– Я туда больше не вернусь. Никогда.
В последующие ночи Анаис спала одна. На ее теле оставались следы. Они заживут, сотрутся. Но мы их видели – и мы тоже, она знала. Она подозревала, что мы не станем настаивать на том, чтобы забраться к ней в постель, и что мы так же, как она, хотим обо всем забыть.
Несколько дней она не выходила из квартиры. Взяла книги из моей библиотеки – она, за всю жизнь не раскрывшая трех брошюр, – и часами читала. Она придумала такой способ избежать наших вопросов – или своих собственных. Она была спокойна и молчалива. Винсент разжигал поленья в камине. Она усаживалась на канапе, подобрав под себя ноги, и читала. На ней было длинное, наглухо застегнутое платье. Она так пряталась от нас.
Мы с Жеромом наведались по адресу, нацарапанному на бумажке. Мы представляли себе какой-нибудь тайный вертеп с непреодолимыми решетками, охранниками, вооруженными револьверами. Автобус привез нас на красивую авеню, засаженную каштанами, недалеко от Елисейских полей. Под указанным номером мы обнаружили особняк в стиле неоклассицизма. Богатство обстановки нас ничуть не удивило. Мы были в том возрасте, когда принято считать, что деньги и порок, как старость и уродство, прекрасно уживаются друг с другом. Мы были почти разочарованы, когда перед нами сама собой раскрылась входная дверь из двойного стекла.
Затем мы словно поплыли в аквариумном свете огромной залы, лишенной тени и освещаемой целиком сквозь матовое стекло потолка. Большие картины абстракционистов медленно проплывали мимо нас. В глубине залы, за письменным столом – единственным предметом мебели во всем обширном пространстве – сидела дама средних лет в элегантном твидовом костюме и перелистывала тетрадь в картонной обложке. Она машинально подняла на нас глаза и приветствовала улыбкой, а затем вернулась к своему занятию, сверкнув очками в блестящей оправе.
– Ты уверен, что это тот дом? – шепотом спросил я Жерома.
Он обратил мое внимание на то, что странная стеклянная колонна в центре залы была не архитектурной деталью, а шахтой лифта. Мы притворились, будто рассматриваем еще одну-две картины, а потом вызвали лифт. Дама в твиде и бриллиантовых очках закрыла тетрадь и поднялась:
– На второй этаж доступ закрыт. Это частные апартаменты мсье Клода С.
Этого имени не было среди каракулей Анаис, но Жерому оно показалось знакомым.
– А я как раз хотел повидать мсье Клода С., – заявил он нахально.
– Его нет дома.
– Мы можем подождать, – заверил Жером в светской и, как ему показалось, очаровательной манере.
– Мсье Клод С. сейчас в Нью-Йорке.
Жером смахнул с лица улыбку, поняв, что все его чары не сократят такого расстояния – тут без авиабилета не обойтись.
– Но вы можете оставить ему записку, – со снисходительной любезностью добавила хранительница святая святых.
Пока Жером пребывал в растерянности, не зная, как ему поступить, сообщница мсье Клода С. со смешанным выражением веселья и жалости разглядывала двух пижонов, которые напрашивались на аудиенцию к великому фараону. Кубики льда ее серых глаз еще не растаяли в стаканах.
– Что вам нужно от мсье С.? – спросила она надменным тоном.
– Я скульптор, – сообщил ей Жером.
Дама смерила его взглядом, как будто говоря: «Это, мой милый, еще надо доказать».
– Я скульптор, – не сдавался мой приятель, – и хотел бы показать мсье С. свои произведения.
– Ах, ваши произведения!
Плечи дамы затряслись от беззвучного смеха, а все пуговицы ее костюма засмеялись вместе с ней.
Первой же электричкой мы вернулись на авеню Анри-Мартен. Нет, я ни разу не слышал об этом Клоде С., владевшем галереями в Милане, Нью-Йорке, Париже и даже в Патагонии, мне это все равно. Ладно, ладно, я ничего не смыслю в современном искусстве. А больше всего мне не нравится, когда последователи Марселя Дюшана гасят окурки о живот нашей маленькой музы. А у Жерома в голове заворочалась совсем другая мысль. Стеклянный лифт явно его растревожил, затронув эстетическую струну. Ах, черт побери, как было бы здорово выставить две-три его гипсовые скульптуры – кстати, почему не бронзовые? – вокруг этого сияющего фаллоса!
Вскоре я перестал ему отвечать. Я был ошарашен. Его восторженность забавляла пассажиров автобуса, которые ловили каждое его слово.
Жером возвращался домой, всерьез намереваясь показать свои творения великому Клоду С. Он отправит ему эскизы и фотографии лучших работ из своей мастерской. Он оставил наш адрес твидовой даме. Пусть смеется, корчит скептическую физиономию – посмотрим, что у нее будет за вид, когда Клод С. увидит «юношеские произведения» Жерома.
А как же Анаис? Да-да, старичок, Анаис? Мы разве не из-за нее ездили к знаменитому галерейщику? И не на том ли роскошном лифте бедняжку возили к месту ее мучений? «Мучений»? Ну ты уж загнул! Не умерла же она, в самом деле! Во всяком случае, она туда больше не вернется, она обещала.
Когда мы вышли из автобуса, я был твердо убежден, что однажды Жером отведет Анаис к подножию частного лифта мсье Клода С. Притащит, если потребуется. Или обманет и убедит снова послужить пепельницей для прекрасного господина и его дружков, если это поможет устроить выставку шедевров великого неизвестного художника. Вы только подумайте! Ему шел двадцать третий год, а он все еще был знаменит только среди двух дюжин девиц, которым нравилась его особая манера лепки.
Анаис участвовала в «оргии», ну и что? Сплетение обнаженных тел, танцовщицы и свирели, розовый мрамор и кубки из тонкого золота: в моем воображении рождались одни утешительные академичные картины. Были, конечно, те ужасные отметины на теле Анаис, но они, наверное, уже относились ко времени Геркуланума и Помпеи. В конце концов эти следы исчезнут, а у меня уже оставалось лишь смутное, неясное воспоминание о них.
«Оргия? Вы понятия не имеете, что это такое», – сказала нам как-то Анаис. Зато она в этом разбиралась. Но мы не хотели этого понимать. И потом, все это осталось в прошлом, ведь так? Сама Анаис как будто обо всем забыла. Она жила с нами, молчаливая и кроткая. Жером больше не устраивал пиршеств. Он тоже поумнел. Даже решил не показывать свои работы Клоду С. Мы больше не были в его галерее. Все хотели забыть.
Анаис никогда не оглядывалась назад. И планов на будущее у нее тоже не было. Ее ничто ни к чему не привязывало. Об этом я говорил и могу лишь повторить, так и не сумев лучше обрисовать Анаис. Но как ухватить то, что почти бесплотно?
Анаис была послушна, потому что не находила в самой себе никакой причины делать выбор. Свои желания она заимствовала у других. Искала их в чужих объятиях, так, как это было просто и естественно. Разумеется, никто на это не жаловался.
Удовольствие было единственным поводырем нашей маленькой слепой. В нем она обретала чувство того, что существует. В наслаждении она ускользала от небытия. Лишь на краткое время. Потому что вскоре снова погружалась в летаргию – ее обычное настроение. Тогда ее больше ничто не интересовало.
Но само ее наслаждение излучало странный отсвет тревоги и незавершенности. Ах да, Анаис была «удачей», говорили мы, «везением»! Она безоговорочно выполняла все, чего от нее хотели. Анаис была для нас загадкой, но прежде всего – приятной неожиданностью. Зачем глубоко копать? Щепетильность и угрызения совести – это проблемы Винсента.
Ее кто угодно мог уложить в постель, щелкнув пальцами. Просто смеясь. Лепеча нежные или непристойные слова. Словно механическую игрушку с заведенной пружиной, распутную куклу, которая двигалась и оживала под ласками, а может быть, – под ударами. Под ожогами сигарет. Вот что страшно! Но Жером, я сам и остальные (те остальные, кого мы не знали и которые выбрасывали ее, словно грязный носовой платок) предпочитали об этом не думать.
Я пришел к мысли, что Анаис, по сути, и не существовала на самом деле. Существовали только ее отражения, разбросанные по зеркалам и нашим взглядам. Я сказал, что моменты ее жизни сменяли друг друга странной чередой. Маленькую вакханку, в своей несдержанности мочившую простыни, и юную девственницу, которая на следующее утро распахивала лазурные глаза навстречу невинному миру, разделяла одна-единственная ночь. Всего только ночь. Забвение, словно ветер, разгоняло на небе тучи.
Я снова вижу обнаженную Анаис в моей постели: она закрыла глаза, чтобы лучше проникнуться своим нетерпением, пока я раздеваюсь, нервно расстегивая пуговицы на рубашке.
Она дарила нам наслаждение – мне и Жерому. Такова была ее манера самовыражения. Манера бытия. Она находила в нас утеху и дружбу. Даже в самых откровенных наших жестах была какая-то детская робость. Мы были неразлучны в ее нежности: шалопай Жером, зануда Винсент и я. Она никому не была неверна. Она распределяла между нами свои ласки, словно конфеты, и, добрая девочка, оставалась с нами так долго, сколько мы хотели.
Однако с каждым днем я все больше понимал, что ее настоящая жизнь протекает в другом месте. Жизнь, в которой она, наконец, обретала плоть. Но так, как больной ощущает все свое тело в момент кризиса, когда его всего выкручивает и он кричит от боли. Анаис обретала саму себя в те загадочные часы, когда наслаждения ищут в глубине презрения к себе. Привычное страдание, когда у больного вырывают нерв за нервом, открывает ему подлинный образ его самого, отраженный в кипящих бурунах боли.
У меня осталось смутное и тревожное воспоминание о нашем последнем лете с Анаис. Я долго хранил фотографии роскошной виллы на скале, большого овального бассейна, словно подвешенного над морем. Только эти снимки доказывали, что эта вилла некогда существовала где-то в Испании. Потому что образы, сохранившиеся в моей памяти, больше походили на лубочные картинки, которыми порой расцвечиваются наши сны. Краски были чересчур яркими и казались фальшивыми. Видение Анаис дрожало в знойном мареве, в котором растворялся и край каменного бассейна. Привычное зрелище ее наготы ослепляло меня и исчезало в золотистом пламени. Я потерял две дюжины фотографий, оставшихся от того лета. Вернее, у меня их забрали. Я бы предпочел не говорить об Анаис ни с одной из женщин, вошедших в мою жизнь. Не из скромности. У меня просто-напросто такое чувство, что воспоминания не передаются вот так, во время болтовни в постели. Фигурки, которые тогда выходят из-под пера, годны лишь на то, чтобы украсить бумажный абажур настольной лампы. Однако женщины, которых я встречал, неустанно расспрашивали меня о моем «любовном прошлом». Я не люблю этих бесполезных и жестоких игр. Я рассказывал первое, что мне приходило в голову, иногда сюжет будущего романа. Помимо воли я измерял интерес к рассказу степенью ревности, которую он вызывал.
Ревность – вот ключевое слово истории! Возможно, Анаис в свое время научила меня от нее оберегаться. А ведь она дала мне немало поводов столкнуться с этим чувством. Зачем нагружать себя прошлым наших любимых? Неужели своего недостаточно?
Как бы то ни было, все мои фотографии с Анаис исчезли. Я не подумал о том, чтобы поместить их «в надежное место». На некоторых были запечатлены наши интимные отношения. Они служили закладками и были распиханы по философским трудам: проблески солнечного света на хмуром небе моего учения. Непривычные надписи из плоти и смеха на высоких серых стенах мудрости, взятых с бою и то ненадолго. Я был согласен сразиться с «категорическим императивом» или углубиться в лабиринты «чистого разума», но при одном условии: чтобы мне там порой встречалась миленькая попка Анаис. Но белые камешки, разбросанные Мальчиком-с-пальчик на «долгом пути сознания», с годами исчезли. Мои подружки мало понимали в философии, но, должно быть, заподозрили, что в моем странном пристрастии к книгам, которое ни о чем не говорит, скрывается какое-то извращение. Строгие серые или коричневые обложки – «Критика способности суждения», «Формальная логика и трансцендентальная логика» и т. д. – словно просторные рясы распутных монахов, не стеснявшие возбужденной плоти, должно быть, скрывали большое свинство. Так и оказывалось на деле, поскольку ревность в конце концов всегда находит то, что ищет. Даже наименее непристойные фотографии Анаис были конфискованы во время карательных обысков, проводившихся извечной любовной цензурой. Потом меня подвергали допросу. «Кто? – Одна девушка, разве не видно? – Когда? – В далеком прошлом, под развалинами Вавилона».
Ах, как я был неосторожен! Я засыпал в теплой неге разделенной любви, доверия, снисходительности, а просыпался, разбуженный дотошной и решительной археологиней, проводившей раскопки в моем сердце. Она докапывалась до пружин матраса, ибо даже постельное белье не ускользало от нескромной ярости: так сколько женщин спали на этих простынях?
Про Анаис я говорил даже с некоторым удовольствием: да, я сам сделал эти фотографии. Нет, она и не думала одеваться при виде фотоаппарата. Но она раздевалась перед настоящими художниками и принимала куда более откровенные позы. Да, она была шлюшкой. Да, она продавала себя, когда ей предлагали деньги. Однако она ничего не требовала, никогда ничего ни у кого не просила. И не задавала вопросов. Никто никогда не имел на нее прав. Память о ней мне не принадлежит. Она только рассказала мне, как уступала саму себя. Я не могу этим располагать.
Анаис собирала в ладошку насекомых, которые чуть было не утонули, и осторожно выкладывала на край бассейна. С умилением и заботливостью она смотрела, как длинные животики раскачиваются из стороны в сторону на сухом камне: шестеренки, якоря и пружины маленьких механизмов пришли в полный беспорядок. Потом помятые усики, пострадавшие лапки выпрямлялись. Сияющие надкрылья раскрывались, из-под них появлялись трепещущие прозрачные крылышки, и крошечная электробритва уносилась в лазурное небо.
Часами Анаис была так занята своими зверюшками, что ей некогда было поплавать. Мухи, осы, кузнечики являлись со всех сторон и ныряли в подернутую рябью воду в безумной жажде самоубийства. Анаис не успевала всех спасать. Жером предсказал ей, что в конце концов ее укусит оса, но Анаис его заверила, что ничем не рискует, потому что насекомые «чувствуют», что она их спасает. Анаис хотела только добра. С ней и в самом деле не случилось ничего неприятного.
Так мы провели лето во владениях «мсье Шарля». Оно находилось в Испании, как я уже сказал, в настоящей крепости, которую охранял от остального мира отряд стражников в мундирах, а томное стрекотание цикад образовывало у нас над головой хрустальный купол, предназначенный, наверное, для защиты от межконтинентальных ракет.
В конце сада, засаженного кедрами, соснами и рододендронами, росла изгородь из кипарисов, отделявшая нас от соседней виллы. Сквозь нее то тут, то там прорывался округлый и светлый шелест воды при нырянии или россыпь конфетти женского смеха. Роскошные обломки счастья, выгравированного на золоте. Мы ни разу не видели наших соседей, но и они не отваживались на нас взглянуть. Даже небо они запирали на ключ.
Анаис наконец бросила своих водоплавающих шершней и кузнечиков-ныряльщиков и поплыла мощными, неумелыми гребками. Ее руки вращались, словно колеса на оси, но через минуту она остановилась, едва переводя дух: «Ты видел, а? Ты видел?» – кричала она мне, вся сияя. Я, действительно, видел и продолжал смотреть на проблески тела, мелькавшие в мелких волнах.
И вновь Анаис забрызгала нас своей наготой, она бросалась ею всюду, безрассудно тратила, мешала с голубой водой, посверкивающей солнцем. Затем, грациозно оттолкнувшись, снова уселась на краю бассейна. Склонила голову к правому плечу и стала отжимать волосы, закрыв глаза, углубившись в созерцание самой себя. Ее груди и плечи превращали дневные часы в брызги бриллиантов. Анаис не растаяла в воде бассейна, как не теряла сознания под моими ласками. Она каждый раз давала себя поглотить, но только ради шутки.
Целый месяц мы не выходили из усадьбы. Жером спрятал в подземном гараже старую «симку», на которой мы приехали из Парижа. Мы взяли с собой сэндвичей на три дня пути и – вперед! На месте будет все необходимое, пообещала Анаис: незачем набивать чемодан небогатыми студенческими шмотками. Поселившись на роскошной вилле, мы забудем весь мир: жалкий мир, такой же, как дырявые носки Жерома или моя рубашка с истершимся воротом. Мир банальный и грязный. И правда, с каждым днем наша прошлая жизнь превращалась в смутное и немного унизительное воспоминание.
По примеру Анаис и Жерома я забросил купальный костюм среди прочих пережитков былого существования и подставил себя теплым языкам солнца. Я отдался ему «целым», как говорят о жеребце, радостно раздваиваясь в одновременно странном и интимном восприятии своего детородного органа. Мое предыдущее существование представляло собой лишь прокисший бульон, постепенно испарявшийся от жары. От этого образовывались капельки пота у меня на животе, подмышками, в паху. Из бледных останков студента, на которых несколько нелепых волосков намечали то тут, то там черновой вариант вялого и постыдного животного начала, вскоре родится бронзовый Аполлон. Ибо я чувствовал себя богом, облеченным лазурью. И я вставал, ликуя от сознания того, что весь виден, и противопоставлял уходящему времени простую очевидность моего члена.
Винсент заявил, что Анаис возила нас отдыхать «на деньги своих клиентов». В то лето я, действительно, впервые слушал оперы Вагнера с помощью музыкального центра hi-fi «мсье Шарля». Я никогда не видел такой техники вблизи: огромный усилитель, ощетинившийся светодиодами, грозил взорвать всю планету в последнем «фортиссимо» «Сумерек богов». Анаис включала звук до отказа и садилась перед этим грохотом в метре от колонок. Через несколько минут она поднималась, пошатываясь, почти оглушенная, совершенно пьяная и счастливая. Однажды я сказал ей, что она порвет себе барабанные перепонки.
– Ну и что? – ответила она весело. – Лучше так, чем проколоть их спицей.
– Анаис любит сильные ощущения, – ученым тоном прокомментировал Жером. Потом, как обычно, мы занялись другими делами. Другими развлечениями. Вилла мсье Шарля с роскошными спальнями, ванными, достойными римлян, студией звукозаписи, гимнастическим залом, бильярдной больше походила на огромный клуб, чем на простое жилище. Там не переходили из одной комнаты в другую, словно переставляя пешку на очередную клеточку. На самом деле там было одно занятие: открывать наудачу дверь или поворачивать из любопытства выключатель, как бросают кости, чтобы посмотреть, что будет. Анаис была на седьмом небе. Я глупо пытался ей втолковать, что этот дом не имеет ничего общего с действительностью, с настоящей жизнью, но как раз «настоящая жизнь» и не интересовала нашу безумную музу. Она сообщила нам это шутливым тоном, но ее смех, кажется, должен был нас успокоить и отвратить от желания задавать слишком много вопросов.
Мимо нас молча и торжественно проходил слуга-африканец в белой куртке. Нас он словно не видел и старался сам сделаться невидимым. Однако дважды в день во внутреннем дворике мраморный столик под тентом словно сам собой украшался причудливым цветником экзотических блюд. «Пошли жрать декорации!» – восторгался Жером, делая вид, что может оценить эту неслыханную для нас роскошь с чисто эстетических позиций. Иногда мы слышали, как в глубине сада урчит газонокосилка. Или вдруг просыпалась вращающаяся поливалка и протягивала серебристые руки к голубому небу. Женщина в халате и желтом платочке перебегала через террасу с ведром в руке и скрывалась в домике для слуг, сознавая, как сильно согрешила против изящного вкуса, пройдя так близко от нас. Но Жером, не довольствуясь плесканием в бассейне, напыщенный гордостью от собственной наготы, вслух мечтал о том, чтобы заняться любовью с Анаис на глазах у этих призраков, чьи скромность и нарочитая незаметность его раздражали. Анаис же вела себя менее бесстыдно, чем обычно. Она все так же не решалась приглушить клочком ткани пожар хны на своих прелестях, однако запрещала себе вызывающие поступки, которыми ранее разжигала свой очаг. Что до меня, то я хоть и разделял с Жеромом, все так же, без всякой щепетильности, ежедневную благосклонность нашей спутницы, больше чем когда-либо стремился к тому, чтобы пусть самая тонюсенькая, но стенка, или зеленая изгородь, скрывала нас от посторонних. В те три или четыре недели, что мы провели в Испании, это проявление стыдливости было последней ниточкой, еще связывавшей меня со смутным представлением о том, что хорошо и что дурно.
Впрочем, мне хотелось лишь одного: без стеснения насладиться всеми предоставляющимися удовольствиями. Маркс и Ленин могут застегнуться на время каникул. Мы позже поделимся омарами с мировым пролетариатом. Примирив все человечество на надувных матрасах «дядюшки Шарля», мы отпразднуем окончание классовой борьбы.
Хозяина дома знала только Анаис, но она о нем почти не рассказывала. Но ведь мы пили его коктейли, разве не так? Спали на его белье: те привилегии, которые он нам предоставил, создали некое родство между старичком и нами. По крайней мере, с нашей точки зрения. Мсье Шарль естественным образом превратился в «дядю Шарля». Ужасные подозрения, которые мы питали относительно него, в конце концов рассеялись и улетучились. Мы с Жеромом даже полюбили нашего таинственного хозяина. Мы дадим показания в его пользу, когда Красная гвардия захватит власть.
Анаис не мешала нам веселиться и говорить глупости. Роскошь ее почти не поражала. Она уже была здесь несколько раз, сказала она. Часто? Да, часто. И еще в других, столь же роскошных местах – в отелях и на виллах. Дядюшка Шарль любил принимать гостей вместе с ней. Он дарил ей красивые платья. Анаис грезила перед нами этой жизнью из праздников и элегантности, этими вечерами, когда господа в смокингах бережно пожимают пальчики хорошенькой крестнице и шепчут нежные комплименты. Она постепенно увлекалась игрой своего воображения. Нам с Жеромом самим хотелось в это верить. Мы купались в золоте и серебре дядюшки Шарля, словно в прозрачной воде. Да, Винсент! Мы были сутенерами.
Каждый второй или третий вечер в кабинете по соседству с гостиной звонил телефон. Анаис закрывала за собой дверь. Разговор длился не больше нескольких минут. Мы несколько раз просили подругу поблагодарить за нас по телефону ее крестного. Анаис уверяла нас, что не стоит.
Зная легкомысленный характер этой девушки, мы в конце концов встревожились: «А дядя Шарль-то знает, что мы здесь живем?» «Знает, – заверила нас Анаис. – Но он не ждет благодарностей».
Жером счел, что богатый господин таким образом выражает к нему свое пренебрежение, и оскорбился. Поскольку Анаис не хочет передавать наши изъявления почтения дяде Шарлю, он напишет ему письмо. Однако наша муза не пожелала сообщить адрес крестного. Да и зачем, в самом деле, он ведь переезжает с места на место и звонит каждый раз из другой страны!
Однажды вечером разговор продолжался почти час. Жером приник ухом к двери, но тяжелая дубовая створка не пропускала звуков. Я тихонько снял трубку в гостиной и поднес к уху, но телефон в кабинете был подключен к другой линии – я услышал только гудки.
Жером угрюмо упорствовал в своем тщетном желании отблагодарить старика. Почему бы не оказаться ему представленным? Его снова охватывала жажда славы: он поговорит с добрым дедушкой о своих будущих произведениях и о том, какой чести удостоится первый меценат нового Родена. А мсье Шарль станет этим меценатом, ибо Жером верил в свою удачу. По тем же причинам он уже не сомневался ни в существовании мсье Шарля, ни в том – самое важное, – что он соответствует тому лестному портрету, какой Жером себе мысленно нарисовал. Кстати! Он был готов вылепить бюст своего будущего благодетеля. Или даже изобразить его в полный рост. В бронзе или мраморе – нечего экономить на материале. Поставим это дело на террасе или посреди лужайки. С помощью поливалки устроим вокруг дяди Шарля роскошную радугу. У него будет ореол святого.
Конечно, Жером шутил. Из страха вправду в это поверить? Но кто знает! В конце концов дяде Шарлю достаточно попозировать для набросков. Потом бы Жером сам справился. На худой конец, он обошелся бы обычным фото. Пусть Анаис ему даст. Но у Анаис их не было.
За два дня до конца каникул она получила по почте билет в Лондон и Майами. Она не удивилась. Призналась, что ожидала расставания с нами со дня на день. Ее предупредили. Когда? Она уже точно не помнит: в начале нашего пребывания или, может быть, чуть раньше. Да, вспомнила: как раз перед нашим отъездом из Парижа. И она ничего нам не сказала! Нет, а что?
Мы расстались в аэропорту Барселоны. Когда она вернется? Через несколько недель, несколько месяцев – как получится. От чего это зависит? От дел ее крестного. А почему она должна его сопровождать? Так хочет старик, вот и все. Это его каприз, как и то, что он дал нам пожить на его вилле. И дал своей крестной пожить с нами. Мы ведь этим воспользовались, да? Нам не на что жаловаться. Да и что такого? Капризы должны постоянно меняться, разве нам это не известно?
Я не мог понять, рада ли она новому путешествию. Грустна ли она от расставания с нами – со мной, с Жеромом или с Винсентом. И она не знала. Ах, она охотно взяла бы меня с собой в багаже, а что? Купим большую плетеную корзину и спрячем меня там. Эта мысль ее позабавила, потому что она была детская и взбалмошная.
Жером выразил свое недовольство дядей Шарлем, который словно по мановению руки то отбирал, то возвращал нам Анаис, как ему захочется. Какое хамство! Наступит день, и эту богатую свинью отправят в лагерь на перевоспитание. Без права на обжалование!
Анаис только улыбалась. Да, мы были такие милые! Мы ее развлекали. Развлекали без всяких последствий. Наверное, именно так это понимал ее крестный. Он не хотел совершенно вырвать ее из окружающего мира. Он не всегда в ней нуждался. Это явно был капризный человек. Анаис даже не знала, куда он повезет ее на сей раз. Он, конечно, ждал ее в Майами, а потом? Увидим. Наша кроткая спутница, похоже, привыкла к импровизированным отъездам, вызовам на другой конец света.
А мы? Привыкли ли мы к беспамятным возвращениям этой девушки, ее телу, испещренному ужасными отметинами, ко взгляду, застланному пеленой тоски? Как мы могли быть настолько слепы? А Винсент знал. Он знал это с самого начала. Он не удивился, когда мы вернулись одни. Не задавал вопросов. Он снова принялся ждать. Мы тоже ждали. В конце концов Анаис вернется, думали мы. Увидим, в каком состоянии. Вернее, притворимся, будто ничего не видим. Мы тоже люди подчиненные, как и она. Естественно подчиняться тому, на что не смеешь взглянуть и что не смеешь назвать.
Прошли месяцы. Анаис не вернулась. В ту зиму в квартире на авеню Анри-Мартен снова стало очень тихо. Лучше было не разговаривать друг с другом без лишней нужды. Жером уехал первым, весной. Под конец учебного года и я, в свою очередь, распрощался с Винсентом. Он остался. Он все еще ждал. Он ждал безнадежно, это было в его духе. Я предоставил его воспоминаниям. В том числе и моим собственным, от которых хотел освободиться. Если возможно – навсегда.
III
– Я колебался до последнего момента, – сказал он мне. – Зачем тебе знать, чем кончила Анаис? Разве она заботила тебя после твоего отъезда? Она лишила тебя кое-каких удовольствий, но жизнь сулила тебе столько всего остального.
Было три часа ночи. Мы только что отпраздновали последнее представление нашей пьесы. И вдруг он, на тротуаре. Как давно он ходит тут взад-вперед?
– Что же ты не зашел? Поужинал бы с нами.
– Я боялся помешать.
Он не захотел быть представленным окружавшим меня людям и снова начал ходить взад-вперед по противоположному тротуару. Он чинно ждал, и его непреклонное терпение, как и раньше, вызвало у меня сердцебиение.
– Куда поедем в этот час? – спросил я, присоединившись к нему.
– Поехали ко мне!
Он жил на последнем этаже маленького четырехэтажного дома за городской чертой. От лестницы несло общественным туалетом. Белый кафель на стенах и ступенях усиливал это впечатление. Когда мы поднялись до третьего этажа, свет автоматически отключился, но Винсент уже держал руку на выключателе. Я вспомнил широкую лестницу и лифт в доме на авеню Анри-Мартен: ворсистый лиловый ковер, перила из кованого железа, кабина из лакированного дерева с зарешеченными стеклами. Памятка под стеклом гласила, что лифт может принять трех человек в цилиндрах и с эгретками. Винсент, должно быть, переехал из одного дома в другой, не заметив различия. Как не заметил он разницы между кафедрой истории в Сорбонне и бензоколонкой. Вообще-то он мало что замечал. Он не знал, где он. Ничто не представляло большого интереса в его глазах. Однако именно он дожидался Анаис.
Не я. Возможно, он все еще ждал ее. Тридцать лет, без устали, не забывая ни на один день. Какая страсть таится в этом равнодушии!
Стены двух больших смежных комнат были покрыты книжными полками.
– Я уже не читаю, но не могу решиться все это продать. Впрочем, я бы за них не много выручил.
Он сказал это мне, словно извиняясь. За то, что больше не читает? За то, что не продал свою библиотеку?
В первой комнате стоял огромный письменный стол тридцатых годов, должно быть, обнаруженный среди аксессуаров старого детективного романа. Канапе, обитое бархатом цвета хаки, низкий столик и два непарных кресла были более позднего происхождения, но весьма неказисты. Здесь явно было далеко от авеню Анри-Мартен, но Винсент, повторяю, никогда не отдавал себе отчет, где живет.
Застекленная дверь вела на террасу. Тощие побеги герани сползали из большого цветочного ящика под паром на цементные плиты. Вокруг железного столика стояли четыре садовых кресла из белой пластмассы.
– Располагайся, – сказал Винсент без намека на юмор. – Я принесу чего-нибудь выпить.
Терраса выходила на бульвар. Две ночные бабочки выбрались на шоссе, чтобы поближе продемонстрировать свои тяжеловесные танцы водителям редких проезжающих машин.
Винсент вернулся с бутылкой минералки.
– Спиртного не предлагаю, правильно? А газировка освежает с похмелья.
– Мне еще не так плохо.
– Но может стать, – предупредил Винсент.
Через год после описанных событий Анаис вернулась на авеню Анри-Мартен. Это случилось однажды утром, очень рано. Она постоянно являлась на заре, словно последний сон. Этот сон обладал странной завлекательностью кошмаров. В нем обнаруживалось все, что тайно привязывало меня к нашей маленькой музе и еще сегодня погружает в чувство ностальгии и угрызений совести, именно угрызений, ибо то, что Винсент собирался мне сообщить, я предвидел с первого дня.