Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Щенки. Проза 1930-50-х годов (сборник)

ModernLib.Net / Советская классика / Павел Зальцман / Щенки. Проза 1930-50-х годов (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Павел Зальцман
Жанр: Советская классика

 

 



Вдруг в окне за спинами домов зажегся огонь. Там, кажется, две фигуры. Он побежал к ним через заборы, путаясь в сухих стеблях бурьяна. Стены улицы растворились. За воротами снег окружает воду. У незамерзших колодцев открытые двери ведут к лестницам и в комнаты, тесно уставленные сундуками и столами, в дверях кадки, в сенях клетки со спящими курами, на плитах в кастрюлях вчерашний борщ, языки горячего перца на веревочках, за замерзшими окнами сковородки. «Тут кто-нибудь должен быть. Но никого нету». Ни души. Ни ее, ни подруги. На середине дороги он вылез на верх стены, спотыкаясь в снегу, по камням, и не знал, как оттуда слезть. Под ним глубоко качались верхушки деревьев, ему хотелось оторваться, он ступил вперед и полетел над землей, вытянув лапы, двигая ими, с трудом, стремясь все выше, над темными низинами, над черным спуском глубоко, над массой голых веток торчком, кружащихся направо, направо. Белый снег уносится мимо, искрясь на ветках все пушистей и мягче. Свет бежит внизу полосами и сменяется черными выемками. Ветер с крыш сметает снег и сыпет глубоко вниз. Все мелькнуло и провалилось неощутимо. У самого дома он бежит к окошку и видит в середине комнаты молоденькую с открытой шеей, нагнувшуюся над плетеной корзинкой. Видно, она собирается в дорогу. Она подняла голову и серые глаза к нему и бросилась от окошка. Он слышит босые шаги за забором. Калитка открывается. Там стоит девушка. Это она и есть. Зовут ее Лидочка. На этом он проснулся.

<p>VI. О совенке и Лидочке</p>

На полустанке у трех кирпичных домиков стоит высокий столб, врытый в землю. Два немытых, в тряпках, мальчишки с тонкими раскрытыми ртами оббегают, прыгая, вокруг столба и возносятся на веревках в воздух.

Ветер открывает холодное солнце, свистит травой до реки и гонит чистую воду вспять через широкие камни. Вода срывает с них только успевшие прорасти семена, оголяя и стачивая ребра, и выносит с шумом на отмели сухими, как белые кости.

Лидочка спустилась по ступенькам из вагона в желтом платье, за нею Петька в кожаной тужурке. Они укрепляются в петлях и бегут вокруг столба. Он широким шагом, а потом прыжками, разнося ноги. Ее сбивает вниз к земле, она задевает краями платья за острые кончики травы. Теперь он готов налететь на нее. Его штаны разглажены в складку, и острый нос с глазами улыбается красным ртом с торчащими врозь зубами. Он щелкает твердым языком и прыгает вверх, как кузнечик в горячий вечер. Она скользит вкривую над землей со сжатыми ногами, обнаженными ветром, ее прибивает к столбу, она безвольно смеется. Один из мальчишек глядит на нее с пристальным восторгом, подходит ближе, следит за ней.

Вдруг ударил колокол. Лидочка освобождается и бежит что есть мочи с трещащим под ветром шелком к насыпи и взбирается по ступенькам в вагон. За ней Петька, обнимая в тамбуре плечи.

Мальчишки прыгают по траве. Лидочка выглядывает из окна и видит, как оба высоко перелетают вокруг столба.

По свистку поезд трогается и со стихающим грохотом уносится в лесную глубину. Когда за деревьями скрылся последний вагон, оба мальчика, обогнув столб на уровне его верхушки, лежа на воздухе, перекатываясь с живота на спину, выпускают петли веревок и с силой разлетаются в разные стороны, на лету расправляя крылья, и, сомкнувши тонкие рты, выпучив круглые глаза, пропадают над лесом.

По скучным местам гремит вода. Реки кидают камни в гранит быков под мостами, летят на корни берез, и тонкие стволы трещат и гнутся. Льет ливень, подпрыгивая за маленьким окном трясущегося купе в тысяче неровных скатывающихся капель. По всей долине, покрытой изодранной рухлядью, с каменных пластов в снежных рубцах разливается светлая вода и катит в траву неотесанные куски еще живого камня. Они обрастают на третий день. Вода оббегает их, разделившись на две струи. Вдруг ударяет третья и катит вперед, перемалывая на отмелях между гремучей галькой.

Под вечер небо очищается. Появилось заходящее солнце. На разъезде Солзан Лидочка спрыгивает в мокрую траву рвать цветы до свистка. Она собирает вот что: синие, крохотные, ковыряясь розовыми пальцами с длинными ногтями в мокрой земле, стараясь захватить побольше коротенького стебелька, мохнатого, увенчанного массой глубоких чашечек. Высоко торчат два красных петушьих гребешка с длинными, кривыми как сабля, разделенными лепестками. Внизу под насыпью растет шиповник. Она сбегает. Отсюда шагах в десяти блестит желтый мак. Лидочка торопится к нему не опоздать, но у самого мака в траве видит расправленное крыло и маленькое туловище совенка, уставившегося клювом в землю. Перья поломаны. Лидочка хватает его, выпустив из рук сломанный мак, суетясь, подбирает свои цветы, не замечая других, и опрометью бежит к поезду. Когда вошла, прижимает к себе совенка и шепчет ему в клюв, вытягивая губы.

Поезд тронулся. Он бросает Лидочку в стенку лицом, совенок бьет здоровым крылом, вырывается, слетает на нижнюю скамейку и переваливаясь прыгает в угол за одеяло. Сверху Вера, Лидочкина сестра, свешивает босые пятки, раскачивая белыми икрами над совенком, разбрасывая ноги, уносимые поездом. Она нагибает голову, касаясь грудью колен, еще ниже, ложась, подбирая ноги снова на полку, ленясь соскочить, но в любопытстве. На крики Лидочки она уставилась покрасневшим лицом, серыми глазами на совенка, представшего перед нею вверх ногами, глядя ответно ей в глаза. Развлеченная развернутым крылом и блестящими глазами совенка, она, опираясь руками о полку, со свалявшимися русыми волосами, выставляет торс, так что груди свешиваются над ним сосками, и старается схватить его рукой, держась другой, вытянутой, за противоположную полку, сползая все больше, болтая ногами над головой. А Лидочка подвигается к нему бочком и достает со столика у окна, залитого опять потоками дождя, бутылку молока и, наливши в чашку, не пролив ни капли, подносит ее к клюву. Вера спрыгивает вниз босая, хватает совенка в руки, тычет его головой в чашку, но он отряхивается и не пьет. Тогда она раскрывает клюв, а Лидочка крошит белый хлеб и, макнувши в молоко, с падающими каплями глубоко опускает кусочки в красный рот между острым языком и небом. Совенок глотает.

По рельсам вода, и колеса в глубокой, разрезая со стоном на две стены бегущих брызг, неотличима от наполненного падающим дождем воздуха – в погруженную траву венчая пузырьками острие.

На сухом местечке заяц, очумелый, сгорбившись, дрожит, с оглядкой сползает в низину и дает стрекача.

Вокруг совенка в вагоне столпились люди, нагнувшись, водя его пальцем. Петька наблюдает ползанье по полке; с трудом, так как черные следы, как когти под крылом, вонзаются, разделяя тело, разрывая связки, в жару, и сладкий кусок глотает насильно, противясь, неподвижен, убегая, спотыкается. Остановился проходивший проводник в синем кителе, нагнув шею, бойко попробовал пальцем снизу когти и открыл клюв, погладил перья, протягивая руку из-за стоящих перед ним, и поглядывает быстрыми глазами, немного навыкате, видно, близорук.

Наконец у всех его отнимает Лидочка себе одной. Взявши за обе ноги, свернувши пальцы с когтями внутрь, она приближает клюв к губам, дует ему в глаза, раздувая в стороны пух, толкает его шагать по скамейке и рассматривает со всех сторон.

Когда все разошлись, она говорит о доме:

– Скоро мы приедем, ты будешь за дверью пугать подруг, глядеть в окно на снег и прикасаться к шее теплым. Я научу тебя летать по комнате осторожно – стекло на буфете; звеня о рюмки, садиться на плечо. Я буду с тобою танцевать, вертеть над головой на крыльях и опускаться мне на палец. Мы с тобой заживем, – и она его целует в закрытый клюв. – Вечером гулять вместе. Не улети без цепочки.

Укладываясь спать, она сажает его на одеяло у ног. Поезд укачивает ее; постоянно под ней дрожит скамья. Темнота за окном поблескивает, как смола, зигзагами капель по стеклу. Лидочка засыпает и слышит сквозь сон, как совенок шевельнулся в ногах.

Вера лежит спиной на трясущейся полке над сестрой. Она открытыми глазами вверх глядит на темный потолок и в черное окно. Проносятся белые березы по шесть и больше из одного корня, за ними, кривясь, бежит земля, и медленно движется горизонт. Дождь учащается и светлеет.

Когти расслабляются, разъединенные кости, смещенные связки, хрупкие прослойки жира, раздавленные или смятые, – все притягивает горячую кровь; отработка, не находящая выхода, медленно уносимые частицы скапливаются и оволакивают воспаленное место. Мясо вокруг пронизано ими. Все вспухло. Под взъерошенными перьями, под черными сгустками набито желтых оттеков – песок мешает двинуть широко раскрытым крылом.

Вагон бросает в стороны. Из открытой в тамбур двери, через перескоки и гром колес слышен шум игры.

– Пшик ему!

– Да! Пропали вини!

– По козыри. Загубили его.

– Почему у меня три? Додай еще.

– Сейчас ход отдал бы, и все в порядке.

– Десять бубен, десять крестей.

– Нет, бери, какой тут интерес. Идет с правой руки?

– Значит, по-твоему, мне надо было отброситься?

– Иппонский городовой! Вот она и берет…

Веселый проводник сдает, карты ложатся на серую салфетку, задевают бумажку с солью, полбутылки, зеленые огурцы и две консервные банки с разрытой перочинными ножами рыбой в томате. Четверо проводников в служебном тянутся к картам, закрывают веера из пяти, поворачивают к свету. Один из них срезает кожу с огурца язычками. Проводник, мигая белыми ресницами, говорит:

– Огурцов завал. Везу три сотни солить. Остальные поберегу на масло.

– Продают в листьях.

– Будет течь.

– А на что корзинки из лыка?

– Тут надо смотреть на каждом полустанке, чтоб не пропустить кедровых орехов дочкам.

– А веники дальше.

– Под Москвой ведрами яблоки, и груш в этом году урожай.

– Никогда так карта не приходила, как сейчас.

– А мы ее побьем!

– После поездки всего отдыха неделя. Да, надолго не соберешь, не такая работа, опять пропадать – приходится думать об семье.

Махорочный дым из двери проникает в вагон, голоса путаются. Неподвижно. Не слышно. Ни шороха сверху. Вера, как лежала, забылась, засыпает.

Совенок сидит, качаясь. Помятое крыло, вывихнутое, тянет тело вбок и назад, голова бессильно склоняется клювом, глаза закрываются голубой пленкой, и шаги сбиваются. Он слушает, глядя на белую кожу Лидочкиного лица, на тихонько дышащее, подобрав ноги, тело, укутанное тонким одеялом, и подходит на слабых ногах по краю скамьи к ее затылку в белокурых завитках.

«Выросла огромной, маленькая, милая, не моя, не добраться самому до полки вверх, махая крылом; не моя; не пошевелить, не сдвинуть, и спит, закутавшись в белое, не слыша. Не в листьях, не на жизнь, не до смерти, за просветы, залито солнцем; пробегая ночью по сучьям, доищусь до следов и слез. Кому же ты достанешься, беленькая, ни когтей, ни клюва, без сил и волоча крыло, отыскать в сырости под деревом сухую дыру, один, уберусь, пока не убили. Не по силам, вынесем, поспешим, вырастем. Отплачу когтями, разыщу в листьях. Не догнать вовеки. Добиваясь не добьюсь, не увижу. Кто же тебя так полюбит? Кто же мне тебя заменит, не бледнее перед первой, привычной? Будь он проклят».

Клюнув носом в пол, совенок шепчет: «А я убегу».

Он дополз до двери и взглянул, выворачивая с болью шею, наверх на играющих, упершихся плечами в стены, а головами в потолок, и когда они нагнулись над банком, проковылял мимо, спрятался за плевательницу и ждет, когда откроют двери из тамбура на площадку.

В это время, хлопаясь о косяки, шатаясь от сна, в уборную проходит Таня. Скоро за ней из глубины вагона, спотыкаясь, бежит старик с бородой и пробует дверь – закрыто. Пока Таня осторожно поднимает платье и опускает рейтузы, вздрагивая от холодных пальцев, карабкается на стульчак и садится на корточки, держась одной рукой напряженными пальцами за наличник матового окошка, и с отвращением, нагнув шею, глядит на разлитую на цементном полу дрожащую воду, старик переминается с ноги на ногу и в нетерпении постукивает ручкой. Таня мучится тряской, чуть не падает, пальцы цепляются за косяк, она слышит стук, и это совершенно мешает ей. Наконец старик соображает выйти на площадку. За ним успевает проскочить совенок. Старик открывает наружную дверь вагона и опускается, держась одной рукой за поручень, на ступеньку.

Приблизившегося совенка охватывает вихрь. Старик бережно старается направить струю по ветру; рвет на капли, бросает вверх и вниз, то в сторону, то прямо в мчащийся синий бок, то в стекла веером, то на самого старика. «Нехорошо мочиться в бурю».

Ветер прибил совенка к стене. Страшно прыгнуть с больным крылом. Замерзший старик выплевывает бороду изо рта, поднялся, захлопнул дверь и так торопился спать, что совенок не успел обратно в теплый тамбур и остался один.

Хорошо различая через стекло дверей небо, за железными боками он не видит – пролетающие овраги, суживающиеся вверх в огромные долины, покрытые лесом, а справа, за стеной дождя, поднявшееся высоко, шумящее море.

Капли крови то здесь, то там в хрупких сосудах замерзают. Из каких-то щелей, из-под дверей, из окон проносятся вихри, раздувая перья до кожи, проникающие в тело.

Полчаса совенок леденеет в тамбуре, все ниже никнет головой, сжимается, покрывается крылом. На остановке его находит проводник едва живым и, опустив фонарь, несет к себе, кладет на столик и сам ложится на скамью на полосатое бумажное одеяло; поглядывает на мешки огурцов и на совенка и бормочет: «Привезем жене и дочкам».

Лидочка проснулась, трясясь на полке, свалилось одеяло; восемь часов, сестра храпит сверху. «Разбудить ее?» – только мычит, быстро открывает глаза и с ворчанием поворачивается спиной.

В уборной холодно, и железо и дерево мокрые. Вода из грязного выгнутого крана долго стекает каплями на красные зазябшие руки. Лидочка трет лицо перед зеркалом, нос покраснел; от дорожной грязи на лбу, под губой справа и на щеке – три белых прыща. Бледное лицо выглядит плохо. Губы побелели. Дороги четыре дня, еще впереди шесть. Бока болят на жесткой скамье. Вокруг утомительно возникают незнакомые места. И Лидочка пробует мечтать, уговаривает себя заснуть – на шесть дней дороги, не ощущая ее, чтоб проснуться дома. «В постели у окна над чистым полом, у стола в клеенчатой скатерти, голубой, под низеньким потолком; за зеленой ширмой. Двигать голыми ногами под одеялом, свободно ворочаться и вытягиваться на спине».

Нет ни постели, ни дома. Лидочка томится без дела. В девять часов проводник приносит совенка, но тот сидит неподвижно, едва живой, при толчках качается, у клюва выступила какая-то жидкость. Молоко он не глотает, оно стекает по перьям. Мякиш белого хлеба в молоке вываливается изо рта.

Вечером на мокрой платформе толпятся крестьяне с раскрытым тряпьем. В нем шишки. Голодные рты открыты, на губах висит шелуха кедровых орехов. У окон вагонов дети просят корки хлеба, тощие руки берутся за железные поручни. Двери закрываются всюду – даже во втором вагоне, далеком от станции. Проводник спрыгивает с мешком и бежит к толпе у кое-где открытых окон, лихорадочно рвущей объедки из рук и отдающей шишки. Он захватил два десятка огурцов, что были сверх мешков – «в дороге можно продержаться», – и выменял на них две сотни шишек. Поезд трогается, быстрее, толпа бежит то там, то здесь за окном; те, что половчее, съедают корки, а старики на земле ковыряют шишки.

Высыпав орехи в лубяную корзинку обрадовать дочек, проводник отбирает поплоше десять штук и несет их Лидочке. Она сидит мрачная, нахмурясь, от нечего делать беспокоясь о прыщах. Проводник ей показал орехи и предлагает за совенка: «Видно, он скоро подохнет и пойдет на чучело дочкам». «Отдавать его жаль. Но в ожидании приезда, с каждым днем нетерпеливей перед радостью, все, что составляет настоящее, кажется противным, если требует забот. Не надо всего, только бы быть дома. Чтоб очиститься от окружающего и перенестись; быстрей, вперед, на несколько дней». Лидочка забирает орехи и отдает совенка. Она уже принялась за них и не отрывается.

Совенок сидит с пеной у клюва не на ногах, а на заду в углу, тараща глаза. Проводник забирает его одной желтой рукой и уносит к себе. Пугая в мыслях детей, он протягивает глазастое чучело с желтыми пуговицами, с расправленными крыльями на зеленом пеньке. «Будет из тебя чучело что надо», – говорит он совенку. В теплом служебном на столике у окна тот отходит понемножку от холода и оживает, но, ослепленный светом, сидит неподвижно в ужасе. Проводник обхватывает его ногу, твердую, собранную в желтые морщины кожу, веревочкой: «Ни на шаг», – тянет, заставляет падать клювом в дерево столика, чтоб привязать к кронштейну.

«Через пять дней начнется чучело – какое слово! Как же? Головой об стену? Трясущуюся…» – а лес так близко, вечерний, за окном; все открыто далеко вглубь срывающимися неровностями, и мелкий ельник скачет за дождем под насыпью. Остановка. Все сметено снова, пошло мелькать – «…или, может, душат веревкой, сняв с ноги, или перерезают шею перочинным ножиком».

Вот взрезанные банки консервов. Совенок со страху взлетает вверх одним крылом. Проводник хватает его неловко за больное, он рванулся из рук. Нечаянно вывих вправляется. Он падает пластом на столик. Проводник подбирает конец веревки привязать, разглядывает своими белыми глазами, но медлит, так как, видно, птица издыхает, держа оба крыла раскрытыми.

Внезапно от вагона к вагону пробегает толчок, останавливаются в темноте; проходят проводники; этот тоже выскочил за дверь. В купе говорят. Взбудоражен весь сонный вагон. С ропотом паровоз толкает состав назад и пятится с версту. Проводника нет.

Полверсты от красного огня – песок под рельсами размыт, глубокие колодцы дождевой воды между шпал, кое-где они висят над землей. Дождь смывает землю с травой ползущими ручьями, уносит с насыпи песок на прибрежные камни; поднявшаяся вода подтачивает насыпь снизу, и вот, оползая, заваливая кучами мокрой земли с пластами травы и кусками кварца, она ложится в воду, с торчащими, разъединенными рельсами, с частоколом шпал, а дальше их линия висит, прогнувшись, качаясь в воздухе на двадцать метров, – легкий мост над глубокой дырой, над летящей кружась из оврага водой; через остатки глины и камня, врываясь в замутненное море.

По десять человек на подножках в вагон и из него, разбегаясь и снова к поезду, толкутся, спрашивая, отвечая вопросами. Окна светят через разбитые ливнем кусты, через полный водой овраг с торчащими из чернот желтыми глыбами камня, на отвесный бок горы. Немногие убегают, сторонясь обрыва справа на сто метров вниз, шириной до горизонта за темнотой, бегут к голове поезда, дальше по освещенным шпалам, оглядываясь назад, ища красного огня. Не добежав до потока версту, они останавливаются и на свет за поворотом бросаются назад сразу же во весь дух, задыхаясь, когда огни сверкнули из-за ребра горы, не веря проводникам о долгой стоянке. Им кажется, что поезд пятится. Отставшие падают, поскользнувшись на шпалах, и кричат: «Подождите!» Они наконец добегают. Проводники исчезли как один. С фонарем появляется внезапно какой-нибудь, отвечает: «Стоим по обвалу», – и уходит.

Под окнами загорается дождь. Люди возвращаются, разнося грязь, и разделяются на кучки. А очнувшийся совенок, поводя нечаянно вправленным крылом, срывается со столика и забивается под скамью. Проводник проходит перед ним сапогами и садится усталый, обтирая рукавом и рыжую щетину на щеках, и красные морщины на шее, от него пахнет дождем и потом. Через полуоткрытую дверь видно – пробегают поглядеть Петька и Лидочка, закутанная в макинтош, в туфлях на босу ногу. Петькины голые ноги светятся в темноте. Когда хлопнула дверь в тамбур, совенок выскочил из-под скамейки и вприпрыжку пролетает в темную отверстую дыру, а в тамбуре открывается наружная; между Лидочкой и Петькой он бросается под дождь; не выдержав силы его, от боли падает у края оврага в траву, ползет с полметра в открытой темноте и снова летит через воду до ската горы и вверх за стволы, не оглядываясь, сколько хватает сил, до какой-то еловой поляны, зарывается в лиственную труху под выступом белого кварца и краем глаза видит далеко вправо неподвижное зарево стоящего поезда. Опускает голову клювом в мох и, поджимая лапы от воды, лежит, бессонно плача.

<p>VII. Табор</p>

Молитва:

«Господи, помоги, дай нам сегодня хлеба, или редиски, или мяса, лучше бы мяса. Не дождя, а теплой пыли. Боже, не суди нас страшно. Найти в стороне, помилуй, откопать в земле, вырвать из рук.

Винимся в грехах, отпусти нам, – пустая слюна не дает сказать, уверуем без страха – не по прошлым винам.

За зло накажи сухим годом, растяни руки работой, задуши в дыму, спали огнем – потом, не сейчас, позднее; смилуйся, после, со временем, погодя; накорми хлебом; покажи под конец, когда придет время; дай сегодня есть, нету сил, Господи, или мясом».

Рябая курица днем на веревке клюет червяка из мокрой земли. Ее стерегут босые дети под косыми жердями с соломой поверх наваленной хвои. Сестра говорит брату:

– Ваня, уже поздно, скоро ночь и утро; может, зарежут завтра?

– Крылышка захотела?

Ей голодно, стало темно в углу на коленях; лапка во рту из жирных рук, на зубах мясо, обжигая щеки. Она очнулась от капель и говорит:

– Я возьму сама.

Она тянет курицу веревкой, осторожно, чтоб, стерва, не взлетела, сжимает ее руками. Ваня говорит:

– Я сложил хворост под крышей в землянке у столба, там нет воды. Неси ее туды.

Она поднимается с ношей:

– А вдруг огонь увидят? Знаешь что, беги за углем, говори, что залило. Собери отовсюду понемногу на железный поднос.

Брат надевает сапоги в углу:

– Тише, не разбуди. Завтра идут на сусликов.

Сестра прижимает курицу к груди. Та, сперва податливая во сне, начинает тревожно шевелиться. Она стискивает крепче, со страхом и злобой на неспокойную птицу. Курица мешает ей, старается выскользнуть, выбиваясь крыльями. Она готова раздавить ее и, пока та не закудахтала, торопясь выходит из-за досок, обходит спящих на цыпочках и бежит, скользя на мокрых лысинах глины, к землянке, уцелевшей от старого лагеря.

Над лесом летит сова. Она следит сверху за девочкой. Та зазябла. В темноте под тонким платьем у нее посинела кожа. Она бежит быстрее и спускается в землянку. Сова слетает в траву и только хочет проползти за ней, как появляется брат, обходя кустики ельника с подносом, полным горящих углей. И брат, и сестра нагнулись к огню и греются. Тепло опалило кожу. Сестра говорит:

– Я ее буду держать, а ты прируби, или резать будешь? А потом я почищу.

Он старается уложить голову на камень. Сестра сжимает лапы. В темную дырку обвалившейся крыши заглядывает сова, а курица рвется, вертит головой, но сестра маленькими руками крепко держит ноги.

«Вот какой представился случай. Дать ей полакомиться? Но, поевши, они свернутся и заснут. Но что здесь найдешь – а внезапно из лесу, веселясь, нырну, вырвав, не обворую с собой, оставлю с ней. Следует разбор на тонкую грудь, а будет здоровая баба и околичности – надо торопиться, чтоб успеть дотащить кого-нибудь в эту ночь до рельс. Вон их! Я видел ее у шалаша, того, что между кривой, раздвоенной вилами сосной и перед землянкой с остатками трубы из четырех досок, с двускатным навесом от дождя». И сова улетела. Она летит к шалашу и, раздвинув когтями и клювом хвою, вдруг поднимает тревогу; царапает солому, гукает, стонет и с шумом бьется крыльями.

Спящие в шалаше просыпаются. Мать натыкается на узлы, на самовар, ищет курицу и видит, что ни ее, ни детей нет. Она выбегает на шум. Сова тяжело подымается и летит в темноте. Женщина с криком за ней. Уморившиеся на сборах шишек соседи машут рукой и засыпают.

Сова падает в траву невдалеке. В надежде отнять курицу женщина подбегает, но сова взлетает с трудом и, падая и поднимаясь, опять уводит ее к землянке.

Поднос подставлен под куриную голову, чтоб было тверже, угли сгребли к другому концу. Тут дети вспомнили, что не захватили ножа и курицу нечем резать; забыли топор; нет острого железа – ни скобы, ни крюка. Только битые стекла валяются, затоптанные в землю. Брат говорит:

– Я убью ее камнем.

Он идет за ним, но все малы. Наконец он приносит с кулак и бьет им по куриной шее.

Поднялся шум, хлопанье крыльями и клохтанье. Сестра вырывает камень и пробует сама, но курица бьется и кидается; удачный удар ломает шею, она вырывается еще сильней, не видя мутными глазами. Таня держит одной рукой обе ее ноги, растерянный брат отгребает в сторону угли, прыгающие, задетые крыльями, а Таня бьет сильней, покрасневши от злобы, по голове, выбивает у курицы левый глаз и ломает клюв. В землянке не прерывается крик. Наконец ей удается расквасить голову совершенно.

Разделенные мозги выдавливаются на поднос, кровь обрызгала Танины руки. Пока она вытирает их об мокрую траву у входа в землянку и высушивает над жаром, курица перестает водить ногами и, как приклеенная сплющенной головой к камню, застывает. Уголья потускнели.

Таня, торопясь, начинает ее ощипывать, а брат разводит огонь. Он вытаскивает из вязанки три жерди, ставит, связав вершинами, скрепляет разорванными сырыми сосновыми ветками и, пока сестра ощипывает, разводит под ними огонь, нагибаясь и раздувая, вспыхивая лицом, и вешает полный котелок. На ветках проступает клей, вялое куриное тело на черном листе розовеет, огонь разгорелся. Сестра ошмаливает, наполняя землянку запахом горелых перьев, и кое-как осколком стекла потрошит, чистит и опускает в воду. Черная печень выскальзывает из собранной в лодочку руки, она бережно обмывает ее. Оба наклоняются над едой, ежеминутно пробуя пальцем в горячей воде. Они погружены в ожидание. Постепенно возносится запах. У Тани слабеют ноги, ей плохо. Она опирается руками об одну из трех жердей и склоняет веснушчатое лицо с маленьким носом над огнем. У нее загорелся нечесаный кончик косы. Брат его тушит:

– Ты чего в котелок полезла?

Она откидывается на его руки спиной, прислонившись головой к его ногам. В это время сова исчезает во тьме у самого входа, и мать, на огонь в пустой землянке, почуяв пищу, подходит к отверстию и видит детей. Ослабевшая Таня, открыв глаза на мгновение, видит длинную фигуру матери, нагнувшуюся во входе, и в страхе хватается за жерди и котелок и переворачивает их, разбрасывая огонь. Она кричит, обжегшись. Мать сбегает вниз к котелку, а брат вскочил и топчет ногами костер, затаптывает расползающийся огонь, отбрасывая перевернувшийся котелок с курицей, прыгая по горящим веткам сапогами, потеряв голову. Разбитый костер притухает. Мать идет в наступившей темноте, нагнувшись к поднимающейся дочке.

Во входе ползет сова. Она хватает горячую курицу, отлетает с ней и садится на пороге землянки, над полуобвалившимися ступеньками, держа в загнувшихся когтях, и косится от огоньков на фигуры в глубине. Мать оставляет Таню. Брат бросился было к сове, но остановился, испуганный. Мать подскакивает к ней, но она, зажавши крепко ощипанное белое тело, отлетает на двадцать шагов и, как раньше, падает.

Тогда и мать, и дети – Таня впереди всех, крича на сову, чтоб она уронила курицу, – пускаются за ней. Во тьме им белеет куриное тело. Брат ищет палку, но боится вернуться, чтоб не отстать и не упустить своего куска. Все трое бегут, перепрыгивая через светлеющие лужи к оживающему востоку. Сова подпускает их близко, как будто ослабевая; но когда они вот-вот хватают куриную лапу, она с трудом срывается и летит все прямо и прямо. На минуту она растерялась и закружила – Таня падает на колени и ложится всем телом на землю. Мать, отчаявшаяся, готова уже остаться, но Таня, пробужденная мыслью о курице, догоняет, опять бежит, но скоро садится под горой на белый камень. Она уже не может бежать, а мать и сын по-прежнему гонятся. Сова торопится, так как рассветает, и только разок оглядывается на оставшуюся Таню.

Встречный дождь оббивает перья, все, что налетает, выносит вверх, но невольная грусть с рассветом сжимает любую душу. Сова бормочет: «В эту ночь на станции я следил за двумя стариками-бурятами. Один был похож на меня – круглолицый, с острым носом, в красной высокой шапке. Другой вырывал у него мешок; там, может быть, вещи? Оба, разрывая пальцы, стали раскрывать, вцепились; не раскрыв, подрались – я гляжу и вижу, как оба падают, встает один – а может, там была пища? Жалеть об этом смешно, зато теперь мне больно». Сова продолжает тихо: «Она умрет. Я бросил бы ей кусок из нежных побуждений – нарастить на бедрах мяса, отпустить в садок на леске. Когда я был чучелом, я видел: в живорыбный садок, в которых я знаток, такая птица должна понимать в рыбах, вы спросите, что это за птица, с берега сходни, а на воде поплавок, такой садок на Фонтанке у Щукина рынка – в мутной воде за решеткой набито разной рыбы с черными спинками. Она уходит вниз, и спины тускнеют, а белых боков не видно вовсе. Вы вылавливаете любую. Вот. Подай, друг, упакуй этого карпа. А это что? – Сазан. На постном масле. И кухарочки на кухне издают не этот постный запах, а скорее скоромный, нескромный. Когда выбирается рыба, если полагают для услуг, то зоркий глаз определяет пригодность. Так и здесь: маленький нос и веснушки. Правда, бледность и желтизна. Зато – новизна. Здесь лучше, здесь интереснее. Эти мокрые кусты, эта пустая темнота и вдруг – находка. Так идут по грибы. Маринованные белые под осенним снегом… И вечерний свет в чужом окне… Находка в листьях. Вырвать отсюда и унести. Это прекрасно. Я взволнован». И сова улетает дальше. О, эти счеты с Богом – всего не унести. Вздохнувши в светлеющую темноту, наполнив вылупленные глаза чуть ли не слезой, сова отрывается и шепчет: «Надо торопиться, но я вернусь».

<p>VIII. Станция</p>

Перед рассветом поезд движется еще назад две версты до станции; по коридорам насквозь прошли проводники и объявили обвал, о дождях, задерживаясь на испуганные расспросы; пассажиров высаживают. Звон, когда вагон ударяет о вагон, рывок – и пассажир пробужден, а кажется, что спал секунду. Не очнувшиеся от сна пересчитывают вещи, в смятении вытаскивают под дождь на крупный песок, скрипящий под шагами, спотыкаясь через рельсы, огибая вагоны, к светящимся окнам станции. Оттуда дунуло привычной клозетной вонью, краской и рогожей. Кое-кто бежит ругаться в голову поезда; расспрашивают машиниста и неподвижных проводников. По концам вагонов происходит шепот с проводниками. Они обещают. Кто-то задерживает вещи в поезде, не понимая, – проводники объясняют; следуют расспросы о месте. Счастливцы топчутся у вагонов, боясь уходить. Женщины сидят на перроне и стерегут корзинки, перехваченные веревками в узлах. Молодые бегут за кипятком с привычной быстротой. Большинство проникает в освещенный заплеванный зал со спертым запахом колбасы с чесноком и массой комканой бумаги по углам и устраивается досыпать остаток ночи.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7