Луна и костры
ModernLib.Net / Современная проза / Павезе Чезаре / Луна и костры - Чтение
(стр. 6)
Они богаты, они слишком стройны и красивы. Им водиться с офицерами, с господами, с землемерами, да и вообще с теми, кто постарше нас. Когда вечерами мы сидели с Эмилией, с Чирино, с Серафиной, кто-нибудь из них рассказывал, с кем теперь прогуливается Сильвия, кому шлет записочки Ирена, кто провожал их вчера вечером. И еще поговаривали, что мачеха не хочет выдавать их замуж, не хочет, чтоб они растащили имение по частям, пусть у ее Сантины приданого будет побольше.
– Ну да, попробуй удержать дома двух таких девушек,– отвечал управляющий.
Я помалкивал; летними вечерами, сидя на берегу Бельбо, я думал о Сильвии. О белокурой красавице Ирене и мечтать не смел. Однажды Ирена привела Сантину поиграть на песочке у реки. Никого там, кроме меня, не было, и я увидел, как Ирена с девочкой подбежали к воде и остановились у самого края. Я укрылся за кустом бузины. Сантина кричала, показывая что-то на том берегу. Тогда Ирена положила под куст книгу, нагнулась, сняла туфли и чулки. Приподняв юбку до колен, она ступила в воду своими белыми ногами, ее золотые волосы падали на плечи. Медленно и осторожно шагая, переходила она реку вброд. Потом крикнула Сантине, чтобы она сидела спокойно, а сама стала рвать кувшинки. Я все отлично помню, словно вчера это было.
XXI
Через несколько лет в Генуе, где я служил в солдатах, мне повстречалась девушка, похожая на Сильвию, смуглая, как она, только чуть полнее и похитрей. Ей было тогда столько же, сколько Сильвии и Ирене в тот год, когда я пришел на Мору. Я служил денщиком у полковника, который жил в маленьком домике у моря. Он взял меня к себе, чтоб ухаживать за садом. Я работал в саду, топил печи, подогревал воду для ванной, помогал на кухне. Тереза служила у него горничной и все дразнила меня за мой деревенский говор. А я и в денщики-то пошел, чтоб держаться подальше от сержантов, которые смеялись над каждым моим словом. Я глядел ей прямо в глаза – такая у меня была привычка,– глядел и молчал. А сам прислушивался к тому, что люди говорят, все больше помалкивал и что ни день чему-нибудь учился.
Тереза хохотала и спрашивала, не завел ли я девушку, чтобы стирать свои рубахи.
– Не в Генуе,– отвечал я.– Завел, да не здесь.
Тогда она решила выяснить: значит, я беру с собой сверток с бельем, когда получаю увольнение?
– В деревню я не вернусь,– говорил я.– Хочу остаться здесь, в Генуе.
– А девушка?
– Наплевать,– говорю,– девушки и в Генуе есть.
А она хохочет, надо ей выяснить, какая она, эта девушка. Тут уж и я смеюсь, отвечаю, что, мол, сам пока не знаю.
Когда она стала моей и я по ночам поднимался в ее каморку, она часто спрашивала то в шутку, то всерьез, что я намерен делать в Генуе без ремесла и почему не хочу вернуться домой.
Потому что здесь ты, мог бы я ответить. Но врать было не к чему, мы и без того лежали с ней в обнимку. Я мог бы сказать ей, что и Генуи для меня мало, что в Генуе бывал и Нуто, что все здесь побывали, что Генуя мне осточертела и я хотел бы отправиться подальше. Но скажи я ей это, она бы разозлилась, стала бы ругаться, говорить, что я не лучше других. Другие, объяснил я ей как-то, в Генуе остаются охотно, нарочно сюда едут. У меня есть ремесло, только здесь, в Генуе, оно ни к чему. Мне нужно отправиться в такое место, где мое ремесло приносит доход. Только подальше, туда, где никто из моей деревни не побывал.
Тереза знала, что у меня нет ни отца, ни матери, и все спрашивала, почему я не пробую их разыскать, не хочу ли я хоть свою мать найти.
– Должно быть, кровь у тебя бродяжья,– говорила она.– Ты, должно быть, цыган, вот и волосы у тебя курчавые…
Эмилия – это она прозвала меня Угрем – всегда говорила, что отец у меня акробат с ярмарки, а мать – коза с горы Ланга. Я смеялся, отвечал, что родился от попа. А Нуто уже тогда спрашивал: «Зачем ты так говоришь?» – «Затем, что растет негодяем»,– заявляла Эмилия. Тогда Нуто кричал, что никто не рождается негодным, злым, преступным; все люди рождаются равными; человек становится плохим только оттого, что с ним плохо обращаются. Я возражал: «Возьми дурачка Танолу – он таким и родился».– «Дурак – еще не значит злой,– отвечал Нуто.– Невежды его дразнят, оттого он и злится».
Обо всем этом я задумывался, лишь когда бывал с женщиной. Через несколько лет – уже в Америке – я убедился, что там все без роду, без племени. Я жил тогда в Фресно, и в моей постели перебывало немало женщин, а я так ни разу и не понял, где у них отец с матерью, где их земля. Они жили одиноко, работали кто на консервной фабрике, кто в конторе. Розанна была учительницей, хотя приехала в Фресно с рекомендательным письмом в киножурнал, приехала бог знает откуда, из какого-то штата, где выращивали пшеницу. Мне она так ничего и не рассказала про свою прежнюю жизнь. Только говорила, что пришлось ей трудно – a hell of a time [7]. Может, оттого и был у нее такой голос – хрипловатый, срывающийся на фальцет. Верно, и здесь, особенно на холме, где новые дома, люди жили большими семьями; летними вечерами перед фермами, перед заводами фруктовых соков слышен был шум и гам; в воздухе плыл тот же запах виноградника и винных ягод, мальчишки и девчонки шайками носились по улицам и аллеям, но все это были семейства армян, мексиканцев, итальянцев, казалось, они только что сюда прибыли, и на земле они работали равнодушно, как мусорщики на городской мостовой, ночевали и развлекались они в городе. И никто никогда не спрашивал, откуда ты родом, кто твой отец, кто дед. И настоящих деревенских девушек здесь не было. Даже те, что жили в долине, не понимали, что значит ходить за козой, не знали запахов реки. Они мчались в машинах, гоняли на велосипедах, ездили в поездах, на поля отправлялись, как в контору. Всю работу делали бригадами, даже праздничную повозку для шествия в день сбора винограда снаряжали бригадой.
В те месяцы, что Розанна была со мной, я понял, что она и впрямь без роду, без племени, что вся ее сила в длинных ногах, что ее старики могли жить где-то там в своем хлебном штате, но для нее лишь одно было важно – заставить меня поехать с ней на побережье, открыть там итальянский ресторанчик с беседкой, увитой виноградом,– a fancy place, you know [8], а там уж не зевать и добиться, чтоб ее фото попало в иллюстрированный журнал,-only gimme a break, baby [9].Она готова была сниматься хоть голой, хоть ноги задрав, лишь бы добиться своего и стать известной. Не знаю, что ей в голову взбрело, отчего она решила, что я могу быть ей полезен; когда я спрашивал ее, почему она спит со мной, она смеялась и отвечала, что, в конце концов, я мужчина (Put it the other way round, you come with me because I'm a girl) [10]. И дурой ее не назовешь – знала она, что хотела, только в том беда ее, что хотела она невозможного. Она не брала в рот ни капли спиртного (your looks, you know, are your only free advertising agent [11]), но именно она, когда отменили сухой закон, посоветовала мне производить prohibition-time gin [12] – напиток подпольных времен для тех, кто не утратил к нему вкус, а таких было немало.
Высокая, стройная блондинка, она то и дело разглаживала свои морщины, без конца причесывалась.
Глядя, как она выходит из ворот школы, человек посторонний мог бы принять ее за беспечную школьницу. Не знаю, чему она там учила ребят, только они приветствовали ее свистом и подбрасывали в воздух кепки.
Поначалу я старался говорить с ней как можно тише и при этом прятал руки подальше. Она при первом же знакомстве спросила, почему я не принимаю американское гражданство. Я проворчал в ответ: оттого, что я не американец, because I'm a wop [13]; тогда она рассмеялась и ответила, что американцем человека делают доллары и голова на плечах. Чего тебе недостает? Долларов или головы? Я не раз задумывался, какие у нас могли бы быть дети. У нее гладкие, твердые бедра, живот с золотистым пушком, она вскормлена на молоке и апельсиновом соке, а у меня густая темная кровь. Оба мы бог знает откуда, только дети дали бы нам узнать, кто мы на самом деле, что у нас в крови. Хорошо бы, думал я, если б мой сын походил на моего отца, на моего деда, тогда бы я наконец увидел, каков я сам. Розанна согласна была и сына мне родить, если только я с ней поеду на побережье. Но я удержался, не захотел: от такой мамы и от меня родится разве что еще один ублюдок – американский парнишка. Я уж тогда знал, что вернусь домой.
Розанна, покуда жила со мной, ничего не добилась. Летом мы по воскресеньям ездили с ней на машине к морю купаться, она разгуливала по пляжу в сандалиях и в купальном костюме, потягивала напитки, сидя в кресле-качалке – она лежала в нем, как у меня в постели. Я смеялся, только уж не знаю над кем. И все же мне эта женщина нравилась, как порой по утрам нравится запах воздуха, как нравится трогать руками свежие фрукты на уличных лотках итальянцев.
Однажды вечером она сказала мне, что возвращается к своим. Я растерялся – никогда не думал, что она способна на такой поступок. Стал у нее расспрашивать, надолго ли, но она уставилась на свои колени – мы сидели рядом в машине – и сказала, что я не должен ей ничего говорить, что все уже решено и она возвращается к своим навсегда. Я спросил, когда она думает ехать.
– Хоть завтра. Any tinie [14].
По дороге к ее пансиону я сказал, что мы все еще можем поправить, можем пожениться. Она улыбнулась, не подымая глаз, сморщила лоб, но не мешала мне говорить.
– Я думала об этом,– сказала она мне своим хрипловатым голосом.– Бесполезно. Я проиграла. I've lost my battle [15].
Но к своим она не вернулась, отправилась снова на побережье. В иллюстрированных журналах так и не появилось ее фото. Через несколько месяцев она прислала мне открытку из Санта-Моники – просила денег. Деньги я послал, но она не ответила. Больше я о ней ничего не слышал.
XXII
В те годы, что я бродил по свету, немало у меня было женщин – и блондинок, и брюнеток; сам их повсюду искал, немало на них денег перевел. Теперь, когда молодость ушла, они меня ищут, но, впрочем, не в этом дело. Теперь я понял, что дочери дядюшки Маттео не такие уж были красавицы – разве что Сантина, но ту я взрослой не видел. Они расцветали, подобно георгинам, диким розам, подобно тем цветам, что растут в саду под фруктовыми деревьями. И не так уж умели они свою жизнь наладить – ни игра на фортепьяно, ни чтение романов, ни сервированный чай, ни прогулки под зонтиками не помогли им стать настоящими синьорами, подчинить себе мужчину и дом. Здесь, в нашей долине, немало крестьянок, которые лучше них управляются со своими делами и еще другими командуют. А Ирена и Сильвия были ни то ни се – ни крестьянки, ни синьоры, тяжко пришлось им, бедняжкам. И обе погибли.
Эту их слабость я понял, а лучше сказать – почувствовал в один из первых сборов винограда на Море. В то лето, где бы ты ни был, на дворе или на усадьбе, стоило поднять глаза, взглянуть на веранду, на застекленную дверь, на кувшины с вином – и сразу вспомнишь: они здесь хозяйки, они со своей мачехой и ее девчонкой; даже дядюшка Маттео не может войти в комнату, не вытерев ноги о коврик перед дверью. Потом, бывало, слышишь их голоса в верхних комнатах, запрягаешь для них, видишь, как они выходят из стеклянной двери, прогуливаются на солнце под зонтиками и так хорошо одеты, что даже Эмилия словечка дурного сказать не могла. По утрам Сильвия или Ирена спускались во двор, проходили между мотыг, повозок, мимо скотины и шли в сад за розами. А иногда они обе выходили в поле, гуляли по тропинкам в туфельках, о чем-то толковали с Серафиной, с управляющим, собирали в красивые корзиночки скороспелый виноград.
Помню вечер, помню ночь на Ивана Купалу – урожай был уж собран, повсюду горели костры. Тогда они вышли во двор подышать прохладой, послушать, как девушки поют. А потом и на кухне, и за работой в винограднике чего я только про них не наслушался – и на фортепьяно они играют, и книги читают, и подушечки вышивают, и в церкви у них своя скамья с именем на латунной дощечке. Но вот в дни, когда мы готовили корзины и чаны, убирали винный погреб и сам дядюшка Маттео расхаживал по винограднику, в те самые дни мы от Эмилии узнали, что в доме все пошло кувырком, что Сильвия хлопает дверьми, а Ирена садится к столу с красными от слез глазами и ничего не ест. Я не мог себе представить, что есть на свете что-либо, кроме сбора винограда и радостей, которые приносит урожай,– подумать только, все это для них, чтоб наполнить их винные погреба, набить для них же деньгами карманы дядюшки Маттео! Вечером, когда мы все сидели на бревнышке, Эмилия нам рассказала – вся кутерьма из-за замка Нидо.
Старуха – графиня из Генуи – вот уж недели две как вернулась в свой замок Нидо с морских купаний вместе со всеми невестками и внуками. Теперь она разослала приглашения в Канелли, на станцию – будет праздник под платанами,– а про усадьбу в Море, про наших девушек, про синьору Эльвиру графиня забыла.
Забыла? А может, нарочно не позвала? И теперь три женщины не давали дядюшке Маттео ни минуты покоя. Эмилия говорила, что в этом доме разумней всех вела себя девчонка Сантина.
– Я им ничего плохого не сделала,– добавляла Эмилия.– А тут то одна закричит, то другая вскочит, то третья хлопнет дверью. Словно их муха укусила.
Потом настали дни сбора винограда, и больше я про них не вспоминал. Но у меня на многое открылись глаза. Значит, Ирена и Сильвия такие же люди, как мы. Значит, стоит их только обидеть, и они сердятся, злятся, страдают, хотят того, чего у них нет. Значит, не всем господам одна цена, те, что поважней, побогаче, могут и не позвать к себе моих хозяек. Тут я призадумался: какие же в Нидо должны быть комнаты, какой сад подле этого старинного замка, раз уж Ирена а Сильвия умирают от желания туда попасть и ничего не могут добиться?
О Нидо мы знали только со слов Томмазино и кое-кого из прислуги, потому что весь тот склон холма был огорожен и река отделяла его от наших виноградников. Туда и охотникам ходу не было – висит дощечка с запретом. Если стать на дороге, пониже замка, и поднять голову, видны густые заросли диковинного бамбука. Томмазино рассказывал, что там парк, что аллеи вокруг дома усыпаны гравием, только помельче и побелей того, которым дорожный сторож весной посыпает шоссе. А угодья владельцев Нидо начинались сразу за замком, виноград и пшеница, пшеница и виноград, сыроварни, ореховые рощи, вишневые сады, миндаль, и так до самого Сап-Антонио и еще дальше, а в Канелли у них были свои рыбные садки с бетонными стенками, с цветниками по краям.
Какие в Нидо цветы, я понял в прошлом году, когда Ирена и синьора Эльвира отправились туда вдвоем и вернулись вот с такими букетами – они казались красивей церковных витражей и праздничного облачения священника. В тот год на дорого в Канелли, кое-кто видел и коляску самой старухи – хозяйки замка. Нуто ее видел и говорил, что кучер Моретто ни дать ни взять карабинер, при белом галстуке и в блестящей шляпе. К нам эта коляска не заезжала никогда, только как-то раз проехала мимо, по дороге на станцию. К мессе старуха тоже ездила в Канелли. А наши старики говорили, что в прежние времена, когда старухи здесь еще и не было, господа из Нидо не ходили слушать мессу в церковь: у них служба была на дому, держали своего священника, и тот каждый день служил мессу в особой комнате. Но это все в те времена, когда старуха была никому неизвестной девчонкой и крутила в Генуе любовь с сыном графа. Потом она стала хозяйкой всего, сын графа умер, умер и тот красавчик офицер, которого старуха женила на себе во Франции, и бог знает где поумирали их сыновья, а теперь седая старуха, всегда с желтым зонтиком, ездила в коляске в Канелли, держала при себе внуков, кормила их и поила. Но в те времена, когда жив был сын графа, и потом, когда жив был французский офицер, в Нидо по ночам горели огни, в Нидо был бесконечный праздник, и графиня, тогда еще молодая и свежая как роза, закатывала обеды, балы, приглашала гостей из Ниццы, из Алессандрии. Приезжали красивые женщины, офицеры, депутаты в колясках, запряженных парой лошадей, со своими слугами. Приезжали, играли в карты, ели мороженое, наслаждались жизнью.
Ирена и Сильвия знали об этом. Для них обрести расположение старухи, получить от нее приглашение на праздник – все равно что для меня заглянуть на миг с веранды в комнату с фортепьяно или увидеть, как хозяйки сидят за столом на верхнем этаже, а Эмилия носится туда-обратно с кушаньями.
Только они женщины, потому и страдают. Да еще день-деньской торчат на веранде или слоняются по саду, а работы, цела настоящего у них нет, даже с Сантиной не поиграют. Понято, они сходят с ума от желания уехать, погулять по парку с платанами, очутиться среди невесток и внуков графини. Для них это – что для меня увидеть костер на холме Кассинаско или ночью услышать гудок паровоза.
XXIII
Потом настала пора, когда с раннего утра среди рощ на берегу Бельбо и на каменистом плоскогорье звучали выстрелы и Чирино то и дело уверял, что видел, как по борозде пробежал заяц. Это лучшие дни в году. Сбор винограда, очистку кукурузы, выжимку сока даже за работу нельзя считать; жары больше нет, а холода еще не пришли; на небе разве что светлое облачко; к обеду дают крольчатину с полентой, и все мы ходим по грибы.
Мы собирали грибы недалеко от дома; Ирена и Сильвия со своими подружками из Канелли и знакомыми молодыми людьми сговорились отправиться по грибы к самому Альяно. Уехали они рано, когда на лугах еще стоял туман – я сам запрягал им лошадь,– с остальными они должны были встретиться на площади в Канелли. Правил сын доктора со станции, тот, что в тире всегда попадал в самое яблочко и ночи напролет играл в карты. В тот день была большая гроза, с громом и молнией, как в середине августа; Чирино и Серафина говорили: хорошо, что град теперь пошел, а не две недели назад, когда урожай был на полях, не беда, если грибы побьет. Проливной дождь не утих и к ночи. Дядюшка Маттео встревожился и, закутавшись в плащ, пришел к нам с фонарем в руке, разбудил, велел прислушиваться – не едет ли коляска. В верхних окнах горел свет: Эмилия бегала по дому, готовила кофе, Сантина ныла, что ее не взяли собирать грибы.
Коляска вернулась лишь на следующее утро, докторский сын размахивал кнутом и кричал: «Да здравствуют источники Альяно!» Он лихо соскочил с коляски, не коснувшись подножки. Потом помог выйти девушкам; они продрогли, обвязались платками, на коленях держали пустые корзинки. Все поднялись наверх; я слышал, как они забегали по дому, чтобы согреться, слышал их болтовню и смех.
После этой поездки в Альяно докторский сынок Артуро частенько проходил по дороге мимо веранды, здоровался с девушками, заводил с ними разговоры. В зимние дни его стали приглашать в дом, тогда он отряхивал хлыстиком свои охотничьи сапоги, оглядывался по сторонам, срывал цветок или ветку с дерева, а то и просто красный виноградный лист и быстро поднимался по застекленной лестнице. А наверху в камине весело пылал огонь, и до самого вечера оттуда доносился смех, игра на фортепьяно. Бывало, этот Артуро оставался обедать. Эмилия рассказывала, что его угощали и чаем с печеньем, подавала ему всегда Сильвия, ну а сам он все больше заглядывался на Ирену. А та, милая, светловолосая, садилась за фортепьяно, только чтоб с ним не разговаривать. Сильвия устраивалась поудобней на диване, и они болтали о всякой ерунде. Потом открывалась дверь, синьора Эльвира быстро загоняла в комнату Сантину. Артуро вскакивал, сдержанно здоровался, синьора говорила: «У нас есть еще одна ревнивая барышня, она тоже хочет, чтобы ее представили». Потом приходил дядюшка Маттео, который терпеть не мог Артуро, хотя синьора Эльвира его всячески обхаживала и считала, что для Ирены и такой сойдет. Но сама Ирена его не хотела, говорила, что он человек фальшивый – музыку он и не слушает, с Сантиной возится, лишь бы умаслить мачеху, да и за столом держать себя не умеет. А Сильвия вспыхивала и принималась его защищать; спорили они чуть не до крика, пока Ирена, взяв себя в руки, не говорила холодно:
– Я его тебе оставляю. Почему ты его не берешь?
– Вышвырните вы его из дому,– твердил дядюшка Маттео,– Мужчина, который играет в карты и не имеет ни клочка земли,– это вообще не мужчина.
К концу зимы Артуро стал таскать с собой приятеля, служащего со станции – высоченного парня, который тоже начал приударять за Иреной. По-французски он не говорил, зато в музыке толк понимал; этот верзила стал играть с Иреной в четыре руки, и раз уж так выходило, что они составляли пару, то Артуро и Сильвия танцевали в обнимку, хохотали, а когда приводили Сантину, они подбрасывали ее кверху, и верзиле приходилось ее ловить.
– Не будь он тосканец,– говорил дядюшка Маттео,– я бы сказал, что он просто невежа. И вид у него такой… Был с нами один тосканец в Триполи…
Я знал, как выглядит их комната: на фортепьяно два букета и красные листья винограда, на окнах занавески, вышитые Иреной, над столом лампа из прозрачного мрамора, льющая мягкий серебристый свет, точно лунные блики на воде. В иной вечер все они одевались потеплей и выходили на веранду. Мужчины курили сигары; укрывшись за кустом винограда, можно было слышать их разговоры.
Приходил послушать и Нуто. Забавно было, когда Артуро изображал из себя лихого молодца и рассказывал, скольких парней он накануне сбросил с поезда в Костильоле и как он проигрался в Акви и поставил на последнее – так, чтоб и домой не возвращаться, если проиграет, а на самом деле выиграл и даже заплатил за ужин для всех. Тосканец говорил:
– Помнишь, как ты его кулаком?…
И Артуро рассказывал про то, как он кого-то кулаком…
Девушки ахали. Тосканец стоял возле Ирены и рассказывал ей о своем доме, о том, как он играл на органе в церкви. Потом сигары вдруг падали в снег, прямо к нашим ногам, и тогда сверху доносился шепот, шорохи, глубокие вздохи. А поднимешь глаза – и видишь только высохшую лозу да холодные звездочки в небе. Нуто сквозь зубы цедил: «Бродяги…»
А я все думал о них, расспрашивал Эмилию и не мог понять, кто с кем крутит. Дядюшка Маттео ворчал только насчет Ирены и докторского сынка, обещал со дня на день все ему сказать напрямик. Синьора Эльвира дулась. Ирена пожимала плечами и говорила, что такого грубияна, как Артуро, она не взяла бы и в слуги, но только ничего не может поделать, раз уж он повадился их навещать. Тогда Сильвия заявляла, что тосканец просто дурак. И синьора Эльвира опять обижалась.
У Ирены с тосканцем выйти ничего не могло, потому что Артуро не сводил с нее глаз и командовал своим приятелем. Значит, Артуро ухаживал за обеими и рассчитывал на Ирену, но покуда развлекался с Сильвией. Надо было только дождаться лета и пойти за ними следом на луг – тогда все прояснится.
Но тут дядюшка Маттео взял за бока этого Артуро.
Мы обо всем узнали от Ланцоне, когда тот заглянул под навес. Дядюшка Маттео для начала сказал Артуро, что женщины есть женщины, а мужчины есть мужчины.
– Разве не так? – спросил он.
Артуро уже успел приготовить свой букетик, похлопывал хлыстиком по сапогу, нюхал цветочки и косо глядел на хозяина.
– Тем не менее,– продолжал дядюшка Маттео,– женщины, когда они хорошо воспитаны, знают, кто им подходит. А тебя,– сказал он,– тебя они не хотят. Понял?
Тут Артуро принялся что-то бормотать: дескать, его просто просили заходить, понятно, что мужчина…
– Ты не мужчина,– сказал тогда дядюшка Маттео,– ты – пачкун.
Так вроде и кончилась история с Артуро, а вместе с ней кончились и посещения тосканца. Но мачеха не успела как следует обидеться, потому что скоро появились другие, поопасней этих. Много их перебывало. Например, те два офицера, что приезжали, когда я один оставался на Море. В июне, кажется – да, в июне, тогда светлячки были,– они что ни вечер приходили из Канелли. Должно быть, по пути они заходили к другим женщинам, потому что никогда не появлялись прямо на дороге, а переходили Бельбо по мостику, потом шли кукурузным полем и лугом. Мне тогда было шестнадцать, и я кое в чем уже начинал разбираться. Этих невзлюбил Чирино, потому что они топтали люцерну, а еще потому, что он помнил, какими сволочами оказывались в войну такие офицерики. Однажды мы над ними зло подшутили – тайком натянули проволоку поперек тропинки на лугу. Они перескочили через канаву и мчались, предвкушая радость встречи с барышнями, но наткнулись на проволоку и полетели кувырком, прямо носом в землю. Лучше всего, конечно, было бы заставить их вываляться в навозе, но после того вечера они больше не ходили лугом.
Когда стало тепло, Сильвию уже ничто не могло удержать.
Летними вечерами девушки уходили за ворота усадьбы и прогуливались со своими кавалерами по дороге. Мы напрягали слух, когда они проходили под липами. Выходили они вчетвером, а возвращались парами. Сначала Сильвия шла под руку с Иреной, и они смеялись, шутили с теми двумя. А когда шли назад, Сильвия прижималась к мужчине и о чем-то шепталась с ним под пахучими липами. Ирена со своим кавалером шли позади, они ничего такого себе не позволяли, не секретничали, даже время от времени окликали другую пару. Хорошо я запомнил эти вечера, и как все мы сидели на бревнышке, и как сильно пахли тогда липы.
XXIV
На маленькую Санту – ей тогда было годика три-четыре – любо было поглядеть. Волосики золотые, точь-в-точь как у Ирены, глаза черные, как у Сильвии, но стоило ей разориться– и она кусала себе пальцы с досады, ломала цветы, a не то вдруг требовала, чтобы ее во что бы то ни стало посадили ее на лошадь, да еще брыкалась. Вот мы и говорили – в мать пошла. Дядюшка Маттео и дочки его поспокойней, они так не командовали. Особенно спокойной казалась Ирена: высокая, всегда во всем белом, никогда не выходит из себя, не злится, всегда вежлива, даже Эмилии и всем нам говорит «пожалуйста» и глядит прямо в глаза, но взгляд у нее озорной, горячий. В последний свой год на Море я получал пятьдесят лир и по праздникам надевал галстук, но понимал, что мне за ними не поспеть и я ничего не смогу добиться.
Но и в те последние годы я бы и думать не посмел об Ирене. И Нуто о ней не думал, он в то время уже играл повсюду на кларнете и завел себе девушку в Канелли. Об Ирене поговаривали, что ей по душе пришелся кто-то из Капелли. Сестры часто туда ездили, делали покупки, потом дарили Эмилии свои старые платья. В замке Нидо начали принимать гостей, однажды туда позвали на ужин и синьору с дочерьми; в тот день к ним приезжала портниха из Канелли. Я довез их на коляске до последнего поворота и слышал их разговоры о том, какие в Генуе дворцы. Мне они велели вернуться за ними в полночь, сказали, чтоб я въехал прямо во двор – в темноте гости не разглядят, как потрескалась кожа на подушках коляски. Еще велели мне для приличия надеть галстук.
Но в полночь, когда я подъехал к замку и поставил коляску рядом с другими, они не появились, и я долго ждал под платанами. Отсюда замок казался огромным, в распахнутых окнах мелькали тени гостей. Когда мне наскучили сверчки – здесь, в горах, оказывается, тоже были сверчки,– я слез с коляски и подошел к двери. В первом зале я увидел девушку в белом переднике, она только взглянула на меня и куда-то убежала. Потом вернулась и спросила, чего мне надобно. Тогда я сказал, что коляска из Моры подана.
Дверь распахнулась, и я услышал смех. В этом зале двери были расписаны цветами, пол выложен мозаикой.
Снова вошла девушка и сказала, что я могу ехать обратно – моих хозяек отвезут.
Вышел я, и стало мне досадно, что не разглядел как следует зал, где было красивей, чем в церкви. Я взял под уздцы коня и повел его по хрустящему гравию дороги, что вилась среди платанов. По пути разглядывал деревья – роща вроде небольшая, но каждый платан как большой шатер. У самой ограды я закурил, а потом коляска медленно покатила вниз, мимо бамбука вперемежку с акацией, мимо совсем незнакомых мне деревьев. Я думал о том, как все на земле любопытно устроено и сколько на свете разных растений.
Должно быть, Ирена завела себе в замке кавалера – сколько раз я слышал, как Сильвия ее дразнила «госпожой графи-пей». Вскоре Эмилия узнала, что кавалер ей попался совсем никудышный – один из тех внуков, которых старуха нарочно держала от себя подальше, чтоб они не проели все ее добро. Этот внучек, этот графчик никчемушный, так и не удостоил Мору своим посещением, лишь изредка босоногий мальчишка с фермы Берта таскал от него записки к Ирене – дескать, ждет он ее на прогулку. Ирена шла.
Я поливал фасоль в огороде, подвязывал растения и слушал, о чем толковали Сильвия с Иреной, сидя под магнолией.
Ирена говорила:
– Что же ты хочешь? Графиня к нему очень привязана… Не может же молодой человек из такой семьи ходить на танцы к вокзалу, встречаться с собственными слугами…
– Что ж тут дурного?… Ведь дома он с ними что ни день встречается…
– Она его и на охоту не пускает. Довольно, что его отец умер такой трагической смертью…
– И все же к тебе он мог бы прийти. Почему он не приходит? – спрашивала Сильвия.
– Твой тоже сюда не приходит. Почему?… Берегись, Сильвия. Ты уверена, что он тебе не лжет?
– А кто правду говорит? Рехнешься, если станешь о правде думать. Только смотри не говори с ним об этом…
– Дело твое,– отвечала Ирена,– ты ему веришь… Я только хотела бы, чтоб он не оказался таким грубияном, как тот…
Сильвия тихо смеялась. Я не мог все время неподвижно стоять за грядкой фасоли, они бы заметили. Я орудовал мотыгой, а потом снова прислушивался.
Как-то Ирена сказала:
– Ты думаешь, он пас не слышит?
– А пусть, это же батрак,– отвечала Сильвия.
Но однажды я увидел, как она рыдает, сидя в шезлонге. Чирино под портиком бил кувалдой о железо и мешал мне толком расслышать. Ирена утешала сестру, гладила ее по голове, а та кричала, вцепившись пальцами в волосы:
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|
|