Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Имя твоё...

ModernLib.Net / Научная фантастика / Павел Амнуэль / Имя твоё... - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Павел Амнуэль
Жанр: Научная фантастика

 

 


Павел Амнуэль

Имя твое…

Глава первая

Мне плохо спалось в ту ночь. Было не очень жарко, хамсин, продолжавшийся почти неделю, закончился, и вечером с холмов потянуло прохладным ветерком, а по небу поползли облака странной формы, похожие на длинных скрученных змей с расплющенными хвостами. Лег я рано, потому что ощущал тяжесть в голове, все плыло перед глазами, я устал, прошедший хамсин иссушил мысли, и, сидя перед экраном компьютера, я не мог заставить себя придумать ни одной путной фразы.

Окно было раскрыто, легкая занавеска шевелилась, будто в комнату пытался проникнуть призрак, под тонким одеялом мне было прохладно и хотелось спать. Глаза закрывались, но сон не шел. Мне казалось, что я лежу на спине и смотрю в потолок, хотя я знал, что на самом деле все не так, и то, что я видел, было игрой дремотной фантазии. Именно фантазия, которая на самом деле является игрой в реальность, нарисовала на белом – черном в темноте комнаты – потолке портрет женщины.

Я и сейчас помню в деталях, как шевелилась под ветром занавеска, как тикали часы на письменном столе, как свет взошедшей луны измазал желтым пол у окна. Помню, как пытался отделить воображаемое от реального, и лунный свет – от шедшего из глубины души желания разглядеть тайный смысл в бликах, плясавших на плитках пола. Помню даже карандашную линию, проведенную кем-то по ножке стола – я никогда прежде не обращал на нее внимания, а сейчас видел отчетливо, несмотря на призрачную темноту. Но самого важного я не запомнил совершенно: лица женщины. Широкое или узкое? Светлое или смуглое? Короткой была ее стрижка, или волосы волной ложились на плечи? Была женщина молодой или старой – даже этого я не мог сказать с определенностью.

Женщина смотрела на меня, будто со старой выцветшей фотографии, улыбалась и думала о том, что немного уже осталось ждать, скоро мы будем вместе, сначала ненадолго, а потом навсегда, но ведь и «всегда» тоже минует, потому что закончится время, а у вечности совсем другие законы. Это были не мои мысли, я не мог так думать, мне казалось, что мысли, как тяжелые капли дождя, падали на меня с потолка, и потому я решил, что это думала женщина, лицо которой терялось и возникало вновь.

Я хотел задать банальный вопрос: «Кто ты?» Даже когда понимаешь, что имеешь дело с собственным воображением, хочется определенности – имени, профессии, места нашей будущей встречи. Вместо этого я спросил – или думал, что спросил: «Зачем?»

Удивленная мысль была мне ответом. Действительно, я ведь спрашивал себя и сам мог легко догадаться, что в вопросе не содержалось ни малейшего смысла. Спросить «зачем?» у восхода. Или у звезды, вспыхнувшей над горизонтом после того, как багровый от смущения солнечный диск провалился в расселину между двумя вершинами.

Я понял нелепость вопроса и спросил – зная, что только сам и смогу ответить: «Как тебя зовут?» Зовут? Кто? Только я мог назвать эту женщину по имени, поскольку сам и вообразил ее в полудреме отсутствия.

Я отвернулся к стене, зарылся носом в подушку и провалился в пропасть без дна, куда и падал до самого утра, пока меня не привели в чувство звуки мусороуборочной машины – реальные до полного отчуждения. Пока я падал – продолжалось это гораздо больше времени, чем его могло содержаться в одной-единственной короткой летней ночи, – имя женщины падало передо мной, я ловил его в ладонь и выпускал, потому что оно ускользало, я ловил его опять и только в эти мгновения был способен произнести вслух. Испугавшись раздавшегося с улицы грохота, оно ускользнуло окончательно, и я проснулся.

В тот миг я точно знал, что случилось: меня позвала, наконец, вторая половинка моей души, и значит, все, что я делал прежде, было не напрасно.

* * *

Когда-то я был физиком, причем довольно успешным. Я давно об этом забыл – настолько, что если кто-нибудь спрашивает меня о профессии, я, не задумываясь, отвечаю: «литератор». Пишу статьи, очерки, иногда эссе, рассказы, а однажды написал роман, сделавший меня на короткое время известным в довольно узком круге почитателей жесткой научной фантастики, давно вышедшей из употребления, поскольку современный читатель, как объяснил мне как-то очень серьезный редактор в крупном московском издательстве, предпочитает мистику и ужасы, а также тайны несуществующих миров, где Добро борется со Злом, и герои уничтожают друг друга с помощью мечей и заклинаний. «Нет, – сказал я тогда, – это не по мне. Должно быть, я принадлежу другой эпохе». «Прошедшей», – уточнил редактор, и я не стал спорить. То, что прошло, возвращается вновь. Нужно только продолжить свой путь, чтобы оказаться там, где хочешь быть, и стать тем, кем всегда хотел. Правда, ждать чаще всего приходится долго, и жизнь заканчивается прежде, чем становится видна цель. Но это неважно, я никогда не забывал фразы из романа моего любимого Роберта Льюиса Стивенсона: «Дорога к цели, полная надежд, отрадней самого прибытия».

Моя дорога к цели началась еще в те годы, когда я не представлял себе, что стану зарабатывать на жизнь, публикуя в газетах очерки и статьи, не имевшие к моему истинному призванию ни малейшего отношения. Я работал в биофизической лаборатории большого научно-исследовательского института, название которого чисто по-советски было столь громоздким и бессмысленным, что запомнить его мог только тот, кому за это специально платили. Наш директор, к примеру, всегда произносил название без запинки и с удивлявшей всех сотрудников гордостью за наши научные достижения, существовавшие лишь на бумаге, терпевшей все со свойственной всем бумагам безропотностью. Попал я в лабораторию случайно, и образование имел, с биологией не связанное – если верить диплому, я был специалистом по физике высоких энергий. Если бы кто-то спросил меня самого, я сказал бы, что и физика высоких энергий тоже не та область науки, в которой я ощущал себя, как рыба в воде. Что я действительно хорошо знал, умел и в какой области всю сознательную жизнь стремился работать – астрофизика, теоретическое исследование далеких звезд и звездных систем. Парадокс заключался в том, что в университете нашего города астрофизике не обучали, а физический факультет выпускал специалистов по физике высоких энергий, потому что когда-то неподалеку начали строить синхрофазотрон, и предполагалось, что новому научному центру потребуются сотни молодых специалистов. А потом оказалось (вот что значит социалистическое планирование), что выгоднее строить синхрофазотрон вблизи от Москвы, а не от нашего захолустного научного центра, и выпускаемые университетом специалисты остались не у дел. Точнее, занялись другими делами.

Мой случай был особым. Я любил небо и мечтал изучать звезды. Но астрономического факультета в нашем университете не существовало от века, ехать в столицу я не мог – не было у моих родителей столько денег, чтобы отправить сына учиться за тридевять земель, – пришлось стать физиком-теоретиком. А тут канул в Лету проект синхрофазотрона, и в результате – не сразу, правда, – я оказался в институте с труднопроизносимым и не запоминающимся названием.

Так началась моя дорога к цели, полная надежд. Это было давно, я вспоминаю о прошедших в институте годах лишь тогда, когда в какой-нибудь газете просят написать статью о будущем падении астероида или о расшифровке человеческого генома. Я пишу, это не трудно, но мне не хочется этого делать, потому что с моих пальцев на клавиши стекают в эти минуты совсем другие слова, и я боюсь, что текст, который оседает в памяти компьютера, окажется не таким, каким я вижу его на экране. Я боюсь, что компьютер, как существо высшего, непонятного мне порядка, воспринимает не только механические удары по клавишам, но и мысленные указания хозяина – как собака, которой можно сказать «к ноге», а подумать при этом «фас!», и она бросится на незваного гостя вопреки, казалось бы, очевидно высказанному приказу.

Боюсь, что мысли мои сумбурны, и читатель, даже если он достаточно терпелив, уже начал нервничать и думать, пробегая строки наискосок: «О чем, собственно, речь? О женщине? О призвании? О компьютере-телепате? В чем смысл рассказа?»

А в чем смысл человеческой жизни? Пусть тот, кому это доподлинно известно, ищет ясный смысл во всем, что выходит из-под пера, или в изреченной мысли, или в каждом слове, выкрикнутом во время долгой и бесплодной дискуссии. Я пишу не для них, а для тех, кто еще не прибыл к цели и для кого дорога все еще полна надежд.

Я пишу для себя.

Глава вторая

Я поднял голову с подушки, как поднимают с дороги тяжелый камень, мешающий движению транспорта. Не хочется, но надо – иначе не проехать. Поднять и отбросить в сторону, чтобы не мешал. С камнем это почти всегда получается, с головой – почти никогда. Мне пришлось нести эту тяжесть на плечах сначала в душ, потом к окну – я хотел убедиться, что разбудившая меня мусороуборочная машина уехала, наконец, восвояси, – а затем в кухню, где от аромата крепкого кофе, смешанного с запахом сохнувшего на окне букета полевых цветов, моя голова стала еще тяжелее. Не было смысла садиться к компьютеру и писать положенную порцию утреннего текста – я был способен сочинить лишь эпитафию на собственную могилу, что-нибудь вроде: «И он с тяжелой головой улегся в землю, как живой».

В принципе я знал, что должен был делать, уж не настолько я забыл собственные расчеты десятилетней давности. С другой стороны, все в моей жизни так изменилось за прошедшие годы, что я не очень понимал, какое ко мне нынешнему имеют отношение дела и идеи человека, жившего в восемьдесят восьмом году в научном городке в трех тысячах километров от столицы советской родины. Сейчас уже и родины не было, а сам я жил на съемной квартире, из одного окна которой в ясный день можно было увидеть белый купол Хермона, а из другого – блестящую гладь Тивериадского озера, оно же Галилейское, оно же Генисаретское, оно же Кинерет. И до начала нового, третьего тысячелетия оставался всего год с небольшим.

Кофе горчил, я добавил сахара, попробовал и вылил эту бурду в раковину. Потом отправил в мусорное ведро букет, стоявший на окне уже неделю, – цветы принесла Лика, поддавшись предчувствию, изначально не имевшему шансов оправдаться.

Избавившись, таким образом, от всех своих утренних обязанностей, я полез под кровать и вытянул на белый свет покрытый пылью чемодан, купленный со вторых рук, когда я готовился уезжать из родного города. Чемодан оказался с секретом. Уже в Израиле, на первой моей съемной квартире я распаковывал вещи и обнаружил в чемодане двойное дно. Нет, это был не тайник, в котором контрабандисты, владевшие чемоданом прежде меня, переправляли через границу наркотики. Всего лишь отошла по шву материя, прикрывавшая внутреннюю сущность этого вместилища подержанных вещей. Если не очень присматриваться, то невозможно было заметить, что чемодан обладал дефектом. Но для знающего – а с некоторых пор я принадлежал к этой категории – чемодан становился тайником, где можно было спрятать рукопись или фотографию, или даже донесение шпиона о положении дел на израильско-сирийской границе. В этот своеобразный карман я положил тогда несколько листов с изложением собственных выводов, которые и без того знал наизусть. Потому и спрятал – мне они были ни к чему, а другим о них знать не следовало.

Стерев пыль с чемодана, я откинул крышку и принялся выкладывать на пол старую одежду, еще советских времен, которую таскал с квартиры на квартиру, видимо, исключительно как возможные экспонаты музея советской моды восьмидесятых годов. Надевать эти брюки, суженные книзу, или модный в те годы «клубный пиджак» я не собирался, даже экипируясь в последний путь. Но и выбрасывать не хотел из чувства, должно быть, бессмысленной и беспорядочной ностальгии.

Тайник был под нижней поверхностью, я оттянул потертую подкладку и вытащил листы, до которых не дотрагивался несколько лет. Мне даже показалось вначале, что написанный моей рукой текст изменился – такими незнакомыми выглядели буквы, сложенные в слова, никогда вроде бы мною не произнесенные. «Биохронологическая последовательность», «генетическое прогнозирование подсознательного», «трансформ сознания», «волновой пакет личности», «полиморфная структура вселенных» – какая вакханалия определений, напоминание о юности, мечтах, цели и дороге, полной надежд.

Кое-как побросав обратно вещи, я закрыл чемодан, посидел на нем, утрамбовывая содержимое, запер и пропихнул на прежнее место – под кровать. Сел за компьютер и положил листы на клавиатуру. Почему-то мне казалось, что на одной из страниц я найду словесный портрет той, кто являлась ко мне нынче ночью. Я быстро просмотрел лист за листом – мог и не делать этого, мысль была изначально глупой, и я это прекрасно понимал.

Вернувшись к первой странице, я прочитал «Родственная душа – определение ненаучное и неверное», и в этот момент, как всегда неожиданно и не ко времени, зазвонил телефон.

Поднимая трубку, я уже знал, что именно услышу. Почему-то я узнавал Ликин звонок еще до того, как слышал в трубке ее голос. По дыханию? По каким-то иным, сугубо материальным, но не сразу воспринимаемым признакам? Или все-таки существовала какая-то телефонная аура, передаваемая не по проводам, а иным способом – от мозга к мозгу?

– Привет, – сказала Лика.

– Привет, – ответил я. – Как дела?

Пустой диалог, повторявшийся каждый день. Правда, обычно Лика звонила мне после полудня, прекрасно зная мой распорядок дня и не мешая творить тексты, которые она потом с показным упоением читала, приговаривая: «Ах, как хорошо, Веня! Особенно фраза про политических динозавров».

– Все нормально, – торопливо отозвалась Лика и, предваряя мой вопрос, сказала:

– Я почему звоню в такое время… Я не помешала?

Женская логика – сначала мешать и знать об этом, а потом спрашивать.

– Говори, – вздохнул я, давая понять, что, конечно, да, помешала, но раз уж я подошел к телефону, то нечего заострять на этом внимание.

– Нас отправили в отпуск, – зачастила Лика. – Совершенно неожиданно. Нет заказов. На неделю – до следующего воскресенья. И я подумала, может, мы с тобой куда-нибудь съездим? Вдвоем? Мы так давно никуда не ездили вдвоем, Веня! Это было бы так здорово…

Сама не замечая, Лика перешла на просительный тон, и я поспешил ответить именно так, как она ожидала – в конце концов, не первый год мы были знакомы и стали друг для друга вполне предсказуемы, как прогноз синоптиков о дожде, когда первые капли уже упали на протянутую ладонь.

– Это было бы здорово, – сказал я, – но мне нужно сделать статью в «Пикник» и очерк для «Востока», ты же знаешь. Это вам хозяин платит за простой, а мне за отсутствие материала не заплатит никто… Давай пойдем вечером в кафе?

Я специально задал этот вопрос как бы невзначай, будто идея пришла мне в голову неожиданно, и Лика, не успев подумать, ответила, как ей действительно хотелось:

– Давай.

Подумав, она решила бы, что меня имеет смысл помучить за мой отказ куда-нибудь с ней съездить, я хорошо знал характер моей подруги.

– Значит, встретимся в шесть на обычном месте, – заключил я и, быстро попрощавшись, положил трубку. Для верности вытянул из гнезда телефонный провод – имею я, в конце концов, право на уединение хотя бы в свое всеми признанное рабочее время?

Странные у нас с Ликой складывались отношения. Как говорят в подобных случаях: «встретились два одиночества». Я приехал в Израиль один, а Лика – с мужем, который здесь, почуяв, должно быть, воздух свободы, буквально через месяц сбежал от нее с молодой репатрианткой, порвавшей, в свою очередь, со своим кавалером. Лика пыталась травиться, но слишком любила жизнь и потому правильно рассчитала дозу снотворного. Ее откачали, и с тех пор она, по ее словам, возненавидела мужчин, которые все такие сволочи. Почему-то ее ненависть не распространилась на меня, когда в небольшом кафе мы случайно оказались за одним столиком. Думаю, окажись на моем месте другой мужчина, последствия были бы ровно такими же. Лика устала от одиночества, я к нему не мог привыкнуть, хотя был, по сути, одинок всю жизнь. Мы болтали о пустяках, потом гуляли по вечернему городу, я проводил Лику домой. А дальше…

Рассказывать об этом не имеет смысла – было, как у других, меня наши встречи устраивали, потому что стали отдушиной, а Лика все воспринимала слишком серьезно и с некоторых пор поговаривала о том, что надо бы нам съехаться, она бы подавала мне в постель кофе и даже при случае родила бы ребенка. И вообще.

Возможно, я сам поощрял Лику на подобные мысли, когда говорил не те слова, что звучали в моем сознании. Это ведь так естественно: думать одно, говорить другое. Иногда говоришь очень даже правильные и, в принципе, нужные слова не потому, что хочешь сказать именно это, а для того, чтобы снять раздражение – собственное или собеседника. Или потому, что понимаешь: таких слов от тебя ждут, зачем же обманывать ожидания, тем более, что ничего плохого Лика мне не сделала, а хотела не так много – человеческой ласки.

Конечно, по большому счету, произнося слова, за которые даже перед собой не нес никакой ответственности, я предавал и себя, и Лику, и, вполне вероятно, нарушал некий порядок в природной гармонии, за что должен буду непременно ответить, когда придет срок – в природе всему приходит свой срок, я это знал куда лучше, чем Лика, принимавшая мои слова на веру, но верившая им только поверхностью сознания, тонкой корочкой, воспринимавшей самые простые жизненные истины. Наверняка, будучи женщиной, она понимала в глубине души и мою в ее отношении необязательность, и бессмысленность слов, произносимых только тогда, когда не произнести их было чрезвычайно трудно. Возможно, Лика страдала – я не замечал этого по очень простой причине: мы не были созданы друг для друга, и потому понимать друг друга были не в состоянии.

Мы с Ликой не были родственными душами.

Глава третья

"Родственная душа – определение ненаучное и неверное».

Это было напечатано поверх какого-то другого текста, замазанного типексом. Я всмотрелся, пытаясь разобрать, что там было написано прежде, даже пальцем провел по строчке, но вспомнил только то, что в те давние годы типекс был материалом дефицитным, купить его можно было только в Москве, да и то не во всяком магазине канцтоваров, а в нашем институте это замечательное изобретение административной мысли появилось, когда наш директор побывал в Амстердаме на каком-то симпозиуме и привез сто (кажется, сто, но может – больше) баночек и передал их в канцелярию для демонстрации, как он тогда выразился, истинных масштабов нашего отставания от мировой системы коммуникаций.

"Родственная душа – определение ненаучное и неверное».

Работал я тогда, впрочем, совсем над другой темой, о которой в газетах не сообщали. И не только в газетах. Попробуй я написать статью о результатах своих исследований в академический журнал «Вопросы биологии», и наша экспертная комиссия наложила бы «вето», прочитав одно только название. Я и не пробовал. Писал квартальные отчеты и сдавал их старшему научному сотруднику Вишнякову, собиравшему подобные опусы от всех работников нижнего звена и объединявшему эту бодягу в единое целое с названием «Отчет о научной деятельности лаборатории высокочастотной биоморфологии за такой-то квартал такого-то года».

Приехав в Израиль, я пытался устроиться в биофизическую лабораторию Тель-Авивского университета. По словам знакомого физика, уже получавшего стипендию из министерства абсорбции, у меня не должно было быть проблем: степень есть, диплом есть, вполне достаточно. Оказалось – нет. Оказалось, нужно представить комиссии список научных публикаций. Какие публикации, господа? За годы работы в институте я не опубликовал в открытой печати ни одной статьи, а ссылаться на квартальные отчеты было бессмысленно – я не мог положить на стол ни одного оттиска с моей фамилией на первой странице. Даже если бы мне удалось невозможное, и я выкрал из сейфа замдиректора по науке экземпляр годового отчета, это никого не убедило бы в моем личном участии – ни одна фамилия, кроме руководителя лаборатории, в отчетах не упоминалась.

"Как же так? – спросили у меня – Столько лет работы, и ни одной публикации? Хм…»

Когда говорят «Хм…», спорить невозможно. Спорить имеет смысл, если говорят: «Тут у вас неправильная ссылка на восьмой странице». В ответ на «Хм…» можно сказать только одно: «Извините, так получилось». Я даже и этого не сказал – забрал документы и расстался с надеждой продолжить свои исследования в замечательных лабораториях лучшего на Ближнем Востоке университета. Позднее, кстати, я понял, что, даже получив стипендию, все равно вынужден был бы заниматься не тем, чем хотелось мне, а тем, что было бы нужно руководителям кафедры, лаборатории, факультета – быть на подхвате, на побегушках. Лучше уж писать статьи в газеты – там была моя фамилия, мои мысли, мое «я», практически не пришибленное редакторской правкой.

«Родственная душа – определение ненаучное и неверное».

Это я написал в самом конце, а началось с проблемы сугубо практической. Чем мне придется заниматься в институте с длинным названием, я узнал после того, как подписал в первом отделе множество бумаг и два месяца, пока шла проверка «по линии ГБ и Минобороны», проработал в лаборатории биофизики мозга – единственной, куда допускали не только неофитов вроде меня, но даже репортеров местной газеты, приходивших в восторг от множества красивых приборов и аппаратуры, загромоздившей помещение, но абсолютно неработоспособной. Я перебирал бумаги, разгадывал кроссворды и, наконец, дождался: мой будущий шеф, доктор Артюхин вызвал меня в кабинет и сказал, приглядываясь:

«Пришло на вас “добро”. В смысле – допуск».

Допущен, как оказалось, я был к работам по оболваниванию населения. Нет, это я так, для красного словца. На самом деле все было очень научно, я вовсе не хочу сказать, что Артюхин и его сотрудники занимались глупостями. Тема в любом случае была интересной. Дело ведь не в самой проблеме, а в том, как использовать полученные результаты. Расщепление атомного ядра – это, как известно, и атомная бомба, и атомная электростанция. А в лаборатории Артюхина занимались влиянием излучений на функции человеческого мозга. Каких излучений? Всяких – электромагнитных в первую очередь. Одно время говорили о влиянии на мозг излучения нейтрино, но тема заглохла, поскольку оказалась интересной только с теоретической точки зрения.

Я перевернул страницу – пожалуй, читать следовало именно отсюда. Вот: «Масса электромагнитного пакета, зафиксированная в опыте Артюхина-Болеславского, составляет в первом приближении 2,4*10–12 грамма с ошибкой измерения ±10 %».

Опыт Артюхина-Болеславского. Следовало бы написать наоборот. А еще правильнее вообще убрать фамилию шефа, оставив одну – мою. Как же глубоко проникло в мое подсознание нелепое чинопочитание, если даже в документе, написанном исключительно для собственного пользования, я не решился хотя бы переставить местами фамилии!

Да, пакет мне тогда удалось зафиксировать самому, я показал шефу лабораторный журнал, и Дмитрий Алексеевич взволновался, перечитал написанное несколько раз, решил сам проверить все данные, опыт пришлось повторить и, естественно, результат оказался нулевым, о чем я предупреждал шефа заранее.

«Уберите, – сказал Артюхин. – Все это глупости».

Подтасовками и подделкой мы не занимались никогда. Отрицательные результаты – тоже результаты, их в любом исследовании, тем более таком сложном, как исследование человеческого мозга, гораздо больше, чем побед.

«Уберите, понятно? – повторил шеф, видя мое замешательство. – Не хватало только, чтобы на нас навесили еще и эту тему!»

Вот чего он боялся – не результата или его отсутствия: он не хотел взваливать на себя ответственность. Одно дело – излучения. Сплошная рутина: фиксация-импульс-показания-выводы, и так изо дня в день. И для отчета нормально, и для дела – все-таки за долгие годы именно таким методом Артюхин сумел нащупать диапазон «зомбирования», и еще за год до моего появления в институте здесь начали серийно выпускать для каких-то не ясных никому целей приборы СВЧ-н-3к или «свинки», как их называли сборщики. «Свинка» могла заставить человека забыть, чем он занимался минуту назад, могла внушить ему, что он должен совершить некое действие, этому человеку не свойственное – но даже и речь не шла о том, чтобы реципиент поступил так, как нужно индуктору. Да, он поступал нестандартно, неправильно, странно – но спонтанно, непредсказуемо, и потому, по моему мнению, в работе гебистов, для кого, как я думал, все это предназначалось, «свинка» могла только навредить. Но это были «их» проблемы, я в это не вмешивался, да они меня и не касались, меня к ним никто бы и допускать не стал.

Помню, как я аккуратно извлек из лабораторного журнала лист – на оборотной его стороне содержались данные, которые нужно было сохранить, и я переписал их аккуратным почерком. А лист забрал домой – это было, конечно, нарушение, и если бы в первом отделе узнали о моем проступке (а кто бы им сказал? Шеф? Он меньше меня был заинтересован в разглашении информации), то я бы вылетел с работы с волчьим билетом, а то и с еще более крупными неприятностями.

Вот этот лист, пожелтевший уже, будто пролежавший в стопке век или больше – на самом деле прошло двенадцать лет, и желтизна бумаги говорила лишь о ее плохом качестве.

Я разгладил лист, нежно провел по нему ладонью, у меня было такое ощущение, будто я ласкаю свою первую женщину – нет, с Ирой я не был так обходителен, как с этим листком. С Ирой все было просто, а то, что написано на листе, изменило мою жизнь.

В тот день я почему-то решил заняться «выбиванием тараканов», хотя по программе эксперимента значилась проверка влияния сверхвысокочастотного излучения на лобные доли испытуемого. Указывались диапазон, мощность, поляризация, еще несколько переменных параметров, которые нужно было фиксировать. А испытуемым был Никита Росин, парень веселый, но к своему здоровью относившийся наплевательски – каждый раз, когда он подписывал продление договора, ему объясняли все, как говорил шеф, «негативные последствия влияния излучения на функции головного мозга», на что Росин отвечал, не задумываясь: «А фиг с ним. Денежки идут, мозги шевелятся, что еще человеку нужно?»

– Что-то я сегодня плохо спал, – пожаловался Никита, усаживаясь в кресло и удобнее пристраивая ложементы. – Наверно, сказываются негативные последствия.

Это у него была шутка такая, наверняка он вчера вечером перебрал пива, до которого был большой охотник, а ночью бегал в туалет – не первый случай и далеко не последний.

– Пить надо меньше, – пробормотал я такую же дежурную фразу и налепил на виски Никиты датчики томоскопа. Если бы он не сказал того, что сказал через секунду, все пошло бы по накатанной колее, мне не пришлось бы выдирать из журнала лист, а представления мои о любви, душе и вообще о жизни так и остались бы на уровне простого советского обывателя.

Никита поморщился, когда холодная присоска защемила ему кожу над ухом, и сказал:

– Каждый раз такое впечатление, будто душу из меня отсасываете.

– Да? – сказал я равнодушно, не придавая пока этим словам никакого значения. – И что, много уже отсосали?

– Ох, много, – вздохнул Никита. – Я почти не помню о том, кем был в прошлой жизни.

– Не понял, – сказал я. – А что, раньше помнил?

– Конечно, – Никита говорил так, будто действительно был в этом уверен. – В прошлой жизни я был дружинником у князя Владимира. Я тебе скажу: это было ужасно. Я и вспоминать не хотел, а оно все перло. Как меня батогами… Ох… А я этого секирой по плечу, и кровищи… Ужасно боюсь крови, а когда сам… Нет, честно, хорошо, что эту гадость вы отсосали, теперь я только кое-что помню, самую малость.

Я сел перед Никитой на табурет и спросил:

– Ты это серьезно?

– Дурацкий вопрос, – обиделся Никита. – Я что, по-твоему, могу придумывать?

Придумать он действительно ничего не мог, фантазия у человека равнялась нулю, именно потому его и допустили к опытам: когда он описывал свои ощущения, можно было однозначно сказать, что он дает объективную информацию.

– И когда ты понял, что был дружинником?

– Когда… Хрен его знает. Давно.

– Еще до того, как начал работать в лаборатории?

– Нет, конечно, – удивился Никита. – Примерно через месяц. Когда эсвече начали давать… Нет, чуть позже. Когда второй диапазон пошел.

– Почему молчал? – с досадой сказал я. – Ты что, не понимаешь, как это важно?

– А чего я должен понимать? Ты спрашивал? У меня в договоре что написано? Пункт шестой: «Четко отвечать на вопросы исследователя, проводящего эксперимент». И Дмитрий Алексеевич всегда говорил: «Ты, Никита, со своими комментариями не лезь, никому это не интересно, говори то, о чем спрашивают». Я что – дурак, такую работу терять?

– Не дурак, – согласился я, мысленно обозвав Никиту всеми известными мне нецензурными словами.

Вот странно: я прекрасно помнил сейчас, много лет спустя, тот колючий, дерганный диалог, но совершенно забыл обо всем, что думал сам. Скорее всего, я ни о чем и не думал – включилась интуиция, то, о чем мечтает любой исследователь: ломаешь голову без толку, и вдруг – вспышка, толчок, и ты уже знаешь решение, хотя, как собака, не в состоянии объяснить, просто понимаешь, что сделать нужно так и так, а почему – потом разберемся. Это физика: если известна цель, если ты ее уже достиг, то провести до нее путь, полный надежд, – дело теоретика, и интуиция у него своя, вот пусть и мучается.

– Знаешь что, – медленно произнес я, стараясь не упустить мысль, – сегодня мы не будем заниматься эсвече. Ночь у тебя была не очень, результат потом пересчитывать… Попробую выбить пару тараканов. Ты только не дергайся, если будет колоть.

"Выбивать тараканов» – термин не научный, но пользовались мы им повсеместно, кроме, конечно, отчетов. Возник термин еще до моего появления в лаборатории, и я точно не знал, что стало тому причиной. На тараканов излучаемые мозгом волновые пакеты были так же мало похожи, как Никита Росин – на русского интеллигента, каким он, по идее, должен был считаться. Прадед его был известным в городе врачом, дед – юристом, он погиб в конце тридцатых, год смерти так и остался неизвестным, а отец, школьный учитель, замечательный человек, которого уважали даже откровенные враги, умер недавно от страшной болезни, буквально в несколько месяцев съевшей его мозг. Говорили (это были, конечно, слухи, но ходили они очень упорно и, вероятно, имели какое-то отношение к действительности), что, когда Олег Михайлович умер и было произведено вскрытие, патологоанатом пришел в полное недоумение: место под черепной коробкой занимала опухоль, похожая по форме на небывалый цветок с двенадцатью лепестками.

Никита, видимо, унаследовал гены матери – женщины достаточно примитивного склада ума, взбалмошной и поедом евшей своего тихого и безответного супруга. Лаборатория мозга оказалась для него последним пристанищем – он потерял работу в котельной, откуда его уволили за пренебрежение обязанностями: он мог, например, оставить котел без присмотра и отправиться с приятелями на рыбалку, поскольку был большим любителем подледного лова.

– А без тараканов нельзя? – капризно сказал Никита, когда я менял уже прилепленные датчики. Для снятия волновых пакетов использовалась другая система.

– Нельзя, – отрезал я. Чтобы мозг излучил в пространство волновой пакет в нужном для исследователя диапазоне, в лаборатории применяли довольно варварские методы возбуждения: кололи, например, за ухом длинной иглой, чтобы попасть в определенную точку, расположенную под черепной коробкой на глубине полутора сантиметров. Результаты получались интересные, но трудно поддававшиеся расшифровке. Структура пакета и его содержание представляли собой записанную эмоцию или мысль – так предполагали теоретики, но доказать это удалось пока лишь для очень ограниченного числа записанных структур. Больше всего расшифровок приходилось, между прочим, на долю излучений именно Никиты Росина – должно быть, в силу примитивности его мыслей.

Сейчас, много лет спустя, я уже не помнил, почему рассказ Никиты о его якобы пробужденной инкарнации заставил меня перейти к записи волнового пакета. Не собирался же я на самом деле выяснять, насколько правдивы были его слова! Волновой пакет – «таракан», как мы его называли, – мог содержать любую эмоцию и обрывок мысли, а расшифровкой его структуры все равно занимался не я, мне таких сложных задач не поручали. Кстати, не только тогда, но и впоследствии.

Должно быть, я решил, что есть смысл «выколотить таракана», чтобы проверить реакцию возбужденного мозга на вопросы о воспоминаниях, рассказанных Никитой. А может, мысль моя была иной – не помню. Как бы то ни было, я провел блокаду, усилил напряжение, вывел аппаратуру в рабочий режим, стерилизовал иглу – в общем, завершил стандартную процедуру и сделал укол.

Обычная реакция реципиента – расширение зрачков, будто волновой пакет распространяется через глаза, и конвульсивные подергивания пальцев, продолжающиеся две-три секунды. Организм возвращался к норме очень быстро, энцефалограмма не показывала никакого последействия, а на осциллограмме оставались столь сложные кривые, что понять этот всплеск мозгового излучения удавалось лишь на несколько процентов, которые затем и становились содержанием отчетов.

Сначала Никита отреагировал так же, как обычно, – зрачки расширились, а пальцы сжались. В следующую секунду…

Следующую секунду я и сейчас помнил так, будто она тянулась двадцатилетней подсознательной лентой, магнитофонной записью, повторявшей себя в себе самой и не желавшей сама с собой расставаться.

Никита, смотревший прямо перед собой, неожиданно повернул голову, и наши взгляды встретились. Мне показалось, что в черных круглых оконцах зрачков что-то происходило, какое-то движение, чьи-то тени, и какой-то мерцавший все быстрее и быстрее свет, привлекавший к себе, как привлекает маяк.

Я что-то сказал – не помню что. Никита улыбнулся – не своей улыбкой, он был не в состоянии улыбаться так искренне и открыто.

А потом…

Потом я увидел ее. Сначала взгляд и улыбку – будто Чеширский кот говорил мне: «Неважно куда идти, все равно куда-нибудь да придешь». И повторил: «Дорога, полная надежд…»

Из улыбки и взгляда возникло лицо – проявилось, как фотография: сначала блеклая краснота губ и голубизна глаз, а потом странный овал, и вот уже девушка смотрела на меня, чуть склонив голову, и руки были протянуты вперед, тонкие пальцы почти касались моей головы, я инстинктивно дернулся, и картинка задрожала, а потом сфокусировалась опять, девушка стояла передо мной – и я знал, что никогда не смогу полюбить никого другого. Не потому, что не видел прежде такой красоты, я не думал о том, что девушка красива. И не потому, что девушка смотрела на меня так, как не смотрела никакая из моих подруг. Со всей очевидностью аксиомы и твердостью рожденного в вулканическом аду природного алмаза я понял, что вижу половину собственной души, ту, что была отторгнута от меня при рождении, как это происходит со всеми душами, вынужденными потом всю сознательную жизнь искать себя-второго.

Девушка перестала улыбаться, теперь она смотрела печально, и мне стало страшно, как никогда в жизни, – я понял, что, найдя друг друга, мы сейчас расстанемся вновь. Может быть, навсегда. Скорее всего – навсегда.

Я сделал шаг и протянул руку, чтобы коснуться ее пальцев. Я что-то сказал и что-то услышал в ответ. Но время откровения закончилось, девушка то ли смутилась, то ли ощутила чье-то чужое присутствие, а на самом деле – если говорить терминами физики – волновой пакет, сгусток электромагнитного излучения, миновал центры моего восприятия и впечатался в блок памяти фиксирующей системы, связанной с большим компьютером, большим, конечно, по тем временам, а по нынешним – так просто дорогой игрушкой, не способной удержать столько информации, сколько было необходимо хотя бы для повторного восприятия явления, не говоря уж о понимании его сути.

Девушка исчезла, оставив ощущение счастья, такое острое, что, когда бедняга Никита, постанывая от боли, начал отлеплять от висков датчики, я не сразу пришел в себя – ведь это означало из светлого мира, где я был самодостаточен, где мой путь был завершен, а все жизненные цели достигнуты, вернуться в мир душевной пустоты и несоответствия мыслей поступкам, а желаний – возможностям. Когда я все-таки заставил себя немалым усилием воли осознать происходившее, Никита уже стоял с обрывками проводов в руках и говорил монотонным голосом:

– Больно… Больно… Больно…

Я думал, он станет сопротивляться. Нет – Никита позволил уложить себя на кушетку, я дал ему выпить ту гадость, которую мы обычно давали слишком возбудившимся во время записи реципиентам, и он затих, глядя в потолок бессмысленным взглядом, а потом закрыл глаза и, казалось, заснул. Я подобрал провода, отключил аппаратуру, проверив предварительно, полностью ли зафиксирован волновой пакет, и сел в ногах у Никиты – не потому, что жалел парня, просто у меня неожиданно начали подгибаться ноги, а тело сотряс озноб, будто температура в комнате упала до арктической.

Девушка… Господи… Я не знал, как ее звали, не знал, как это видение было связано с волновым пакетом, излученным мозгом Никиты Росина, человека, не имевшего со мной решительно никаких родственных или иных связей. Не знал, существует ли эта девушка на самом деле, или я видел отраженное в чужих зрачках собственное подсознательное представление о счастье.

Я попытался вызвать в памяти ее лицо и понял, что, увидев еще раз, непременно узнаю – среди тысяч, среди миллионов, среди всех жителей планеты, – но представить, будто она улыбается мне сейчас, я не мог. Было ли это лицо широким или узким? Смуглым или светлым? Какой могла быть моя вторая половина? Родственная душа, отделенная от меня и желавшая соединиться вновь?

– Ч-черт, – сказал Никита, тяжело поднявшись. – Ты сегодня того… Будто из меня кусок мяса выдрал. Это не таракан, это целый бык. Совесть у тебя есть?

Не помню, что я ответил. Нужно было заполнить бланк, чтобы Никита мог получить деньги за сегодняшний опыт, и я, видимо, это сделал, потому что впоследствии никто не говорил, что я нарушил какие-то правила. Никита ушел, а я…

Я тоже ушел – немного позднее. Работать в тот день я не мог. Что-то происходило со мной – ощущение было таким, будто я поднимался и опускался на невысокой волне, а в глубине что-то рождалось, стремилось к поверхности и застывало. Потом это прошло, и даже больше – на какое-то время воспоминание о случившемся исчезло из памяти. Была физическая усталость, будто я не опыт проводил в тот день, а шпалы таскал, причем бессмысленно, как Сизиф – я переносил их в одно место, а они вдруг оказывались на прежнем. Помню, я вернулся домой в полном отупении и весь вечер смотрел телевизор – это было занятие, которое я в те времена ненавидел, считая пустой тратой времени. Что происходило днем? Я не помнил. Опыт? Да, наверное. Кто был реципиентом? Кажется, Никита, но это я уже помнил неточно. Что происходило? Да ничего! Сначала я хотел вспомнить, потом забыл о своем желании.

Придя на следующий день в институт, я, конечно, обнаружил и протокол эксперимента с Никитой, и запись в памяти компьютера, восстановил в памяти основные детали – о девушке не вспомнил, поскольку эта сторона случившегося не была зафиксирована. Но рассказ Росина о всплывших воспоминаниях, в которых он видел себя дружинником у князя Владимира, был записан слово в слово, и я, естественно, рассказал обо всем Дмитрию Алексеевичу.

Считая себя честным ученым, Артюхин вызвал Росина (пришлось ему платить по двойному тарифу за работу вне графика), и опыт был повторен в присутствии шефа – все вчерашние параметры мы воспроизвели со всей возможной для нашей аппаратуры скрупулезностью. Результат оказался нулевым – точнее, мы «выбили пару тараканов», абсолютно обычных, но ничего похожего ни на дружину Владимира, ни на иные подсознательные ассоциации, ни, тем более, на… на что? О девушке я в тот момент не помнил напрочь.

– Извини, Никита, что потревожили, – сказал шеф, снимая с Росина датчики. – У Лени возникла идея, нужно было проверить.

– Насчет того, что я рассказывал? – с любопытством спросил Никита.

– Примерно, – уклончиво отозвался Артюхин.

Когда мы остались вдвоем, шеф произнес запомнившуюся мне фразу о том, что ученый не должен поддаваться эмоциям и принимать на веру все, что рассказывают реципиенты, височные доли которых во время тестирования находятся в состоянии… В общем, не бери в голову, Веня, твое дело – фиксировать. И не нужно нам вешать на себя еще одну тему, своей хватает.

К вечеру я обнаружил, что запись вчерашнего эксперимента стерта – и не по приказу шефа, насколько мне удалось выяснить: просто на бобине не оказалось чернильной метки, какую мы всегда ставили по окончании опыта, и Максим Струве, оператор машинного зала, полагая, что лента пуста, перетащил ее на другой блок, где оказалась сбойная память. ЭВМ у нас тогда были еще те, новые компьютеры поставили уже после моего отъезда… В общем, как это обычно бывает, – никто не виноват, но сделанного не восстановить. Будь у нас машина поприличнее – из новых, какие поставляли военным, этого не случилось бы, но в институте стояла старая, застойных еще времен, М-220, сгинувший мамонт советского компьютерного рассвета…

Глава четвертая

Листы, лежавшие передо мной на пульте компьютера, я исписал года два спустя, когда уже не работал в институте, а Ася, моя первая жена, как она выразилась, «втюхалась в другого», и мне, как человеку чувствительному и понимавшему чьи угодно чувства, кроме собственных, пришлось уйти из дома, снять комнату на другом конце Москвы и жить уединенно, потому что я в те месяцы не мог видеть никого из своего бывшего окружения. Хорошо, что с Асей у нас не было детей – впрочем, в последние месяцы у нас с Асей вообще ничего не было, и детей, естественно, тоже.

Наверное, давно нужно было перенести текст с бумаги в компьютерный файл, но у меня почему-то руки не доходили, и листы лежали на дне чемодана, корчась от времени и, должно быть, изнывая от желания оказаться полезными. Сколько я написал всякой ерунды за последние годы! Мегабайты текста. И не нашел минуты (а прежде всего – желания) перепечатать несколько листов, самых для меня на самом деле важных.

Нет, я хитрил с самим собой, а это, пожалуй, последняя стадия лицемерия – дальше некуда. На самом деле я боялся. Я даже на бумагу боялся занести свои мысли и расчеты – в тот день что-то нашло на меня, озарение свыше или наоборот, дьявольское вдохновение, я сказал себе: «Будь что будет!» и написал за несколько минут довольно бессвязный текст с формулами, большая часть которых ниоткуда не следовала и ни о чем никому, кроме меня, не сказала бы. Написал, посмотрел написанное и тогда же, свернув листки вчетверо, спрятал куда-то… Куда? Странно, что я этого не помнил – потом, перед отъездом в Израиль я ведь откуда-то доставал эти записи, чтобы запрятать их до лучших времен в подкладке чемодана, будто наркотик, который нужно было скрыть от бдительного ока таможенника. Любопытно, что он сказал бы, тот толстяк с мрачным взглядом, если бы понял по выражению моего лица, что я вывожу из страны один из главных ее секретов, и начал бы разбираться со мной по-настоящему, и вспорол подкладку, и вытащил листы, и увидел… Наверняка решил бы, что это секретный код. Может, меня не выпустили бы вообще? Посадили в тюрьму?

Чушь. Никто не мог обнаружить то, что ни для кого не было предназначено. В этом я был уверен тогда, в этом был уверен и сейчас. Но переписывать текст в файл мне до сих пор в голову не приходило. Потому что…

Потому что не было сигнала. Потому что я ждал. Потому что, даже не думая ни о чем подобном, я знал – момент настанет.

Я вгляделся в первые строки документа, и пальцы быстро застучали по клавишам.

* * *

О своей работе в институте я когда-нибудь напишу роман. Или лучше мемуар – абсолютно правдивую историю о том, как в перестроечные годы в Советском Союзе ученые – физики и биологи – работали над проблемой зомбирования населения. Об этом писали многие, писали хорошо, писали иногда правдиво, но, читая, как некий полковник Холодов заставлял с помощью приборов огромную аудиторию в течение трех минут беспрерывно аплодировать генсеку, я смеялся от всей души, понимая, что все эти опусы сочинялись в пресс-службе госбезопасности – для отвода глаз. С одной стороны, чтобы народ не думал, что в органах лопухи сидят и ничего в науках не понимают, а с другой – чтобы никто толком не знал, чем на самом деле занимались в секретных лабораториях вроде нашей. А может, все это сочинялось даже не для нашего обывателя, привыкшего не верить правде, но принимать на веру любую придуманную на потребу байку. Может, на самом деле опусы эти были рассчитаны на то, что читать их будут в восточноевропейском отделе ЦРУ, где опытные аналитики попытаются отделить зерна от плевел и сделают вывод: да, русские действительно создали прибор для зомбирования собственного населения, тщательно это скрывают, но все равно истина просачивается.

На самом деле… На самом деле после того, как у Никиты выдавили сто сорок седьмого таракана (я на опыте не присутствовал, и потому этот эпизод в мой мемуар не войдет), бедный парень встал с кресла, потер, говорят, нос (деталь, абсолютно не имевшая значения, но повторенная почему-то всеми рассказчиками) и с неожиданным воплем: «Родимый, на кого ты нас покидаешь?!» бросился на закрытую стеклянную дверь, распорол себе осколками руки, шею и лицо, перерезанной оказалась сонная артерия, и Никита умер от потери крови по дороге в больницу. Я узнал об этом даже раньше врачей, возившихся с ним в приемном покое.

В тот день я сидел в своем закутке и писал отчет. Что-то тривиальное и не запомнившееся ни единым словом. Переворачивая страницу, я неожиданно ощутил острый укол в сердце, в пальцах возникла неодолимая тяжесть, ладони опустились на стол, ручка покатилась, и я проследил взглядом, как она упала на пол. Там, где она коснулась пятнистого линолеума, возникло лицо Никиты – почему-то в старинном шлеме с металлической стрелкой на носу, – смотревшее на меня пристальным взглядом. Губы шевелились, и я прочел, будто всю жизнь только и занимался, что читал по губам: «Веня, прости… Ухожу… Ты только ее не потеряй, хорошо?»

– Кого? – вскричал я то ли вслух, то ли мысленно.

«Ее, – сказали губы Никиты. – Свою половину»…

И все. Будто телевизор выключили. Я поднял ручку и положил перед собой. Пальцы дрожали. Я знал, что Росин ушел. Когда ко мне в закуток заглянул Шурик Рахманов – он в тот день работал на пульте и одним из первых прибежал на дикие вопли дежурного оператора – и сказал, что с Никитой случилось несчастье, я едва удержался от того, чтобы сказать: «Знаю, он умер, верно?»

В тот момент, как я потом вычислил, Никита был еще жив. Ушел он минут десять спустя, но дрожь в пальцах исчезла лишь через полтора часа – должно быть, столько в его теле еще теплилась если не жизнь, то остаточные процессы, связанные с умиранием клеток.

Я думал, что смерть реципиента во время опыта заставит руководство пересмотреть хотя бы правила техники безопасности и отбора испытуемых. Ничуть не бывало. На следующий день, когда я пришел на работу, стекло было уже вставлено, а коврики, лежавшие перед дверью, то ли отмыли от крови, то ли заменили – никаких следов вчерашнего происшествия, будто преступник все за собой убрал, чтобы дотошные следователи остались с носом.

Какие следователи? Не было проведено даже краткого дознания. В городе – я сам слышал! – ходили слухи, будто Никита Росин с перепою решил пробить лбом стеклянную дверь. В тот день он был трезв – к экспериментам на пьяную голову не допускали.

Если бы я когда-нибудь взялся писать мемуар о том времени, то рассказал бы, как мой дорогой шеф Дмитрий Алексеевич Артюхин сказал мне на третий день после похорон Никиты: «Любопытно, что он всем болтал о дружине князя Владимира. Такое впечатление, будто мы действительно имели дело с наследственной памятью». «Значит, он говорил это не только мне и вам? – вскипел я. – Почему не проверили? Есть методика!» «Не у нас, – прервал меня Артюхин. – И откуда вы вообще знаете о том, что такая методика существует?»

Пришлось мне заткнуться – не мог же я сказать, что читал отчет восьмой лаборатории и говорил кое о чем с Сергеем Шлемовским, работавшим в последней комнате по коридору. Как ни обеспечивай секретность, как ни закрывай друг от друга двери, окна и даже мысли, но, если работаешь в одном здании и даже в одном коридоре, поневоле что-то слышишь, что-то замечаешь, что-то попадается на глаза, а сопоставлять мы умели – как-никак, образование у всех было более чем высшее.

«Но попробовать мы ведь могли», – неуверенно сказал я, и шеф правильно понял причину моего замешательства. «У нас своя тема, – заявил Дмитрий Алексеевич, – ею и нужно заниматься. Вы закончили отчет, Вениамин Самойлович?»

«Да», – сказал я, поняв, что истина, какой бы она ни была, никому здесь не интересна.

На похороны Никиты я не пошел. Почему-то мне казалось, что именно в тот день я должен быть на рабочем месте. Я понимал, что поступаю нехорошо, многие поехали на кладбище, институт выделил два автобуса, Никита был человеком известным, ходил к нам каждую неделю, как на работу. Но меня ноги принесли в лабораторию, я не очень-то и сопротивлялся, не любил и сейчас не люблю кладбищ, могильные плиты и слова, которые принято говорить над гробом.

«Ты только ее не потеряй, хорошо?» …

То, что со мной происходило на протяжении последовавших за смертью Никиты лет, представлялось цепью случайных, не связанных друг с другом событий. Я не всегда сознавал причины того или иного собственного поступка, но разве каждый человек не совершает в жизни такого, что потом не в состоянии объяснить с помощью логики и здравого смысла? Разве моя жена Ася могла объяснить хотя бы себе, почему «втюхалась» в Эдика Михлина, личность заурядную настолько, что мои не очень большие таланты выглядели на его фоне гениальностью Эйнштейна?

В восемьдесят девятом мне предложили новую должность – из мэнээсов в старшие инженеры в восемнадцатую лабораторию. Повышение зарплаты на сорок рублей плюс премии, которых в нашей лаборатории никогда не было. И работа, как мне намекнули в первом отделе, более интересная. Почему я отказался? Этого даже мой шеф не понял. Кажется, он был бы рад от меня избавиться. Может, своим присутствием я напоминал ему об отказе поработать с наследственной памятью Никиты. Может, если бы мы с этой памятью поработали, Никита остался бы жить – это не было логическим заключением, такое же интуитивное впечатление, абсолютно бездоказательное, но я был в нем уверен и полагал, что Артюхин ощущал то же самое и потому не мог видеть каждый день мою физиономию. Как иначе было объяснить, что шеф ни разу после того случая не ставил меня в один экспериментальный день с собой?

Впрочем, у него могли быть совсем иные соображения. Отказавшись, я сам внес свое имя в черный список. Это было неписанное правило, выполнявшееся всегда – я не слышал, чтобы кадровики хотя бы раз нарушили традицию. За твоим работами следят те, кому по должности положено наблюдать за профессиональным ростом сотрудников, и, когда там находят, что человек готов к переходу на новую, более высокую ступень, ему этот переход и предлагают. Если сотрудник отказывается, значит, в нем ошиблись, где-то что-то неправильно просчитали, чего-то не учли – следовательно, и в дальнейшем возможны неучитываемые неожиданности. Им это надо? Не надо. Вот пусть и сидит теперь до пенсии на старом рабочем месте – все равно ничего более путного из этого сотрудника уже не получится.

Я знал несколько таких случаев. Алексей, старший лаборант из второй лаборатории, когда-то (еще в шестидесятых, когда институт только начал работать!) не захотел занять должность научного сотрудника – у него то ли отец в то время болел, то ли жена рожала, точно никто уже не помнил. С тех пор бедняга и сидел на том же месте – похоже, ему даже стул не заменили, зачем переводить мебель на бесперспективного работника? После тех дней много воды утекло, Алексей давно осознал свою ошибку, каждый год в декабре, когда в дирекции обсуждали кадровый вопрос в связи с годовым планом, писал слезные просьбы о повышении если не в должности, то хотя бы в тарифной сетке окладов. Никакого эффекта! Ему даже не объясняли причин – сам, мол, должен понимать, правило, хоть и неписанное, но твердое, как скала.

Дмитрий Алексеевич меня не понял, но после моего отказа начал эксплуатировать по-черному. Действительно – буду жаловаться, так вообще выгонят, раз уж попал в список отказников. К тому же, человек молодой, разведенный (Ася к тому времени ушла к своему Эдику), физически здоровый. Вот Дмитрий Алексеевич и ставил меня в ночные смены втрое чаще, чем остальных сотрудников – сам, кстати, после девяти вечера никогда в институте не появлялся.

В ночь обычно проводили самые безнадежные эксперименты, требовавшие длительного времени обработки. По ночам вычислительные машины института были загружены, понятное дело, меньше, чем днем, и можно было переключить на работу в режиме сети все наши восемь «Стрел», М-400, да еще самую ценную – американскую супер (по тем временам) модель, даже название которой держалось в секрете, мы называли эту машину «Роней» по созвучию с именем тогдашнего президента Соединенных Штатов.

Чтобы не заставлять реципиентов являться по ночам (плати им потом по двойным расценкам!), использовали менто– и осциллограммы, записанные в дневных сеансах. Не знаю, что именно считали мои коллеги в других лабораториях, но я лично по ночам, распивая кофе, просчитывал резонансные восприятия на вторичные эффекты бифокальных рецепторных воздействий. За непонятным для непосвященного названием скрывались попытки разобраться в том, как реагирует человеческий мозг на очень слабые модулированные сигналы сверхнизких и сверхвысоких частот.

Во время каждого опыта – с Никитой в том числе – на мозг подавался СВЧ-сигнал такой интенсивности, чтобы реакция организма оказалась оптимальной. Иными словами, нужно было заставить человека по сигналу совершить определенное действие. В народе это называли зомбированием, но мы этим термином не пользовались. Иногда эксперимент удавался, и тогда частоту сигнала фиксировали вместе с порожденным действием. Но на сильное постоянное воздействие обычно накладывался слабый сложно модулированный сигнал – вариаций было бесконечное множество, потому и просчет результатов отнимал столько времени. Реакции мозга оказывались мало заметными, но считалось, что именно они позволят в свое время составить точную ментальную карту поступков и реакций второго порядка.

В общем, это была работа для будущего: когда-нибудь возникнет необходимость управлять не только основными инстинктами – любовью, ненавистью, половым чувством, сном, бодрствованием, жаждой и голодом, – но и более тонкими человеческими качествами. Способностью, например, обижаться на какое-то конкретное действие. Способностью обидеться настолько, чтобы немедленно дать обидчику в зубы или вообще убить. Он тебе, допустим, наступил на ногу (ненароком, скорее всего) и не извинился. А в твоем мозгу это действие закодировано, и реакция задана. Все, ты уже собой не владеешь. Можешь – нет, не можешь, а должен! – убить обидчика на месте.

Это, конечно, тривиальный пример, вторичные реакции могли быть самыми разнообразными. В нынешних лабораториях (наверняка они существуют, не закрыли же эту область науки, на самом деле!) все это, скорее всего, уже просчитано, спектр составлен, и зомбировать любого человека со стандартными реакциями профессионалу ничего не стоит. А в те годы исследования только начинались, быстродействие компьютеров (мы называли их «машинами") оставляло желать лучшего, и нужно было потратить три-четыре ночи, чтобы просчитать самый элементарный вторичный эффект – допустим, программу, при которой реципиент совершает двигательный акт агрессивного характера в ответ на вербальный раздражитель определенного типа. В общем, ты говоришь человеку: «Дорогой, сегодня будет снег!», а он в ответ (сам того не желая!) дает тебе оплеуху.

Все это только на первый взгляд выглядело невинно. Мы-то прекрасно понимали, чем занимаемся. Скажу больше: каждый в душе боялся, что первыми зомби, когда основные реакции будут, наконец, просчитаны, окажемся мы сами. А может, мы уже были зомби и поступали не так, как хотели, а так, как нам указывали те, кто имел на то полномочия?

Может, я отказался от повышения, потому что мне так было приказано? А Дмитрий Алексеевич удивился моему решению, потому что сам зомбирован не был и не знал, что я подвергся влиянию?

В ту ночь, сидя перед пультом «Стрелы», я совершенно серьезно размышлял на эту тему. Помню, как сварил кофе (Игорь, инженер из нашей лаборатории, достал в магазине на Кировской замечательный бразильский кофе в зернах и выдавал нам чуть ли не под расписку за определенные мелкие услуги). Запах был таким, что я понял в тот момент, как себя чувствуют люди, накурившиеся легкого наркотика. Может, мои ощущения ничего общего с ощущениями наркомана и не имели, я только хочу сказать, что это было удивительное чувство легкости, душевного подъема, мне казалось, что если бы в комнате было достаточно места для разбега, я мог бы и взлететь. Потом, конечно, упадешь, но в первые мгновения…

И тут меня повело. Сознание будто раздвоилось – очень неприятное ощущение, особенно после недавней эйфории. Будто есть ты и не-ты. Ты сидишь за пультом и следишь за режимом расчета, руки на клавишах, ноги вытянуты, потому что в коленках ломит перед завтрашним дождем. А не-ты в то же время левой рукой достаешь чистый лист из блокнота, правой нашариваешь ручку, закатившуюся в ложбинку на пульте, кладешь бумагу перед собой и…

Когда ощущаешь две правые руки, писать очень трудно. Мне показалось, будто я стал тюбиком, и кто-то очень сильный, надавливая мне на виски, выжимал из меня слово за словом. Слова, подобно вязкой пасте, падали на бумагу, а ручкой я их всего лишь размазывал и делал видимыми. Когда все закончилось, я думал, что сейчас упаду под пульт – дрожали ноги, а руки налились свинцом, и я не мог их поднять, чтобы утереть выступивший на лбу пот. О том, чтобы прочитать текст, написанный мной самим, и речи не было. Текста я просто не видел – только клавиши на пульте и гипнотизировавшее перемигивание огоньков.

Через какое-то время я вновь почувствовал себя человеком – то есть существом, способным адекватно и разумно реагировать на внешние раздражители. Первым желанием было, прошу прощения, выйти в туалет, что я и сделал. Вернулся будто заново рожденный – впервые испытав состояние, замечательно описанное в одном из рассказов Фазиля Искандера: там главного героя целый день угощают ароматным чаем и сочными арбузами, а он, бедолага, стесняется сказать, что ему необходимо посетить место, куда и цари пешком ходят. Но когда ему это, наконец, удается… Ничто не может сравниться с блаженным ощущением опустошенности. Могу засвидетельствовать – так оно и есть.

Как бы то ни было, вернувшись на свое рабочее место, я увидел исписанный лист и прочитал текст, с трудом разбирая почерк, – линии с завитушками и специфическим наклоном влево. Я так не писал и даже близко воспроизвести этот почерк не мог – много раз потом пытался это сделать, но обязательно ошибался в какой-нибудь мелкой, но существенной детали.

В общем, я был уверен, что писал не я. Писал кто-то другой, водил моей рукой, как я, в свою очередь, – шариковой ручкой производства завода «Союз». Самым удивительным (это, впрочем, я осознал позднее) было то, что, работая в лаборатории уже достаточное количество лет и интересуясь соответствующей литературой, я прекрасно знал о существовании так называемого автоматического письма, но в тот момент мне и в голову не пришло, что со мной произошло именно это явление. Все полученные прежде знания будто испарились из памяти. А что осталось? Ничего – только удивление, немой восторг и желание, чтобы написанное сбылось.

«Ты должен принимать происходящее таким, каково оно на самом деле. Ты все знаешь, но не понимаешь, и это нормально. Твоя вторая половина, твоя родственная душа придет к тебе, когда настанет время. Ты ее видел. Ты ее ощутил. Но не будь самонадеян и всеправден – ты еще не готов жить по мере и по абрису. Не понимаешь сложности и будущности. Жди, и силы, более трудные, чем кажущиеся, войдут в сопричастие. Не сумеешь отступить от назначенного. Все сбудется, но нужно время. Работай и пребудет с тобой»…

– Делай и воздастся тебе, – помню, я произнес эту фразу вслух и провел по листу ладонью, будто надеялся, что написанное сотрется, как от движения ластика.

Ничего не изменилось, мне даже показалось, что текст определился еще более четко.

То, что писал не я, было совершенно очевидно. Я не знал слова «всеправден». По-моему, такого слова не существовало в русском языке. И я не понимал, что значит «жить по абрису» – я никогда не написал бы этого.

Зазвонил внутренний телефон, и я долго не мог сосредоточиться, чтобы поднять трубку.

– Заснул? – это был голос Бориса Заречного, дежурного оператора, он сидел в машинном зале этажом выше и координировал работу всех пяти электронных вычислительных устройств. – Меньше пей Игорева кофе, от него в сон клонит.

– Я не сплю, – пробормотал я.

– Конечно, – с готовностью согласился Борис. – Я чего звоню? Через три минуты отключу «Роню», у нее полетел блок, нужно менять. Управишься с остальными или закончишь на сегодня?

Я посмотрел на часы: половина четвертого. Куда я в такое время? Все равно коротать до первых автобусов.

– Ладно, – сказал я, не узнавая собственного голоса. – Поработаю на наших.

– Сговорились, – буркнул Борис и отключил связь.

Я остался наедине с собой. Нет, не так. На самом деле нас уже было двое, я это знал, как знал и то, что встретить свою вторую половину мне доведется еще очень нескоро…

Глава пятая

Когда телефон выключен, судьба обычно ломится в дверь. Или в окно – но для этого нужны совсем особые причины, которые в моем случае, видимо, еще не возникли. В дверь звонили настойчиво, не отрывая пальца от кнопки звонка. Я сложил листы в стопочку, посмотрел вокруг в поисках места, куда бы спрятать их от назойливого взгляда, и не нашел ничего лучшего, чем подсунуть под пульт компьютера, откуда, конечно, были видны края, но не просматривался текст – если бы я оставил листы на самом виду, они не могли бы вызвать большего любопытства.

Звонок требовал, звал, поднимал с места, и я поспешил к двери – в отличие от большинства израильских квартир, где с улицы входишь прямо в большую комнату-салон, распахнутую для гостей, званых и не очень, как театральная сцена после поднятия занавеса, – у меня была маленькая прихожая, закуток, где вдвоем было трудно разминуться. Входя в квартиру, человек упирался в стену, а точнее – в висевшее напротив двери зеркало. Многие пугались, когда, открыв дверь, встречали собственный изумленный взгляд, отраженный в стекле. Тот, кто приходил во второй раз, по-моему, закрывал глаза, чтобы избежать неприятного ощущения. Постоянные посетители – Лика, к примеру, – войдя, надевали маску равнодушия и демонстративно не обращали на зеркало внимания. Лика даже причесываться предпочитала, войдя в салон и достав из сумочки собственное маленькое зеркальце.

– Кто? – спросил я, перекрикивая звон, гундосый, как звук корабельной рынды в тумане.

Звон прекратился, и голос Рафика сказал:

– Посмотри в глазок, увидишь.

Резонное замечание. Мне почему-то не нравилось смотреть на посетителей в дверной глазок – ощущение было таким, будто подглядываешь в замочную скважину, совершая действие, возможно, необходимое, но очень уязвимое с моральной точки зрения. Наверно, это была привычка – в двери моей старой квартиры глазка не было отродясь.

Прикладываться к холодному стеклу я не стал – соседа с первого этажа легко было узнать по голосу. Наверно, на моем лице была написана откровенная досада – что за необходимость трезвонить в то время, когда я обычно работаю, и Рафик об этом прекрасно знал? Сосед заговорил быстро, упреждая мои недовольные реплики:

– Слушай, звоню-звоню, ты спал, что ли?

Рафик приехал с Кавказа, и обычно я с удовольствием слушал его речи, намеренно приправленные акцентом.

– Нет, не спал, – пробормотал я.

– Извини, если помешал, – Рафик даже и попытки не сделал войти в квартиру, понимая, что это бессмысленно – я стоял перед дверью, и, чтобы войти, меня нужно было аккуратно отодвинуть в сторону. – Дело такое, что… Помощь нужна, понимаешь?

– Что-нибудь с Лаурой? – спросил я, чтобы заставить Рафика говорить конкретно. Лаурой звали его жену, страдавшую астмой. Впрочем, обычно во время приступов Рафик обращался не ко мне, а в «скорую», понимая, что не журналист нужен в таких случаях, а врач.

– С Лаурой? – недоуменно переспросил Рафик. – Нет, с чего ты взял? Слава Богу, с Лаурой все в порядке. Слушай, ты что, телефон выключил, да? Она мне звонит, говорит, у тебя никто не подходит, а ей срочно, потому что днем улетать…

– Кому срочно? – я ничего не понимал. На мгновение подумалось, что это Лика не смогла ко мне пробиться и зачем-то начала напрягать соседа, которого, вообще говоря, недолюбливала по причинам, о которых обычно говорят: «человек не моего круга». Но Лика никуда не улетала…

– Дорогой, откуда мне знать? – развел руками Рафик. – Говорит, срочно. Говорит, не могли бы вы пойти и посмотреть. Может, говорит, он телефон отключил. Голос приятный.

Последние слова Рафик произнес с мечтательной улыбкой, из чего следовало, что точно звонила не Лика – их неприязнь была взаимной.

– Ничего не понимаю, – пробормотал я и принял, наконец, решение. – Скажи ей, чтобы перезвонила ко мне, а я включу телефон. Если так срочно…

Мое осуждение относилось к обоим – и к неизвестной женщине, и к Рафику. Сосед повернулся и медленно начал спускаться на свой этаж, будто ждал, что я остановлю его и скажу что-нибудь вроде: «А, вспомнил, это, наверно, Соня из редакции!»

Я прикрыл дверь и вернулся в салон. Почему-то, прежде чем включить телефон, достал подсунутые под клавиатуру листы и прикрепил их к пюпитру, где они стали похожи на повисшие в безветренную погоду флаги.

Телефон зазвонил почти сразу после того, как я сунул провод в разъем.

– Слушаю, – сказал я в трубку максимально недовольным тоном.

Две-три секунды продолжалось молчание, будто абонент на другом конце провода эмоционально впитывал единственное произнесенное мной слово, пытаясь определить – тот ли я человек, или произошла ошибка.

– Это я, – произнес низкий женский голос, знакомый мне настолько, что я не мог его узнать, как не узнаешь иногда собственное отражение в зеркале. – Наверно, я помешала, но самолет у меня в три часа, и я боялась не успеть…

– Не успеть… – повторил я, сжав трубку так, что у меня заныли пальцы.

Это был голос женщины из моего сегодняшнего сна. Я, наконец, узнал его, потому что, по сути, это был мой собственный голос, измененный присутствием обертонов, придававших произнесенной фразе глубину и многосложность.

– Где вы? – спросил я, хотя правильнее было для начала спросить: кто вы?

Женщина ответила без запинки, будто ожидала именно такого вопроса:

– Тель-Авив, улица Соколов, дом шестнадцать, квартира восемь, второй этаж налево.

И добавила после мгновенной паузы:

– Но через полтора часа мне выезжать, Игорь приедет за мной на машине.

Меня неприятно кольнуло под ложечкой. Игорь? Какой еще Игорь? Не должно быть у нее никакого Игоря. Разве ночью, когда я ее увидел, с ней рядом был другой мужчина?

– Тель-Авив, – повторил я. – Полтора часа.

И осознав безнадежность ситуации, воскликнул:

– Я не успею! Мне до Тель-Авива ехать два с половиной часа! И еще автобуса ждать! И от автостанции до улицы Соколов! Это займет четыре часа – не меньше!

На этот раз пауза продолжалась, кажется, половину вечности. Во всяком случае, я успел продумать все возможные и невозможные варианты, включая попытку угона вертолета с расположенной в километре от города военной базы.

– Это ужасно, – сказала она. – Это просто ужасно.

Нужно было решать, и я сказал:

– Еду в аэропорт. Если рейс в три, то посадка еще не закончится. Да… куда вы летите?

– В Москву, – быстро сказала она. – Самолет компании «Трансаэро».

– Ждите меня! – крикнул я в трубку. – Не улетайте без меня! Не улетайте!

Я положил трубку и заметался, ощутив мгновенный приступ паники. Где коричневые брюки? Почему не висит на спинке стула рубашка? И вообще… Я не спросил ее имени. Я не знал, как она выглядит и во что будет одета. Я не знал о ней ровно ничего – как я узнаю эту женщину в толчее аэровокзала?

Господи, как я туп! Умея логично и правильно рассуждать о сложных проблемах в десятках написанных мной статей, почему я становился беспомощен, едва сталкивался с простой житейской ситуацией?

Коричневые брюки, в которых я обычно ездил в редакцию, обнаружились на веревке, протянутой поперек технического балкончика. Просунув одну ногу в штанину, я заковылял к телефону, потому что только теперь (Господи, как я туп!) вспомнил о простом способе, позволявшем опять услышать ее голос. Подняв трубку, я нажал на кнопку с изображением звездочки, потом набрал 42 – команду возврата разговора: автоматическая служба телефонной компании должна была соединить меня с абонентом, только что набиравшим мой номер. Я пользовался этой услугой тысячи раз, почему сейчас этот способ не сразу пришел мне в голову?

Жесткий мужской голос сказал на иврите:

– Здравствуйте, это телефонная компания «Безек». Номер, по которому возвращается разговор, вне возможности соединения. Здравствуйте, это телефонная компания «Безек». Номер, по которому…

Я бросил трубку и прошипел от досады:

– Чтоб тебе никогда не закончить фразу…

Проклятие было, конечно, странным, но в тот момент я вообще соображал плохо, а точнее – не соображал вообще. Иначе почему, осознав себя, в конце концов, на остановке тель-авивского автобуса, я обнаружил, что, надев коричневые брюки, так и остался в линялой домашней рубахе? И почему, прихватив с собой листы со старыми записками, я положил их не в портфель, с которым обычно ездил в редакцию, а в дорожную сумку, где они непременно сомнутся?

Возвращаться было поздно и бессмысленно, из-за угла показался одиннадцатичасовой автобус, водитель затормозил и открыл мне дверь – на остановке я был один, и мой вид, должно быть, производил неадекватное впечатление. Во всяком случае, водитель подождал, пока я опустился на сидение у окна в середине салона, и только после этого рванул с места.

Дорогу я помнил плохо. Автобус был полупустым, неурочное время, водитель, похоже, торопился по своим делам – иначе почему он даже не сделал обычного десятиминутного привала около закусочной на перекрестке Гиват-Ольга? Я смотрел в окно, но взгляд мой был обращен на самом деле вглубь себя, и видел я не мелькавшие, будто в мультипликационном фильме, белые коттеджи, зеленые квадраты плантаций и голубые плакаты, рассекавшие пространство перед автобусом. Впрочем, и прошлое мелькало так же хаотично, мысли перескакивали с первого моего опыта автоматического письма к дню, когда я ушел из института, потом почему-то вспоминалось, как я принял Сашеньку за женщину моей мечты, а что из этого вышло, вспоминалось с трудом, хотя я, как мне казалось, прилагал к этому немало усилий.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3