Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прощальный ужин

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Паскаль Лене / Прощальный ужин - Чтение (стр. 8)
Автор: Паскаль Лене
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Пока шофер занимался багажом, я искал террасу, про которую она говорила, но из-за переживаний и грусти расставания так разволновался, что не сразу нашел ведущую туда внушительную лестницу. Наконец я поднялся наверх по ступенькам и оказался там в одиночестве, как на палубе осыпаемого солеными брызгами океанского лайнера. Самолет только что замер в начале взлетной полосы и гудел всей мощью своих моторов. Дождь, превращаемый винтами в пар, образовывал вокруг машины густой туман, что-то вроде жидкой оболочки, внутри которой находилась Эллита, плавающая уже в иной стихии, в подвижной призрачной среде, где, возможно, берут начало наши иллюзии, наши сновидения, и на какое-то мгновение мне показалось, что Эллита никогда и не существовала по-настоящему, что и сама она была лишь сном и что сегодня вечером она возвращается в свое естественное состояние, смытая дождем, как те эфемерные творения, неловкие порождения наивного воображения, что видишь порой нарисованными мелом на тротуарах.
      Внезапно «Суперконстеллейшен» отдал невидимые швартовы и вырвался из жидкой стихии, оставляя за собой дымчатый след. Перед моими глазами мелькнул пунктир засверкавших иллюминаторов, и я попытался вообразить себе, что Эллита прижалась, быть может, лицом к стеклу, которое отделяло ее теперь от остального мира, стараясь разглядеть террасу, где она попросила меня находиться в эту минуту. Потом самолет растворился в однородной серой массе, где земля и небо составляли единое целое. Я уже не смог бы сказать, оторвался он от взлетной полосы или все еще продолжает бежать по ней, подобно несущемуся над гребнями волн кораблю. Вскоре от той, которую я так любил и которая удалялась от меня, остались лишь два поочередно вспыхивавших маленьких огонька – зеленый и красный, – тоже исчезнувших в воздухе.
      Шофер отвез меня домой, так что в течение немногим более часа я еще пребывал в машине, в осиротевших владениях Эллиты, отчего мне пришлось вкусить всю горечь ее отсутствия. Я пока не осмеливался думать о тех местах, об улицах, аллеях Булонского леса или просто автобусах, где мне отныне предстояло предаваться лихорадочно-навязчивым мыслям о разделяющем нас расстоянии.
      Я повернул ключ в замке, стараясь как можно меньше шуметь, и укрылся в своей комнате, надеясь, что маман не слышала, как я вернулся. Уже вечерело, а мне казалось, что я пришел на рассвете с праздника и что на улице царит особая тишина раннего утра: безмолвие отрезвевшей души, в которой, однако, еще звучат последние отзвуки едва успевшего развеяться счастья, уже настолько далекого, что все случившееся кажется сновидением. В такое утро хочется пожелать, чтобы мир вообще никогда больше не просыпался.
      Чуть позже к нам на ужин пришла тетя Ирэн, хотя это был не тот день недели, когда она обычно нас посещала; я вышел из своей комнаты, чтобы встретить ее, и поцеловал ее с особой нежностью, должно быть, из-за великой жалости, которую испытывал к самому себе. Я чувствовал, что маман с раздражением наблюдает за нашими излияниями чувств, причина которых была для нее очевидной. Я снял с тети Ирэн плащ и взял у нее новую оранжевую фетровую шляпу с широкими полями, которую дождь, сильно намочив, сделал очень похожей на головной убор жителей Ньюфаундленда.
      Ужин прошел в совершенно необычной тишине. Тете нечасто случалось бывать в меланхолическом настроении, и обычно в таких случаях матери удавалось довольно быстро «встряхнуть» ее, заставить волей-неволей «обрести разговорчивость». Однако в тот вечер она не сделала ничего, чтобы потревожить молчание своей «ненормальной сестрицы». Может быть, она уже догадывалась о его причине? И подозревала, что между моей неразговорчивостью и печалью, овладевшей тетей, есть какая-то связь? Или предвкушала удовольствие узнать о причинах того и другого, дожидаясь, когда «эта бедняжка Ирэн» заговорит сама?
      Ее ожидание было вполне оправданным: уже на той стадии ужина, когда на столе появились огурцы и редис, тетя поджала губы, казалось, удерживая дыхание, отчего ее естественная бледность, подчеркиваемая рисовой пудрой, усилилась настолько, что можно было опасаться неминуемого и чреватого последствиями обморока.
      Ее растерянность завершилась спасительным для нее взрывом в тот момент, когда мы приступили к десерту: обретая с помощью глубоких вздохов дыхание и некоторое подобие румянца, она сообщила нам, что барон Линк только что ее уволил.
      Маман ничего не сказала, а лишь посмотрела на меня, другого уволенного фирмой Линк, посмотрела с таким видом, с каким смотрела в прежние времена, когда я возвращался с ободранными коленками или в порванной одежде, то есть, по сути, с торжествующим видом, отразившим ее уверенность в том, что в конце концов я все равно вернусь к ней.
      «И наверняка они предупредили только в самый последний момент», – заметила она сестре, глядя по-прежнему на меня, чтобы показать, что она все знает, поняв по моему молчанию и по расстроенной физиономии, что со мной обошлись немногим лучше, чем с Ирэн.
      Маман обладала своего рода гениальной способностью найти такое слово, придать своему лицу такое неуловимое выражение, которые возвращали меня к мысли о моей безнадежной посредственности: она как бы хотела мне напомнить, что я – ее сын, «плоть от плоти», и что мне никогда не удастся совсем избавиться от некоторых вкусов, от некоторых представлений, которые я, делая вид, что презираю их, на самом деле ношу в себе по законам наследственности, как носят в себе предрасположенность к сердечным болезням или раку. Многие годы спустя после ее смерти у меня еще порой возникает чувство унижения при воспоминании о ее сарказме и иронии, обрушивавшихся на меня, стоило мне только намекнуть на мой отличный от ее собственного образ мыслей. В связи с моей любовью к Эллите ей было угодно верить лишь в то, что с моей стороны это чистейшая провокация, имеющая единственной целью как-то досадить ей.
      Есть ли у меня сегодня абсолютная уверенность в том, что она сильно ошибалась? Я неслучайно сказал, что Эллита вполне могла быть существом нереальным: разве не возникла она, словно по мановению волшебной палочки? Она в одно мгновение перевернула мою жизнь, но питал ли я надежду, что в один прекрасный день она станет ее частью? Хотел ли этого? Я любил ее безумно, как не любил никогда и никого потом, но любил, ничего не ожидая от нее, не веря даже, что она сделала бы меня более счастливым, если бы ответила на мою страсть: как знать, не зависела ли сама реальность Эллиты, этого слишком совершенного существа, чтобы действительно принадлежать миру сему, прежде всего от моей неспособности ее покорить? Быть может, у меня и в самом деле было не больше желания соблазнить ее, чем у спящего, погруженного в свои счастливые сновидения, желания проснуться.
      Даже у самых сильных чувств бывает неприглядная сторона, и моя страсть к внучке барона Линка могла с достаточной долей правдоподобия сойти за сугубо расчетливую любовь, за увлечение, питаемое исключительно тщеславием. При всем том, что мать смотрела на вещи лишь через уголок лорнета, зрение у нее тем не менее было отличное. Ее манера все сводить к своим меркам вызывала у меня постоянное раздражение и чувство унижения, о котором я только что говорил. Однако я бы не ощущал ни стыда, ни гнева, если бы не мое подозрение, что, несмотря на свою искажающую призму, какую-то часть истины маман разглядела. В тот вечер я был слишком убит горем, чтобы сопротивляться разрушительной силе ее аргументов, хотя пытался для проформы возражать на каждое ее утверждение. Тетя Ирэн выглядела еще более подавленной, чем я, и не могла оказать мне существенной поддержки: то, что барон Линк выплатил ей в качестве увольнительного пособия зарплату за два года (из которого, как с гордостью заявила тетя, она приняла только половину), никак не спасало положения, поскольку и матери, и всем нам было известно, что главным тут было уязвленное самолюбие. Ведь что такое годовая или даже двухгодичная зарплата тети Ирэн, если получена она была от человека, не знающего счета деньгам? Мне пришлось выслушать еще множество других доводов маман, изливавшей свою обиду на людей, которых она никогда не видела и которых, как она теперь была уверена, к ее величайшему удовольствию, отныне не придется видеть ни тете Ирэн, ни, что самое главное, мне. Это был ее реванш, сильно поднявший настроение маман. Злость ее прошла: с тех пор, как нас поставили на место, являвшееся и ее местом тоже, она готова была нам все простить.
 
      В тот вечер я оставил окно своей комнаты открытым. Я даже вышел бы из дома, ходил бы целую ночь под дождем, если бы мог надеяться избавиться таким способом от угнетавшей меня печали, но я чувствовал себя слишком расстроенным и слишком нерасположенным к самому себе, чтобы предаваться столь драматической пантомиме. Дождь прекратился где-то в середине ночи, но с карниза крыши на оцинкованный подоконник упорно продолжали падать капли. С регулярными интервалами по улице проезжали машины, производившие на мокрой мостовой шум, похожий на шелест сминаемой бумаги. Маяк Эйфелевой башни, как ленивый вентилятор, вращал под облаками свой винт дымчато-розового цвета. Лежа в постели, я смотрел на небо и чувствовал себя заштиленным в своем существовании неподвижного мечтателя, в то время как Эллита летела над облаками, все больше и больше удаляясь от меня с каждой секундой. Когда начало светать, мне стало холодно, но я не мог решиться закрыть окно: мне казалось, что, оставляя его открытым, я впускаю в комнату немного неба, в котором вот уже несколько часов уносится прочь моя любимая, и что таким образом мы как бы все еще остаемся с ней в одном и том же месте, несмотря на то, что его масштабы стали совершенно нечеловеческими.
      Замечания моей матери, как я ни сопротивлялся, породили в моем сознании растерянность, готовую вот-вот перейти в настоящее головокружение. Я хотел бы ей ответить, что даже если я и в самом деле влюблен «в химеру или сон», мое чувство тем не менее остается настоящим. Однако мою неуверенность питала именно маман с ее так называемым «позитивным мышлением»: так кто же она все-таки, моя Эллита? Скорее всего – избалованный ребенок, девчонка, преисполненная сознания собственного превосходства, поверхностная и в ее годы уже пресыщенная. Чтобы убедиться в этом, возможно, нет нужды знать ее лично: достаточно посмотреть на меня и обратить внимание на то, что с каждым днем я выгляжу все более несчастным. Несчастным? В тот вечер я не мог не казаться таковым. Но ведь при этом благодаря Эллите я познал такое счастье, о котором еще год назад не имел ни малейшего представления. Однако как объяснить моей матери, этой обладательнице «позитивного мышления», что на свете есть и болезненное счастье и что им можно дорожить не меньше, чем самой жизнью? Разве мог я убедить ее, если всегда в конце концов убеждала всех она? И хотя ей ни за что не удалось бы убедить меня в том, что Эллита способна принести мне только несчастье, она тем не менее смутила меня иным способом: я перестал быть абсолютно уверенным в своих собственных чувствах. «Как ты можешь любить девицу, которая так откровенно издевается над тобой?» – не раз спрашивала она, полагая, что этим заставляет меня задуматься о намерениях Эллиты. А в результате получалось, что она побуждала меня вопрошать самого себя: в самом деле, как могу я продолжать любить Эллиту, зная, что она делится со мной своей нежностью лишь как бы в шутку? Да и люблю ли я ее? Я чувствовал, что уносимая самолетом в Аргентину, она удаляется от меня, точно какая-нибудь исчезающая прочь иллюзия. По мере того как отступала ночь, я все больше опасался, что подходит к концу и мой сон об Эллите и что в тот момент, когда «Суперконстеллейшн» приземлится в Южной Америке, из него выйдет лишь пустая самовлюбленная девчонка, чьи хрупкие достоинства, существующие только в моем собственном воображении, растают в оказавшемся слишком необъятным пространстве.
      Говорят, что тот, кто страдает, пуще всего боится ночи, этой жестокой пустыни, где ничто больше не отвлекает его от него самого и его боли. Однако лично я больше боялся рассвета, боялся первого дня жизни без Эллиты. И еще я страшился самого себя. Я примирился с тем, что несколько долгих недель Эллита будет находиться вдали от меня, что разлука со мной не вызвала у нее ни малейших признаков печали. Я примирился с тем, что она вечер за вечером будет кружиться в объятиях каких-нибудь танцоров танго, которых я представлял себе смуглыми, напомаженными, туповатыми и неприятно пахнущими пачулями. Я примирился с тем, что она предпочитает прогулки верхом и водные лыжи стихам Нерваля и несчастному глупцу, который читал их ей, отчаявшись найти в собственной памяти слова, способные ее тронуть. Однако мне никак не хотелось соглашаться с утверждением, будто она была всего лишь иллюзией. Тем не менее слова, сказанные матерью за ужином, продолжали смущать мой покой: впервые я испугался, что забуду Эллиту, испугался пресытиться теми крохами счастья, которые она мне подарила и которые могли оказаться плодом моего воображения и моей боязни проснуться, боязни отказаться от сновидений, от потребности любить.
      Сколько месяцев, а то и лет я страдал бессонницей из-за Эллиты? Происходило ли это оттого, что по-настоящему я никогда не надеялся, что она меня полюбит, что с первого же дня чувствовал себя обездоленным ею и даже по прошествии тридцати лет по-прежнему вспоминаю об этом не иначе, как с чувством неудовлетворенности и сожаления? Я стал тогда ее ближайшим другом, и она, скорее всего, дорожила этой дружбой, если вообще была способна чем-то дорожить. Мы проводили с ней целые дни в разговорах, или, точнее, говорил я, а она, как мне кажется, меня слушала. Она была рада меня видеть, а я испытывал потребность встречаться с ней каждый день, хотя бы на несколько минут, даже отдавая себе отчет в том, что все остальное время она не замечает моего отсутствия.
      Она говорила о себе лишь затем, чтобы сообщить, что днем ходила по магазинам или что ей, кажется, удалось написать контрольную по английскому. Она нервничала, когда, мучимый любовью и чувством собственного бессилия, я начинал задавать ей вопросы, которые казались ей слишком интимными. Она сердилась на несколько минут, а потом забывала об этом, поскольку была неспособна обижаться. Она жила в крепости безразличия, с каждым днем становясь все более покорной узницей, но мне хотелось надеяться, что в конце концов я освобожу ее. Вся сила моей любви заключалась в том, что с самой первой нашей встречи я видел Эллиту постоянно убегающей: в течение долгого времени я считал ее болезненно одинокой от сознания собственной красоты и меня не раздражала ее недоступность. Я знал или во всяком случае подозревал, что она переставала думать обо мне через секунду после того, как я, сказав «до завтра», уходил: на те несколько часов, что отделяли меня от завтрашнего дня, когда я должен был словно случайно возникнуть перед ней, когда мой образ и мое имя снова получали право существовать в плавном и отстраненном течении ее мыслей, ее жизнь становилась для меня засекреченной, превращалась в тайну, куда мне не было никакого доступа, и одновременно в неиссякаемый источник отчаяния, в котором моя страсть постоянно возрождалась.
      Я сказал, что каждая встреча с Эллитой, вплоть до самой последней, была для меня чем-то вроде явления, явления моей святыни: однако с еще большим основанием я мог бы сказать, что Эллита была преимущественно исчезновением, была существом, теряющимся из виду. До самого последнего дня она оставалась неуловимой, и мне ни разу не удавалось хотя бы на мгновение остановить ее, прервать ее бег, во время которого она лишь возбуждала остававшуюся во мне неутоленной жажду, полностью ускользая от меня: не исключено, что сама ее красота, казавшаяся мне превосходящей любую другую человеческую красоту, возникала у нее от этого самого движения, от этого вечного ускользания, делавшего тщетным мои попытки закрепить ее образ в сознании. Я сказал, что она ослепляла меня, и для того, чтобы просто узнать цвет ее глаз, мне понадобилось немало времени. Но все мои объяснения выглядят абстрактными, бесконечно бедными и не дают представления о том, что я видел лишь мельком, о том ускользании, из которого, быть может, и состояла вся красота Эллиты, подобная тем эфемерным бриллиантам, что замечаешь в росе.
      Я сразу же решил для себя, что Эллита в своем надменном одиночестве испытывает муки, что она заключена в тюрьму безмятежности. Мне хотелось в это верить, поскольку в таком случае ее неспособность полюбить меня сочеталась с моим собственным отчаянием оттого, что она меня не любит: из того и другого в совокупности образовывалось нечто вроде общей для нас обоих злой судьбы, судьбы, по отношению к которой Эллита была такой же жертвой, как и я. Мне казалось, что в глазах ее стоит грусть, когда я говорил ей, что люблю ее, а она отвечала с нежностью на мои поцелуи: я пытался в такие минуты представить себе, что мы любовники, вынужденные распрощаться из-за внешних обстоятельств, из-за враждебного окружения. Но нет! Мы не были любовниками! Эллита могла бы даже отдаться мне и все равно ничего бы мне не дала: когда я оказывался слишком настойчивым, когда умолял ее сжалиться надо мной, когда ей хотелось вырваться из объятий нерешительного и смешного любовника, каковым я тогда становился, она поручала невероятно похожей на нее девушке, которую тоже звали Эллитой, но которая ею не являлась, избавить ее от назойливого поклонника. Эта девушка говорила мне нежные слова, иногда сопровождая их жестами любви, которых я домогался с такой настойчивостью, но она не задерживалась возле меня ни на одну лишнюю секунду, так как настоящая Эллита отзывала ее сразу же, как только решала, что одарила меня всем, чем положено, и моя эфемерная возлюбленная тут же вновь превращалась в то убегающее существо, которое меня завораживало и мучило. Что же касается настоящей Эллиты, то она не выходила из своего бастиона безразличия ни на одно мгновение. То есть она делала для меня все, что могла, так как не любила, когда люди страдают: в ней не было никакой порочности. Она была просто пленницей, давшей слово не убегать и никогда даже не думавшей о побеге.
      Ну а что касается меня, то настаивать, будто я был так несчастен, как я это позволяю себе говорить, было бы все же не совсем справедливо. Отвергнутому любовнику отчаяние к лицу, но это чувство порой бывает условным: я, конечно, мучился, но отчаянию не предавался. Скорее всего, я никогда по-настоящему не верил, что Эллита когда-нибудь меня полюбит, но это не мешало мне мечтать о ее любви и жить с этой грезой. Тот, кто любит, может порой странным образом надеяться без надежды и вечно верить в то, во что больше не верит. Нежные слова и поцелуи, которыми одаривала меня Эллита, были всего лишь отраженным мерцанием моей любви и моего желания. Безразличие Эллиты усугубляло мою страсть, как бы черпавшую силу в собственном поражении, питавшуюся смехотворными милостями, которые внучка барона Линка оказывала мне после упорного сопротивления и вокруг которых я заставлял вращаться мир, словно они были его осью.
      Из-за Эллиты я не спал ночами, но ведь мне не хватало дней для грез и я был не так уж несчастен, коль скоро та, которая запрещала мне почти все, грезить как раз не запрещала. Я спрашиваю себя, не было ли ее безразличие ко мне настолько абсолютным, что она никогда не испытывала потребности мешать моим грезам, осуждать эти наивные и чарующие фантазии, в которых, чтобы ни происходило, я всегда отводил ей первую роль. От этого она выглядела в моих глазах, возможно, тысячекратно более реальной, чем в случае, если бы она была более великодушной, более богатой на чувства или просто более влюбленной. Я забыл все, вплоть до имен и лиц тех женщин, которые за одну ночь давали мне несравненно больше, нежели Эллита, но больше всего меня впечатлили именно ее холодные поцелуи. И те несколько признаний, что я вырвал у нее, признаний, надо сказать, сдержанных и вызванных смутно-мимолетным милосердием, доставили мне в жизни больше всего счастья. Точно так же я никогда не забуду и разочарований, страхов, приступов гнева, которые она возбудила во мне: до самого последнего моего вздоха я сохраню память о них, столь драгоценную, что, как мне иногда кажется, я упиваюсь ею с самого первого дня.
 
      Тем летом мне захотелось полистать альбом с фотографиями. Снимала моя мать. Каждое лето она делала десятки фотографий, и я был ее излюбленной моделью. Она постоянно носила с собой допотопный фотоаппарат с гармоникообразными мехами, способный производить крошечные негативы. Механизма регулирования выдержки в нем не было: нужно было только много света, и маман всегда ставила меня лицом к солнцу, отчего первые двадцать лет моей жизни оказались запечатленными в виде вечной гримасы. (Я предполагаю также, что этому способствовало и плохое настроение, вызванное ослепляющими сеансами позирования, которые маман, стремясь к совершенству, иногда слишком затягивала.) Излишне говорить, что на этих снимках я вовсе не кажусь себе привлекательным, и мне лучше даже не пытаться вспоминать, что же такого могла найти во мне моя любимая. (У меня нет ни одного портрета Эллиты, чтобы поставить его рядом с гримасничающим молодым человеком. Сама она своих фотографий не дарила, а мне не приходило в голову попросить у нее хотя бы одну. Я был счастлив смотреть на нее и, может быть, еще больше счастлив просто мысленно представлять ее себе.)
      Мне кажется, что на снимках того года физиономия у меня еще более неприятная, чем на всех остальных. Маман стала с первого же дня упрекать меня, что я «брожу как неприкаянный», не понимая, что скучал я немногим больше, чем обычно, но что теперь мне просто не хотелось ломать довольно скучную в конечном счете комедию и делать вид, будто мне так уж приятно развлекаться с ребятами и девчонками из нашей маленькой компании. Мой мрачный вид и сердитую мину, в которые я облачался, словно в какой-нибудь черный плащ, дабы продемонстрировать отчаяние юного поклонника поэзии Нерваля, сначала приняли за «анемию». Мне едва удалось избежать визита местного доктора, одного из тех, кого с полным основанием называют «семейными», поскольку они без колебаний соглашаются с матерями, что «молодой организм» мало ест, мало спит, недостаточно времени проводит на воздухе и что десять часов сна в сутки и активные занятия плаванием все исправят. Однако «молодой организм», о котором шла речь, с таким постоянством обнаруживал свое дурное настроение, что маман в конце концов вняла доводам о возможности «нервного переутомления» и у нее вновь появилась уверенность, что причиной всех наших хлопот является забытая было ею юная девица Линк.
      Таким образом, она обнаружила, что я страдаю, но если ей в принципе и раньше было известно, что можно мучиться от любви – во всяком случае она слышала про такое, – то само это понятие находилось настолько в стороне от ее привычного хода мысли, что ей казалось странным, как это «совершенно здоровый юноша» может упорствовать в своих заблуждениях. (Я не могу сейчас не восхищаться, вспоминая, с какой силой эта женщина, сама столь очевидно несчастная, столь явно потерпевшая крах в сфере чувств – свидетельством чего были и ее озлобленность, и ее суровость, – отвергала даже саму мысль о счастье в любви или о любовных переживаниях: она, таким образом, просто вывела за скобки реальности причину своего собственного несчастья, подобно тому, как опытная кухарка выбрасывает из рецепта ту или иную слишком острую, по ее мнению, приправу. Счастливой это ее не сделало. Однако ее развод и стойкая ненависть к моему отцу перестали быть для нее просто личным крахом. Они вписались в некое общее правило, в общем и целом низводящее любовь до уровня выдумки романистов, годной разве лишь на то, чтобы бедняжка Ирэн, читая, разевала от удивления рот.) Несмотря на все это, моя меланхолия беспокоила ее, и хотя мысль о любовных переживаниях, повторю еще раз, оставалась ей чуждой, она соглашалась допустить, мало того, ей очень хотелось верить, что я стал жертвой лукавой немочки, следовательно, жертвой не любви, но женского коварства и собственной наивности. С тех пор маман считала своим долгом раскрывать мне глаза на Эллиту, на женщин вообще, чтобы избавить меня от моих химер.
      Похоже, некоторые люди вступили в сговор если не с дьяволом, то во всяком случае с некоторыми бесовскими силами, действующими в нашем мире, и моя мать принадлежала к числу таких людей: от ее бестактной заботливости и пространных рассуждений о мужчинах, о женщинах, о жизни вообще я вскоре сбежал к моим прежним приятелям, к их тяжеловесным интригам, к танцевальным вечерам в казино, которые по контрасту с уроками философии матери в конце концов стали мне даже немного нравиться. Матери не впервые удавалось таким вот образом разрешить проблему, в которой она явно ничего не понимала. Она не разбиралась ни в людях, ни в ситуациях, но благодаря своей спокойной вере в себя простым поворотом плеча сдвигала попадавшиеся ей на пути горы, даже не заметив их.
 
      Тетя Ирэн преподнесла нам сюрприз, поселившись в августе в нескольких километрах от нашей дачи. Она нашла себе новую «ученицу», толстую, с сильным косоглазием девочку десяти лет, и новые работодатели взяли ее с собой на свою виллу в Довиле.
      Приезд тети Ирэн после превратившегося в наказание предыдущего месяца явился для меня настоящим счастьем. Это было как если бы Эллита послала мне немного самой себя, чтобы я потерпел до ее возвращения. (Здравый смысл был совершенно не властен над моим тихим безумием, которое заставляло меня верить, что весь свет буквально шелестит вестями от Эллиты: мне никак не удавалось смириться с ее отсутствием и нужно было так или иначе заполнить образовавшийся во мне вакуум. Между тем действительность нет-нет да и подыгрывала моему воображению, и вот однажды тетя Ирэн принесла мне открытку, которую Эллита отправила мне из Рио-де-Жанейро, потом другую – из Буэнос-Айреса, адресуя их нашей штатной фее, так как мое любовное исступление подумало обо всем, но только не о том, чтобы сообщить мой адрес объекту всех этих тревог.)
      С тех пор я каждый день наведывался в Довиль и проводил несколько послеобеденных часов с Ирэн. Маман не лишала себя удовольствия иронизировать, «воображая нашу болтовню», но чтобы добраться до Довиля, мне по крайней мере приходилось «садиться на велосипед», что было все-таки лучше, чем «болтаться дома».
      Новая семья, в которой работала тетя Ирэн, была чрезвычайно далека от «стиля» барона Линка и его ненавязчивой элегантности. «Это очень живые люди», – предупредила она меня не без веселости в голосе. Я понял, что она имела в виду, едва ступив на первые ступеньки крыльца, где меня чуть не сбил с ног детина в плавках, выскочивший из прихожей настолько стремительно, словно там взорвалась бомба. Я посмотрел вслед этому атлету, умчавшемуся в сторону пляжа, где он, должно быть, вбежал в воду не менее энергично, чем регбисты заносят мяч за ворота противника. Я узнал, что он – предпоследний из родившейся в этой семье шестерки юных титанов. Ирэн представила мне свою новую «маленькую ученицу», младшую в семье, чьи габариты, хотя и довольно внушительные для ее возраста, пока еще позволяли приблизиться к ней без особой опаски. В тот день, как и в последующие, мы устроились в глубине сада, подальше от виллы, где почти постоянно метался какой-нибудь шумный великан. Верная своим педагогическим привычкам, тетя старалась развлекать девочку, уча ее вышивать носовые платки, составлять букеты из еще не вытоптанных садовых цветов. Слава богу, эта отроковица обладала благодушным, вполне соответствовавшим телосложению нравом. Когда ей надоедало заниматься букетами, она слушала наши разговоры о нежной Эллите. Интересно, от избытка внимания она задерживала дыхание или от сознания ужасающей разницы между ней и той особой, о которой мы говорили? (Поскольку из-за ее косоглазия казалось, что она постоянно наблюдает за собственными очками в стальной оправе, сидевшими у нее на переносице, словно большая стрекоза, можно было предположить, что она старается не дышать, чтобы не потревожить стрекозу и другую окружавшую нас живность.)
      Эллита уехала, покинув нас, тетю Ирэн и меня, в мире, лишенном грации и населенном великанами. Можно было подумать, что новая ученица чувствовала печаль нашего изгнания и тоже поддавалась нашей меланхолии. При этом, однако, она была все же чересчур громоздкой, чтобы вполне соответствовать подобным утонченностям, и когда она отгоняла букетом купавок круживших вокруг мух, которые явно отдавали ей предпочтение перед нами, было видно, что она пользуется им так же непроизвольно и естественно, как корова своим хвостом.
      Отвергнутый поклонник страстно ищет малейшую возможность поговорить об отсутствующей, хотя бы даже с первым встречным, и я не был исключением, а тут еще у меня оказался подходящий собеседник, поскольку тетя Ирэн искренне разделяла мою печаль: мы сообща отправляли наш ритуал, взывая к единому невидимому божеству, царившему в наших сердцах, которое теперь словно являлось нам благодаря нашим молитвам.
      Однако самое большое удовольствие я испытывал в тот момент, когда возвращался на велосипеде из Довиля. Я не особенно задумывался над тем, благодарно ли веду себя по отношению к фее, которая помогала мне воскрешать милый призрак, так как наступал момент, когда я снова был настолько переполнен Эллитой, что присутствие тети Ирэн начинало тяготить меня, и тогда я внезапно прощался, чтобы остаться наедине с той, которую мы только что воскресили. Дорога, по которой я возвращался, проходит по вершине одной из скал, откуда виден весь берег, от Котантена до устья Сены. Я задерживался немного на этом бельведере, уединенность которого (весьма относительная и обычно приправленная остатками какого-нибудь пикника) соответствовала моему лирическому настроению и подсказывала волнующие видения меня самого в роли влюбленного пастуха, поэта или героя на пустынном берегу. Зыбь покрывала бликами шелковистую поверхность моря, которую там и сям разрезали ножницы закатного солнца. На расстоянии волнение водной массы было незаметно и пенистая кромка, разрисовывавшая берег тонкими завитками, казалась вырезанной из слоновой кости. Я бросал велосипед в траву и подходил к краю скалы, где садился, словно на парапет, свесив ноги, и наслаждался головокружением и легким страхом. Лишь отдаленный рокот волн, который с нерегулярными интервалами доносился до меня, как-то отмечал ход времени. Неподвижное море поклевывали время от времени белые паруса, а в стороне Сент-Адреса отправлявшийся в Нью-Йорк теплоход казался навеки приклеенным к горизонту.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10