Стихотворения и поэмы
ModernLib.Net / Поэзия / Пастернак Борис Леонидович / Стихотворения и поэмы - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
Расти себе пышные брыжжи и фижмы, Вбирай облака и овраги, А ночью, поэзия, я тебя выжму Во здравие жадной бумаги.
2
Весна! Не отлучайтесь К реке на прорубь. В городе Обломки льда, как чайки, Плывут, крича с три короба. Земля, земля волнуется, И под мостов пролеты Затопленные улицы Сливают нечистоты. По ним плывут, как спички, Сквозь холод ледохода Сады и электрички И не находят броду. От кружки синевы со льдом, От пены буревестников Вам дурно станет. Впрочем, дом Кругом затоплен песнью. И бросьте размышлять о тех, Кто выехал рыбачить. По городу гуляет грех И ходят слезы падших.
3
Разве только грязь видна вам, А не скачет таль в глазах? Не играет по канавам — Словно в яблоках рысак? Разве только птицы цедят, В синем небе щебеча, Ледяной лимон обеден Сквозь соломину луча? Оглянись и ты увидишь До зари, весь день, везде, С головой Москва, как Китеж, — В светло-голубой воде. Отчего прозрачны крыши И хрустальны колера? Как камыш, кирпич колыша, Дни несутся в вечера. Город, как болото, топок, Струпья снега на счету, И февраль горит, как хлопок Захлебнувшийся в спирту. Белым пламенем измучив Зоркость чердаков, в косом Переплете птиц и сучьев — Воздух гол и невесом. В эти дни теряешь имя, Толпы лиц сшибают с ног. Но и ты не одинок. Знай, твоя подруга с ними,
Ивака
Кокошник нахлобучила Из низок ливня – паросль. Футляр дымится тучею, В ветвях горит стеклярус. И на подушке плюшевой Сверкает в переливах Разорванное кружево Деревьев говорливых. Сережек аметистовых И шишек из сапфира Нельзя и было выставить, Из-под земли не вырыв. Чтоб горы очаровывать В лиловых ночках яра, Их вынули из нового Уральского футляра.
Стрижи
Нет сил никаких у вечерних стрижей Сдержать голубую прохладу. Она прорвалась из горластых грудей И льется, и нет с нею сладу. И нет у вечерних стрижей ничего, Что б там, наверху, задержало Витийственный возглас их: О, торжество, Смотрите, земля убежала! Как белым ключом закипая в котле, Уходит бранчливая влага, — Смотрите, смотрите– нет места земле От края небес до оврага.
Счастье
Исчерпан весь ливень вечерний Садами. И вывод – таков: Нас счастье тому же подвергнет Терзанью, как сонм облаков. Наверное, бурное счастье С лица и на вид таково, Как улиц по смытьи ненастья Столиственное торжество. Там мир заключен. И, как каин, Там заштемпелеван теплом Окраин, забыт и охаян, И высмеян литьями гром. И высью. И капель икотой. И – внятной тем более, что И рощам нет счета: решета В сплошное слились решето. На плоской листве. Океане Расплавленных почек на дне Бушующего обожанья Молящихся вышине. Кустарника сгусток не выжат. По клетке и влюбчивый клест Зерном так задорно не брызжет, Как жимолость – россыпью звезд.
Эхо
Ночам соловьем обладать, Что ведром полнодонным колодцам. Не знаю я, звездная гладь Из песни ли в песню ли льется. Но чем его песня полней, Тем полночь над песнью просторней. Тем глубже отдача корней, Когда она бьется об корни. И если березовых куп Безвозгласно великолепье, Мне кажется, бьется о сруб Та песня железною цепью. И каплет со стали тоска, И ночь растекается в слякоть, И ею следят с цветника До самых закраинных пахот.
Три варианта
1
Когда до тончайшей мелочи Весь день пред тобой на весу, Лишь знойное щелканье белочье Не молкнет в смолистом лесу. И млея, и силы накапливая, Спит строй сосновых высот. И лес шелушится и каплями Роняет струящийся пот.
2
Сады тошнит от верст затишья. Столбняк рассерженных лощин Страшней, чем ураган, и лише, Чем буря, в силах всполошить. Гроза близка. У сада пахнет Из усыхающего рта Крапивой, кровлей, тленьем, страхом. Встает в колонны рев скота.
3
На кустах растут разрывы Облетелых туч. У сада Полон рот сырой крапивы: Это запах гроз и кладов. Устает кустарник охать. В небе множатся пролеты. У босой лазури – походь Голенастых по болоту. И блестят, блестят, как губы, Не утертые рукою, Лозы ив, и листья дуба, И следы у водопоя.
Июльская гроза
Так приближается удар За сладким, из-за ширмы лени, Во всеоружьи мутных чар Довольства и оцепененья. Стоит на мертвой точке час Не оттого ль, что он намечен, Что желчь моя не разлилась, Что у меня на месте печень? Не отсыхает ли язык У лип, не липнут листья к небу ль В часы, как в лагере грозы Полнеба топчется поодаль? И слышно: гам ученья там, Глухой, лиловый, отдаленный. И жарко белым облакам Грудиться, строясь в батальоны. Весь лагерь мрака на виду. И, мрак глазами пожирая, В чаду стоят плетни. В чаду — Телеги, кадки и сараи. Как плат белы, забыли грызть Подсолнухи забыли сплюнуть, Их всех поработила высь, На них дохнувшая, как юность. Гроза в воротах! На дворе! Преображаясь и дурея, Во тьме, в раскатах, в серебре, Она бежит по галерее. По лестнице. И на крыльцо. Ступень, ступень, ступень. – Повязку! У всех пяти зеркал лицо Грозы, с себя сорвавшей маску.
После дождя
За окнами давка, толпится листва, И палое небо с дорог не подобрано. Все стихло. Но что это было сперва! Теперь разговор уж не тот и по-доброму. Сначала все опрометью, вразноряд Ввалилось в ограду деревья развенчивать, И попранным парком из ливня – под град, Потом от сараев – к террасе бревенчатой. Теперь не надышишься крепью густой. А то, что у тополя жилы полопались, — Так воздух садовый, как соды настой, Шипучкой играет от горечи тополя. Со стекол балконных, как с бедер и спин Озябших купальщиц, – ручьями испарина. Сверкает клубники мороженный клин, И градинки стелются солью поваренной. Вот луч, покатясь с паутины, залег В крапиве, но, кажется, это ненадолго, И миг недалек, как его уголек В кустах разожжется и выдует радугу.
Импровизация
Я клавишей стаю кормил с руки Под хлопанье крыльев, плеск и клекот. Я вытянул руки, я встал на носки, Рукав завернулся, ночь терлась о локоть. И было темно. И это был пруд И волны. – И птиц из породы люблю вас, Казалось, скорей умертвят, чем умрут Крикливые, черные, крепкие клювы. И это был пруд. И было темно. Пылали кубышки с полуночным дегтем. И было волною обглодано дно У лодки. И грызлися птицы у локтя. И ночь полоскалась в гортанях запруд. Казалось, покамест птенец не накормлен, И самки скорей умертвят, чем умрут Рулады в крикливом, искривленном горле.
Баллада
Бывает, курьером на борзом Расскачется сердце, и точно Отрывистость азбуки Морзе, Черты твои в зеркале срочны. Поэт или просто глашатай, Герольд или просто поэт, В груди твоей – топот лошадный И сжатость огней и ночных эстафет. Кому сегодня шутится? Кому кого жалеть? С платка текла распутица, И к ливню липла плеть. Был ветер заперт наглухо И штемпеля влеплял, Как оплеухи наглости, Шалея, конь в поля. Бряцал мундштук закушенный, Врывалась в ночь лука, Конь оглушал заушиной Раскаты большака. Не видно ни зги, но затем в отдаленьи Движенье: лакей со свечой в колпаке. Мельчая, коптят тополя, и аллея Уходит за пчельник, истлев вдалеке. Салфетки белей алебастр балюстрады. Похоже, огромный, как тень, брадобрей Мокает в пруды дерева и ограды И звякает бритвой об рант галерей. Впустите, мне надо видеть графа. Вы спросите, кто я? Здесь жил органист. Он лег в мою жизнь пятеричной оправой Ключей и регистров. Он уши зарниц Крюками прибил к проводам телеграфа. Вы спросите, кто я? На розыск кайяры Отвечу: путь мой был тернист. Летами тишь гробовая Стояла, и поле отхлебывало Из черных котлов, забываясь, Лапшу светоносного облака. А зимы другую основу Сновали, и вот в этом крошеве Я – черная точка дурного В валящихся хлопьях хорошего. Я – пар отстучавшего града, прохладой В исходную высь воспаряющий. Я — Плодовая падаль, отдавшая саду Все счеты по службе, всю сладость и яды, Чтоб, музыкой хлынув с дуги бытия, В приемную ринуться к вам без доклада. Я – мяч полногласья и яблоко лада. Вы знаете, кто мне закон и судья. Впустите, мне надо видеть графа. О нем есть баллады. Он предупрежден. Я помню, как плакала мать, играв их, Как вздрагивал дом, обливаясь дождем. Позднее узнал я о мертвом Шопене. Но и до того, уже лет в шесть, Открылась мне сила такого сцепленья, Что можно подняться и землю унесть. Куда б утекли фонари околотка С пролетками и мостовыми, когда б Их марево не было, как на колодку, Набито на гул колокольных октав? Но вот их снимали, и, в хлопья облекшись, Пускались сновать без оглядки дома, И плотно захлопнутой нотной обложкой Валилась в разгул листопада зима. Ей недоставало лишь нескольких звеньев, Чтоб выполнить раму и вырасти в звук, И музыкой – зеркалом исчезновенья Качнуться, выскальзывая из рук. В колодец ее обалделого взгляда Бадьей погружалась печаль, и, дойдя До дна, подымалась оттуда балладой И рушилась былью в обвязке дождя. Жестоко продрогши и до подбородков Закованные в железо и мрак, Прыжками, прыжками, коротким галопом Летели потоки в глухих киверах. Их кожаный строй был, как годы, бороздчат, Их шум был, как стук на монетном дворе, И вмиг запружалась рыдванами площадь, Деревья мотались, как дверцы карет. Насколько терпелось канавам и скатам, Покамест чекан принимала руда, Удар за ударом, трудясь до упаду, Дукаты из слякоти била вода. Потом начиналась работа граверов, И черви, разделав сырье под орех, Вгрызались в сознанье гербом договора, За радугой следом ползя по коре. Но лето ломалось, и всею махиной На август напарывались дерева, И в цинковой кипе фальшивых цехинов Тонули крушенья шаги и слова. Но вы безответны. В другой обстановке Недолго б длился мой конфуз. Но я набивался и сам на неловкость, Я знал, что на нее нарвусь. Я знал, что пожизненный мой собеседник, Меня привлекая страшнейшей из тяг, Молчит, крепясь из сил последних, И вечно числится в нетях. Я знал, что прелесть путешествий И каждый новый женский взгляд Лепечут о его соседстве И отрицать его велят. Но как пронесть мне этот ворох Признаний через ваш порог? Я трачу в глупых разговорах Все, что дорогой приберег. Зачем же, земские ярыги И полицейские крючки, Вы обнесли стеной религий Отца и мастера тоски? Зачем вы выдумали послух, Безбожие и ханжество, Когда он лишь меньшой из взрослых И сверстник сердца моего.
Мельницы
Стучат колеса на селе. Струятся и хрустят колосья. Далеко, на другой земле Рыдает пес, обезголосев. Село в серебряном плену Горит белками хат потухших, Брешет пес, и бьет в луну Цепной, кудлатой колотушкой. Мигают вишни, спят волы, Внизу спросонок пруд маячит, И кукурузные стволы За пазухой початки прячут. А над кишеньем всех естеств, Согбенных бременем налива, Костлявой мельницы крестец, Как крепость, высится ворчливо. Плакучий харьковский уезд, Русалочьи начесы лени, И ветел, и плетней, и звезд, Как сизых свечек шевеленье. Как губы, – шепчут; как руки, – вяжут; Как вздох, – невнятны, как кисти, – дряхлы, И кто узнает, и кто расскажет, Чем тут когда-то дело пахло? И кто отважится и кто осмелится Из сонной одури хоть палец высвободить, Когда и ветряные мельницы Окоченели на лунной исповеди? Им ветер был роздан, как звездам – свет. Он выпущен в воздух, а нового нет. А только, как судна, земле вопреки, Воздушною ссудой живут ветряки. Ключицы сутуля, крыла разбросав, Парят на ходулях степей паруса. И сохнут на срубах, висят на горбах Рубахи из луба, порты – короба. Когда же беснуются куры и стружки, И дым коромыслом и пыль столбом, И падают капли медяшками в кружки, И ночь подплывает во всем голубом, И рвутся оборки настурций, и буря, Баллоном раздув полотно панталон, Вбегает и видит, как тополь, зажмурясь, Нашествием снега слепит небосклон, — Тогда просыпаются мельничные тени. Их мысли ворочаются, как жернова. И они огромны, как мысли гениев, И несоразмерны, как их права. Теперь перед ними всей жизни умолот. Все помыслы степи и все слова, Какие жара в горах придумала, Охапками падают в их постава. Завидевши их, паровозы тотчас же Врезаются в кашу, стремя к ветрякам, И хлопают паром по тьме клокочущей, И мечут из топок во мрак потроха. А рядом, весь в пеклеванных выкликах, Захлебываясь кулешом подков, Подводит шлях, в пыли по щиколку, Под них свой сусличий подкоп. Они ж, уставая от далей, пожалованных Валам несчастной шестерни, Меловые обвалы пространств обмалывают И судьбы, и сердца, и дни. И они перемалывают царства проглоченные, И, вращая белками, пылят облака, И, быть может, нигде не найдется вотчины, Чтобы бездонным мозгам их была велика. Но они и не жалуются на каторгу. Наливаясь в грядущем и тлея в былом, Неизвестные зарева, как элеваторы, Преисполняют их теплом.
На пароходе
Был утренник. Сводило челюсти, И шелест листьев был как бред. Синее оперенья селезня Сверкал за Камою рассвет. Гремели блюда у буфетчика. Лакей зевал, сочтя судки. В реке, на высоте подсвечника, Кишмя кишели светляки. Они свисали ниткой искристой С прибрежных улиц. Било три. Лакей салфеткой тщился выскрести На бронзу всплывший стеарин. Седой молвой, ползущей исстари, Ночной былиной камыша Под Пермь, на бризе, в быстром бисере Фонарной ряби Кама шла. Волной захлебываясь, на волос От затопленья, за суда Ныряла и светильней плавала В лампаде камских вод звезда. На пароходе пахло кушаньем И лаком цинковых белил. По Каме сумрак плыл с подслушанным, Не пророня ни всплеска, плыл. Держа в руке бокал, вы суженным Зрачком следили за игрой Обмолвок, вившихся за ужином, Но вас не привлекал их рой. Вы к былям звали собеседника, К волне до вас прошедших дней, Чтобы последнею отцединкой Последней капли кануть в ней. Был утренник. Сводило челюсти, И шелест листьев был как бред. Синее оперенья селезня Сверкал за Камою рассвет. И утро шло кровавой банею, Как нефть разлившейся зари, Гасить рожки в кают-компании И городские фонари.
Из поэмы (два отрывка)
1
Я тоже любил, и дыханье Бессонницы раннею ранью Из парка спускалось в овраг, и впотьмах Выпархивало на архипелаг Полян, утопавших в лохматом тумане, В полыни и мяте и перепелах. И тут тяжелел обожанья размах, Хмелел, как крыло, обожженное дробью, И бухался в воздух, и падал в ознобе, И располагался росой на полях. А там и рассвет занимался. До двух Несметного неба мигали богатства, Но вот петухи начинали пугаться Потемок и силились скрыть перепуг, Но в глотках рвались холостые фугасы, И страх фистулой голосил от потуг, И гасли стожары, и как по заказу С лицом пучеглазого свечегаса Показывался на опушке пастух. Я тоже любил, и она пока еще Жива, может статься. Время пройдет, И что-то большое, как осень, однажды (не завтра, быть может, так позже когда-нибудь) Зажжется над жизнью, как зарево, сжалившись Над чащей. Над глупостью луж, изнывающих По-жабьи от жажды. Над заячьей дрожью Лужаек, с ушами ушитых в рогожу Листвы прошлогодней. Над шумом, похожим На ложный прибой прожитого. Я тоже Любил, и я знаю: как мокрые пожни От века положены году в подножье, Так каждому сердцу кладется любовью Знобящая новость миров в изголовье. Я тоже любил, и она жива еще. Все так же, катаясь в ту начальную рань, Стоят времена, исчезая за краешком Мгновенья. Все так же тонка эта грань. По-прежнему давнее кажется давешним. По-прежнему, схлынувши с лиц очевидцев, Безумствует быль, притворяясь незнающей, Что больше она уж у нас не жилица. И мыслимо это? Так, значит, и впрямь Всю жизнь удаляется, а не длится Любовь, удивленья мгновенная дань?
2
Я спал. В ту ночь мой дух дежурил. Раздался стук. Зажегся свет. В окно врывалась повесть бури. Раскрыл, как был, – полуодет. Так тянет снег. Так шепчут хлопья. Так шепелявят рты примет. Там подлинник, здесь – бледность копий. Там все в крови, здесь крови нет. Там, озаренный, как покойник, С окна блужданьем ночника, Сиренью моет подоконник Продрогший абрис ледника. И в ночь женевскую, как в косы Южанки, югом вплетены Огни рожков и абрикосы, Оркестры, лодки, смех волны. И будто вороша каштаны, Совком к жаровням в кучу сгреб Мужчин – арак, а горожанок — Иллюминованный сироп. И говор долетает снизу. А сверху, задыхаясь, вяз Бросает в трепет холст маркизы И ветки вчерчивает в газ. Взгляни, как Альпы лихорадит! Как верен дому каждый шаг! О, будь прекрасна, бога ради. Ради, только так. Когда ж твоя стократ прекрасней Убийственная красота И только с ней и до утра с ней Ты отчужденьем облита, То атропин и белладонну Когда-нибудь в тоску вкропив, И я, как ты, взгляну бездонно, И я, как ты, скажу: терпи.
Марбург
Я вздрагивал. Я загорался и гас. Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, — Но поздно, я сдрейфил, и вот мне – отказ. Как жаль ее слез! Я святого блаженней! Я вышел на площадь. Я мог быть сочтен Вторично родившимся. Каждая малость Жила и, не ставя меня ни во что, В прощальном значеньи своем подымалась. Плитняк раскалялся, и улицы лоб Был смугл, и на небо глядел исподлобья Булыжник, и ветер, как лодочник, греб По липам. И все это были подобья. Но, как бы то ни было, я избегал Их взглядов. Я не замечал их приветствий. Я знать ничего не хотел из богатств. Я вон вырывался, чтоб не разреветься. Инстинкт прирожденный, старик-подхалим, Был невыносим мне. Он крался бок о бок И думал: "ребячья зазноба. За ним, К несчастью, придется присматривать в оба". «Шагни, и еще раз», – твердил мне инстинкт, И вел меня мудро, как старый схоластик, Чрез девственный, непроходимый тростник Нагретых деревьев, сирени и страсти. «Научишься шагом, а после хоть в бег», — Твердил он, и новое солнце с зенита Смотрело, как сызнова учат ходьбе Туземца планеты на новой планиде. Одних это все ослепляло. Другим — Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи. Копались цыплята в кустах георгин, Сверчки и стрекозы, как часики, тикали. Плыла черепица, и полдень смотрел, Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге Кто, громко свища, мастерил самострел, Кто молча готовился к Троицкой ярмарке. Желтел, облака пожирая, песок. Предгрозье играло бровями кустарника. И небо спекалось, упав на кусок Кровоостанавливающей арники. В тот день всю тебя, от гребенок до ног, Как трагик в провинции драму шекспирову, Носил я с собою и знал назубок, Шатался по городу и репетировал. Когда я упал пред тобой, охватив Туман этот, лед этот, эту поверхность (как ты хороша!) – Этот вихрь духоты… О чем ты? Опомнись! Пропало. Отвергнут. Тут жил Мартин Лютер. Там – братья Гримм. Когтистые крыши. Деревья. Надгробья. И все это помнит и тянется к ним. Все – живо. И все это тоже – подобья. Нет, я не пойду туда завтра. Отказ — Полнее прощанья. Все ясно. Мы квиты. Вокзальная сутолока не про нас. Что будет со мною, старинные плиты? Повсюду портпледы разложит туман, И в обе оконницы вставят по месяцу. Тоска пассажиркой скользнет по томам И с книжкою на оттоманке поместится. Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику, Бессонницу знаю. У нас с ней союз. Зачем же я, словно прихода лунатика, Явления мыслей привычных боюсь? Ведь ночи играть садятся в шахматы Со мной на лунном паркетном полу, Акацией пахнет, и окна распахнуты, И страсть, как свидетель, седеет в углу. И тополь – король. Я играю с бессонницей. И ферзь – соловей. Я тянусь к соловью. И ночь побеждает, фигуры сторонятся, Я белое утро в лицо узнаю.
Сестра моя – жизнь
(лето 1917 года)
Посвящается Лермонтову
Des вrаust dеr Wаld, аm himmеl Ziеhn
Dеs sтurmеs Dоnnеrflugе,
Dа mаhl' iсh in diе Wеttеr hin,
O, Mаdсhеn, Веine Zuge.[1]
Niс. Lenаu
Памяти Демона
Приходил по ночам В синеве ледника от Тамары. Парой крыл намечал, Где гудеть, где кончаться кошмару. Не рыдал, не сплетал Оголенных, исхлестанных, в шрамах. Уцелела плита За оградой грузинского храма. Как горбунья дурна, Под решеткою тень не кривлялась. У лампады зурна, Чуть дыша, о княжне не справлялась. Но сверканье рвалось В волосах, и, как фосфор, трещали. И не слышал колосс, Как седеет Кавказ за печалью. От окна на аршин, Пробирая шерстинки бурнуса, Клялся льдами вершин: Спи, подруга, – лавиной вернуся.
Не время ль птицам петь
Про эти стихи
На тротуарах истолку С стеклом и солнцем пополам, Зимой открою потолоку И дам читать сырым углам. Задекламирует чердак С поклоном рамам и зиме. К карнизам прянет чехарда Чудачеств, бедствий и замет. Буран не месяц будет месть. Концы, начала заметет. Внезапно вспомню: солнце есть; Увижу: свет давно не тот. Галчонком глянет рождество, И разгулявшийся денек Откроет много из того, Что мне и милой невдомек. В кашне, ладонью заслонясь, Сквозь фортку крикну детворе: Какое, милые, у нас Тысячелетье на дворе? Кто тропку к двери проторил, К дыре, засыпанной крупой, Пока я с Байроном курил, Пока я пил с Эдгаром По? Пока в Дарьял, как к другу, вхож, Как в ад, в цейхгауз и в арсенал, Я жизнь, как Лермонтова дрожь, Как губы, в вермут окунал.
Тоска
Для этой книги на эпиграф Пустыни сипли, Ревели львы и к зорям тигров Тянулся Киплинг. Зиял, иссякнув, страшный кладезь Тоски отверстой, Качались, ляская и гладясь Теперь качаться продолжая В стихах вне ранга, Бредут в туман росой лужаек И снятся Гангу. Рассвет холодною ехидной Вползает в ямы, И в джунглях сырость панихиды И фимиама.
Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе
Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе Расшиблась весенним дождем обо всех, Но люди в брелоках высоко брюзгливы И вежливо жалят, как змеи в овсе. У старших на это свои есть резоны. Бесспорно, бесспорно смешон твой резон, Что в грозу лиловы глаза и газоны И пахнет сырой резедой горизонт. Что в мае, когда поездов расписанье Камышинской веткой читаешь в пути, Оно грандиозней святого писанья, Хотя его сызнова все перечти. Что только закат озарит хуторянок, Толпою теснящихся на полотне, Я слышу, что это не тот полустанок, И солнце, садясь, соболезнует мне. И в третий плеснув, уплывает звоночек Сплошным извиненьем: жалею, не здесь. Под шторку несет обгорающей ночью, И рушится степь со ступенек к звезде. Мигая, моргая, но спят где-то сладко, И фата-морганой любимая спит Тем часом, как сердце, плеща по площадкам, Вагонными дверцами сыплет в степи.
Плачущий сад
Ужасный! – Капнет и вслушается: Все он ли один на свете Мнет ветку в окне, как кружевце, Или есть свидетель. Но давится внятно от тягости Отеков – земля ноздревая, И слышно: далеко, как в августе, Полуночь в полях назревает. Ни звука. И нет соглядатаев.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|