаривают двадцаткой то дерево, которое первым распустит листья, были уверены, что «сковорода» – это вылитый святой Трифун, который топором отрубил себе нос, а рыбаки клялись, что собственными ушами слышали, как «сковорода» по ночам клекочет: «Того, кто жаждет быть убитым отцом, убьет сын!»
И вот с того дня начались приключения этой вещи.
Только кони проезжающих мимо шарахались от нее.
Алекса ему махал из экипажа, все еще ощущая на губах учителев поцелуй, привыкший читать с губ, а на берегу, на ветке груши, осталась висеть забытая черная шляпа с развевающимися на ветру завязками, невероятная вещь, про которую никто больше не знал ни чья она, ни как сюда попала, ни что она собой представляет.
Судно с веслами, обмотанными рубашками, неслышно пристало к берегу, и Доситея торопливо приняли на борт, передав ему через поручни шубу и саквояж с вещами. Доситей снял шубу и новую шляпу, повесил на ветки и принялся расхаживать вдоль берега. Два экипажа, один тяжелый, с юным господином Алексой, и второй легкий, со скамьей, представлявшей собой крышку ящика, где находился багаж учителя, летели вдоль воды, а Алекса, наблюдая эту гонку, думал: «У грошей скорость больше, чем у коней».
На заре, когда пахнет порохом и грязью, Доситей уставился в свои сапоги, как в колодец, и увидел, что они без дна. Натянул их на ноги и отправился к укромному заливу, где их должно было взять на борт судно, шедшее в Кладово.
– Первое, что я имею вам сообщить, юный господин Алекса, состоит в следующем: человек, пусть он хоть сотню раз держал в руках какой-либо предмет или вещество, всегда с каждым новым рассмотрением может найти в нем нечто новое, доселе не замеченное…
– Что это значит? – спросил мальчик, а Доситей, укладывая удивительную вещь обратно в коробку, ответил:
– Твое прошлое скрывается в твоем молчании, настоящее в твоей речи, а будущее в твоих ошибочных шагах…
Тут снаружи кто-то застучал кольцом в дверь, и слуга принес Доситею только что доставленную с того берега, из Земуна, посылку: от госпожи Павкович два аппетитных, еще теплых пшеничных каравая и бочонок, который Доситей послал за Дунай пустым и который теперь получил обратно наполненным вином из Крушедола, а кроме того, из австрийской столицы круглую коробку, надушенную, как барышня. Из коробки они с Алексой достали необычный новый предмет, вещь невиданную еще в этих краях – черную глубокую шляпу из собачьей шерсти с тесемками, чтобы завязывать их под подбородком.
– Когда же, учитель, искореним мы эти суеверия в народе нашем?
Тут мальчик остановился, посмотрел на учителя, который чесал ладонь об угол стола, и сказал Доситею с улыбкой, которая молодела быстрее, чем глаза:
– Смотри! Даль ночная выглядит сейчас как прошлое, доступное не ноге, лишь воспоминаниям. А мертвые помнят всю свою жизнь, не помнят они только час и причину смерти…
И учитель поэтому знал, что и мальчик знает. Потому что в противном случае как бы он мог говорить так, как его не учили, да еще зная при этом, что за такие слова и мысли его не похвалят? «Значит, он меня умышленно загонял под „сковороду"», – сделал вывод Доситей. И не смог разгадать почему. Но именно поэтому он приблизил свое ухо к губам мальчика, и тот изо всех сил плюнул ему в ухо, почти не прерывая при этом чтения:
«Если б наши родители и старики хоть немного понимали в физике, не пришлось бы нам выслушивать, что кто-то на Богоявление видел, как вода превратилась в вино, а другие следили за чугунками, которые сами собой перемещались из Видина в Кладово, не рассказывали бы они нам, как один из них встретился с волшебницей, призраком или вампиром, который тащил за собой простыню, что они и нас могли видеть… Все эти суеверия, которые бродят среди нас, суть не что иное, как явственный и вечный знак того, на сколь низкой ступени просвещения мы стоим…»
Алекса читал, но думал он совсем о другом. Но кто может обогнать свою мысль? Пока это там играют – не перестают ли его слушаться и бояться здесь? Мальчику все это было не вполне ясно, например, неужели отец сам ездит в Пешту к венграм играть самого себя в театре, покидая Белград и войну с турками, и здесь его кто-то заменяет, опоясавшись его оружием. И Алекса вовсе не хотел ехать с учителем за Дунай, он хотел, пока отец и Господарь там, в Пеште, играет героя, здесь, в Белграде, опоясаться отцовским оружием в тот самый час, как только отец перестает быть вождем…
– Словеснейший молодой господин мой Алексие, сетью, рассчитанной на льва, мышь не поймаешь, – сказал на это учитель. – Свет полон тайн, а тайны растянуты между нами, как охотничьи силки. И каждый из них предназначен для своего зверя…
И так мальчик знал, что и учитель знает. И понял, что он опасен, потому что читает мысли губой с губы. И решил от него избавиться. Загнать его под «сковороду». Пусть увидит, куда ведет его путь.
Доситей протянул мальчику колокольчик с молоком, а другой рукой закрыл то, что он писал. Пока он пил, Доситей поддерживал колокольчик и время от времени дотрагивался до его губ пальцем. До этих прекрасных, еще не лишившихся невинности губ. Он прощался. Но он чувствовал под пальцем не губы Алексы. Он чувствовал губы его отца. «И через тепло молока Бог говорит», – думал Доситей, входя в комнату, где его ученик Алекса делал письменное задание. Поднимаясь по ступеням, он, грея руки о колокольчик с молоком, думал о том, что Бог беседует с избранными устами в уста, а уши исключены из этого общения. И что поэтому у него нет слуха. Задумавшись, он подошел к молодой пестрой корове (подарку воеводы и художника Петра Николаевича Мольера), снял с ее шеи колокольчик и по-пастушьи надоил в него молока. И решил, что, так же как с помощью одной птицы охотятся на другую птицу или с помощью борзой на волка, можно с помощью одной жизни охотиться на другую жизнь…
Потом он осмотрел всю комнату, приподнял полы своего кафтана, но перчатки нигде не обнаружил. Это была красивая белая перчатка, на зеленой шелковой подкладке. А голой рукой он никогда не дотрагивался до волос. И он нашел эту перчатку: она вывернулась наизнанку и, зеленая, затерялась на зеленом покрывале. Он натянул ее и в тот осенний день 1810 года, после полудня, подстригся ножом, глядя в перстень, в котором вместо камня было выпуклое зеркальце. Только под волосами, которые он стриг, в зеркале не было лица. Вместо лица там виднелась тарелка супа из рыбы.