Современная электронная библиотека ModernLib.Net

10 лет и 3/4

ModernLib.Net / Современная проза / Паронуцци Фред / 10 лет и 3/4 - Чтение (стр. 3)
Автор: Паронуцци Фред
Жанр: Современная проза

 

 


У дядюшки Робера живет шаролезский бык по име­ни Помпон, похожий на савойского гиппопотама. Глаза у него красные, а мускулы на шее раздуты, как у советского штангиста. Завидев на тропинке телок, бык принимается реветь и пускать слюни, держа на­готове свою розовую торпеду. Он трется ноздрями о провода у забора, и остается только надеяться, что ко­роткого замыкания в этот момент не случится…

Иногда Мириам делится со мной своими маленьки­ми тайнами. Однажды ей сильно влетело от родите­лей. В отместку она решила покончить с собой и зал­пом опустошила тюбик детского шампуня, но само­убийство прошло незамеченным – такая досада… А в три года ее отдали в детский сад, и там она увидела руки воспитательницы, руки, не копавшие землю. Она и не думала, что у взрослого человека могут быть такие изящные, нежные, тонкие руки…

Однажды в воскресенье, прошлым летом, в страш­ную грозу, мы сидели под навесом альпийской хижи­ны и любовались вспышками молний. Вот загорелась гигантская буква «3» – Зорро, а вон большая «Ц» – ФалькоЦЦи. Жирные дождевые капли, сползая по скату крыши, брызгали нам в глаза. Потом молния пронзила гору, и на смену крупным каплям пришли мелкие капельки.

Мириам стиснула в ладони мои пальцы, и я почув­ствовал, что сердце у меня в груди бешено заколоти­лось – то ли из-за грозы, то ли из-за того, что Мири­ам крепко сжимала мою руку, не могу вам точно сказать…

* * *

А потом к нам в Южин вернулась цирковая труппа «Чингисхан», а вслед за нею – сладкая мука любви.

Мы смотрели представление, и я чуть не рехнулся от счастья, когда на арену под звон цимбал вылетела моя любимая.

– Ни тебе попы, ни сисек – что за телка? – проком­ментировал Жожо, и я готов был разорвать его на части.

– Гимнастка должна быть легкой и воздушной, – объяснил я ему. – Это у твоей мамы жопа как у сло­на. Ее, ясное дело, в цирк не позовут.

Я старался быть как можно грубее, чтобы поставить его на место, но Жожо ничуть не обиделся.

– Жопа как у слона, – загоготал он, тряся головой, – это ты здорово выразился, вот черт!

После представления я долго куковал у забора, пока ожидание не стало нестерпимым: у меня не было сил удерживать в себе столько эмоций сразу. Я протиснулся между прутьями с твердым на­мерением отыскать свою возлюбленную и сказать ей: «Я здесь. Поцелуй же меня в губы! Где твой отец? Я буду просить у него твоей руки. Кстати, сколько бы ты хотела детей? (…) А я – не меньше че­тырех, и крестным мы позовем доктора Раманоцова­миноа…»

Пробираясь между кибитками, я узнал укротителя тигров, воздушного гимнаста в огромных трусах и дя­дечку с микрофоном, который, сидя у окна, макал в голубоватую жидкость ватный тампончик, чтобы смыть грим.

Неподалеку от зверинца кто-то ссорился.

– Будешь так нажираться, тебе и нос-то накладной не понадобится, Жоржик ты мой бедненький!

– Это она мне будет говорить! Я ж не слепой, я сразу приметил, что у тебя там с Рыжим, шлюха ты моя!

Я встал на цыпочки (на мне были кеды «Стэн Смит», предусмотрительно надраенные мочалкой для мытья посуды) и за шторкой в оранжевый горошек увидел цирковую барышню. Рядом с ней, у хо­лодильника, сидел несчастный Жоржик. Пот лил с него градом, смывая с лица разноцветный грим в направлении шеи. В дрожащей руке он держал бутылку виски, расплескивая ее содержимое во все стороны.

Я заправил рубашку в штаны, чтобы моя возлюбленная заметила пряжку ремня в форме звез­ды, пригладил в последний раз пробор, в результате чего все пальцы стали липкими от маминого лака, и, чтобы набраться смелости, вспомнил про дедушку Бролино и про Ситтинг Булла [22], про Пластика Бертра­на [23] и про Жана-Клода Кили.

Потом я поднялся на ступеньку и постучал в дверь, но там, внутри, изо всех сил ревел бедный Жоржик. Пришлось постучать сильнее.

– Там стучат, – услышал наконец Жоржик.

– Да, это я, – откликнулся я.

Он грубым движением распахнул дверь – так, что кибитка зашаталась. Первое, что я увидел, были его волосатые ноги в кальсонах.

– Это еще кто? – спросил он.

– Это я, – механически повторил я.

Больше я ни слова не мог вымолвить, потому что увидел ее. Как же она была хороша, моя милая, сов­сем такая же, как тогда, с золотыми блестками вокруг глаз. Она меня тоже увидела, но пока еще не узнала, потому что за прошедшие 214 дней я здорово изме­нился: теперь я был лучшим бегуном начальной шко­лы и стал настоящим мужчиной!

– К нам пожаловал элегантный маленький по­клонник, – сказала она. (Заметила, значит, мою пряжку!)

– Вот черт! Еще один сопляк. Сколько можно! – возмутился бедный Жоржик.

– И зачем же ты пришел, мальчик? – ласково спро­сила она.

– Я готов для любви, – ответил я.

Это было дерзко, но мы и так уже потратили уйму времени впустую, жизнь буквально утекает между пальцев, и я почувствовал, что пора наконец взять быка за рога. Она расхохоталась, и смех ее звучал звонко и мелодично, будто колокольчики на альпийс­ких лугах.

– Он че, больной, этот недоносок? – поинтересо­вался бедный Жоржик.

– А ты вообще заткнись, мешок дерьма, – париро­вал я; как говорится, любезность за любезность.

От неожиданности Жоржик опрокинул спиртное себе на штаны.

– Вот чертов бордель! – завопил он. – Чертов во­нючий бордель!

Он старался подобрать еще какие-то слова, чтобы поточнее выразить свое негодование, но цирковая барышня с проворностью стрекозы выпроводила ме­ня за дверь, а в кибитке бедный Жоржик с нарастаю­щей громкостью орал: «Вонючий, чертов, на хрен, бордель!»

– Ты один меня жалеешь, – сказала барышня. «Это уж точно», – подумал я.

Мы немножко прошлись, миновали писающего верблюда, и я спросил:

– У тебя любовь с Рыжим? – А сердце в груди так и подскакивало, норовя вырваться наружу.

Она улыбнулась.

– Ты подслушивал за дверью, шалунишка!

Потом она долго думала над ответом, и я даже ре­шил, что она вообще забыла о моем присутствии.

– Нет… – ответила она наконец, – это не то, что ты думаешь: Рыжий он вроде утешительного приза. Ну, знаешь, как бесплатный мерный стаканчик в пачке стирального порошка.

Я не вполне ее понимал.

– А что же тогда Жоржик?

Ее взгляд блуждал где-то вдали, поверх кибиток и клеток с животными.

– О, Жорж – это совсем другое. Он не всегда был таким, как теперь.

Потом мы посетили зверинец. Она называла мне имена животных, рассказывала истории их жизней, а я, в свою очередь, поведал ей о том, как Ганнибал пешком отправился со своими слонами к нам, в Са­войю, еще задолго до появления цирковой труппы «Чингисхан», потому что хотел объявить войну румы­нам, которые живут по ту сторону гор, откуда, кстати, явился мой дедушка, причем бегом, побыстрее Ган­нибала и всех его слонов: Бенито Муссолини со свои­ми черными рубашками – это серьезно. Барышня за­ливисто смеялась. Мы шли рука об руку, и мне хоте­лось, чтобы это продолжалось долго, целую жизнь или даже вечность.

Увы, все хорошее когда-нибудь кончается, и вскоре она, запинаясь, сообщила мне, что зрителям не разрешено заходить к артистам, таковы правила, что для меня она сделала исключение, потому как ей очень хотелось бы иметь ребеночка и, когда мы гуляли, она представляла, будто я ее ребеночек. И поблагодарила меня за эту сладкую иллюзию, ведь завтра она будет уже далеко, и ничего тут не по­делаешь, такая у нее работа – дарить радость детям, которые смотрят представление и хлопают в ладоши, как и я…

В эту минуту мне почудилось, будто острый клинок пронзил мое сердце. Значит, она ничего не поняла! Ничегошеньки! Я не знал, как ей объяснить, что я уже чей-то ребеночек. Я – папин и мамин, а еще – сест­ренки Наны и братца Жерара, а еще бабушкин и даже собаки по имени Пес. Семья у меня уже есть. Я ис­кал любви, а не новых родственников… Бедный Жоржик курил у ограды.

– Ну все, миленький, – вздохнула она. – Пора нам прощаться.

– А у меня шрам остался с того раза, вот здесь, – пробормотал я и показал белую звездочку у себя на лбу, напоминание о былой любви.

Она рассеянно улыбнулась, явно не понимая, о чем речь. Сердце у меня набухло, совсем как в тот раз, когда я ждал маминого суфле, а оно вышло совершен­но невкусным.

– Как тебя зовут? – спросил я напоследок.

– Жульетта, а тебя?

Вместо ответа я бросаюсь бежать. От горького ра­зочарования у меня глаза вылезают из орбит. Хватит с меня цирков, бедных Жоржиков, Рыжих и прочих Жульетт! Я миную бассейн, ранчо у черного леса, пролетаю под яблонями, разметая ногами красные и желтые листья. Меня не удержать. Я король марафо­на. Может быть, домчусь сейчас до самой Италии (ес­ли, конечно, бегу в нужном направлении), повторю забег дедушки Бролино с точностью до наоборот…

Осточертела мне жизнь, и, если кто ко мне приста­нет, я, не сбавляя скорости, дам ему по роже!

* * *

Южин – это город, в котором мы живем, – на­чал свой доклад Франсуа Пепен и продол­жил: – Название для нашего города вполне подходя­щее, потому что он ведь действительно южный. А сердце нашего города – это завод, и нет такого южинца, у которого бы никто на этом заводе не рабо­тал.

И правда, если бы во время нефтяного кризиса 1973 года наш завод закрыли (а я это время прекрас­но помню: тогда все вдруг увлеклись спортивной ходьбой), мы вновь погрузились бы в мрачное сред­невековье с бычьими повозками, колокольчиками на прокаженных и ночными горшками, содержимое ко­торых выплескивали прямо на прохожих, даже воду сливать было не нужно.

Из доклада выходило, что наш город – мировой ли­дер по части нержавеющей стали, а обязаны мы своим первенством некоему господину Жироду, пожа­ловавшему к нам из города Фрибурга.

Мсье Жирод оценил бурную энергию наших гор­ных потоков и сразу же стал великим южинским бла­годетелем, можно сказать, нашим персональным швейцарским Иисусом Христом. Он озаботился уст­ройством жизни пролетариата, не способного решать свои проблемы самостоятельно, инженеров расселил по зеленым склонам холма, а народные массы – вни­зу, среди заводских выхлопов.

Он понастроил учебных заведений, чтобы детишки с младых ногтей были сведущи по части нержавею­щей стали – на случай, если их папаши придут в не­годность, открыл бани, чтобы южинцы были чисто­плотными, а то у работяг с этим случаются проблемы, осчастливил наш город собственным театром и даже странным заведением под названием «Капля молока», это что-то вроде молочной фермы, только доят там женщин (я, конечно, извиняюсь, но, по-моему, это отвратительно). А сердцем нашего города был и оста­ется наш прекрасный завод, совершенно безвредный для людей и посевов.

Рабочим мсье Жирода в этой жизни беспокоиться не о чем: они появляются на свет, кушают и какают, вкалывают и размножаются, танцуют и гоняют мяч, подхватывают туберкулез и цирроз (вместе или по отдельности), лечатся, а в случае неудачи – подыха­ют под чутким руководством мсье Жирода.

(Удобно, черт возьми, все предусмотрено…)

Только вот савойские крестьяне почему-то не про­никлись мечтой о техническом прогрессе и продол­жают тихо возиться в своих огородах, не спеша вли­ваться в рабочие массы. Поэтому заводу пришлось в срочном порядке по баснословным ценам закупать себе иммигрантов – арабов, русских, итальянцев, по­ляков, турок и португальцев, и вся эта публика вечно скандалит и дерется, совершенно не умеют люди се­бя вести!

Благодаря братьям нашим пришлым в городе сегод­ня наблюдается полнейший винегрет, разве что ин­женеры по-прежнему обитают в просторных особня­ках, а народец попроще селится где придется. Все арабы и турки почему-то собрались в восемьдесят четвертом доме (по-нашему – восьмерка-четверка). Так вот, в этой самой восьмерке-четверке не оказа­лось ни единого инженера.

Я живу на проспекте Освобождения, и в нашем доме много кого понамешано. Самый черный у нас Ноэль, а самый башковитый в смысле математики – Азиз.

Азиз, по утверждению нашей учительницы, живое доказательство того, что не все итальянцы каменщи­ки, не все поляки пьяницы и не все арабы ездят на подножках мусоровозов и клянчат семейные посо­бия. Так говорит наша учительница, и слова ее вселя­ют надежду.

Отец Азиза приехал в наши края из Магриба, один-одинешенек, трудился на заводе, жил за теннисными кортами, в одной из крошечных хижин, тесно примы­кающих друг к другу, по виду напоминающих кроль­чатники с изгородями наподобие бумажных. Как-то зимним утром один из тамошних жителей не сумел проснуться: окоченел насмерть, как цыпленок в холо­дильнике…

После этого печального происшествия городские власти прислали своего человека в полосатом галстуке и при портфеле, который со знающим видом за­причитал, что так не годится, обстановка в этом райо­не нездоровая и всех бедолаг нужно срочно пересе­лять. Бедолаг отправили в восьмерку-четверку, а не­которых к нам, на проспект Освобождения…

У Азиза есть старший брат Мустафа, который в свои восемнадцать лет так и не поумнел на голову. Он вообще не похож на других Будуду: есть в нем что-то китайское. Однажды я встретил его в бакалейной лавке мамзель Пуэнсен, и он вместо приветствия так вмазал мне по уху, что я свалился прямо в кучу туа­летной бумаги.

Еще у них есть Науль, самая красивая девушка в до­ме после моей сестренки Наны, Имад и младшенький Абдулла, который недавно обнаружил у себя письку и с тех пор все никак не может нарадоваться.

В общем, молодняка у нас полно, и я полагаю, что для страны это очень здорово. Правда, некоторые со мной не согласны.

* * *

Мадам Гарсиа, например, считает, что от иностранцев плохо пахнет, но, на мой взгляд, все иностранцы разные.

Скажем, мсье Китонунца, папа Ноэля, и одевается, и благоухает как никто иной: галстук у него розовый, бабочкой, рубашка белая, выглаженная – ни единой складочки!

В воскресенье, в День Всех Святых, погода стояла теплая, будто в августе (только на Мирантене уже по­висла снежная шапка). Мсье Китонунца вынес во двор раскладной стульчик, уселся и принялся читать стихи, написанные другими элегантными черными мужчинами.

Я гонял вокруг дома на велосипеде, пытаясь побить рекорд, но, завидев его, притормозил и полюбопыт­ствовал:

– А что это вы читаете, мсье Китонунца?

Он взглянул на меня поверх очков, улыбнулся и произнес, теребя тонкие усики:

– Стихи негров, дружок.

– «Негры» говорить неприлично, – заметил я, – потому что все расы равны.

Он рассмеялся от всей души, прямо-таки зашелся от смеха, наверное, у него на родине все так сме­ются.

– Равенство рас, дружок, – это отдельный раз­говор, – сказал он мне. – Дай-ка я тебе лучше почи­таю негритянские стихи.

– Идет, – ответил я.

И он прочел мне стихотворение:

Женщина голая, женщина черная,

Твой цвет – сама жизнь, твои формы – сама

красота!

Я взращен в твоей благодатной тени;

твои нежные руки защищали мои глаза,

И я вновь открываю тебя в этом знойном,

палящем краю,

С высоты перевала – обетованную землю,

И стою пораженный, сраженный твоей красотой,

Словно молнии вспышкой [24].

– Сильно сказано, – констатировал я. – Только, похоже, я не слишком разбираюсь в африканской по­эзии, потому что ничего не понял.

– Как, совсем ничего? Ты уверен? – забеспокоился он.

– На уровне интуиции я бы сказал, что речь идет о женщине, которая прогуливается без ничего, – отве­тил я. – Вроде мадам Фобриу, которая выставляет на всеобщее обозрение свои вторичные половые приз­наки и некоторые первичные. Но в Африке все долж­но быть по-другому, там же чертовски жарко…

Тогда мсье Китонунца предложил, что еще раз про­читает мне первые строки, а я буду внимательно вслу­шиваться в каждое слово. Наша литературная дис­куссия оживлялась, и я даже стал понимать, почему мсье Китонунца был у себя на родине великим педа­гогом и почему здесь, в Южине, ему сразу предложи­ли сесть за руль мусоровоза. (Обычно на эту ответ­ственную должность переходят с повышением те, кто раньше ездил на подножке мусоровоза…)

– Вот как ты думаешь, – спросил он, – что общего у поэта с этой женщиной? Они знакомы?

Он еще почитал отдельные строчки, а я включил мозги на полную мощность, чтобы не ударить лицом в грязь. Мне нравился папа Ноэля, и голос у него был такой нежный.

– Мне кажется, – начал я, – правда, я не уверен, но мне кажется, что поэт встретился в ванной со своей мамой и увидел, какая она красивая без ничего, вся черная-черная, и живот у нее такой мягкий, из кото­рого он вылез… Он успел позабыть, какая у него заме­чательная мама, и вдруг понял, что его детство было таким спокойным, потому что она его защищала (так бывает, когда за горой слышен гром, а с нашей сторо­ны небо синее, ясное), а когда мама обнимает своего ребенка, ему ничего не страшно…

– Прекрасно, – сказал он. – Замечательно… А тебе, дружок, приходилось испытывать что-нибудь подобное?

– Ну а как же, – ответил я. – У нас, в семье Фаль­коцци, принято ходить по квартире без ничего. Мы комплексами не страдаем…

– Я не это имел в виду, – уточнил он. – Приходи­лось ли тебе чувствовать, что кто-то или что-то защи­щает тебя?

– Разумеется, – ответил я, – я постоянно это чувствую, в этом вся прелесть семейной жизни. А еще иногда я бываю в Аннюи и смотрю на Монблан… Он один возвышается надо всем остальным, и я пони­маю: ему-то никто не нужен, но он всегда будет там возвышаться, и это и есть вечность. Он меня, конеч­но, не замечает, потому что по сравнению с ним я сов­сем крошечный, но в нем столько силы, что один взгляд на него придает мне смелости…

Мсье Китонунца просветлел. Он был доволен, что я делаю такие успехи в постижении африканской поэ­зии.

– Прекрасно, дружок, – похвалил он меня. – Ты очень тонко все прочувствовал. А теперь давай пой­дем еще дальше. Попробуй догадаться, что стоит за образом матери, взрастившей поэта? Кто эта женщи­на, от любви к которой разрывается его сердце?

– Может быть, женщина – это и есть Африка, – предположил я, и эта была полная победа!

Я бы не хотел никого ругать, но говорить о литера­туре с мсье Китонунца мне понравилось куда больше, чем сидеть на уроках нашей училки мамзель Петаз.

* * *

В школе нас учат всяким увлекательным вещам, но не всегда…

Иногда наши художественные способности подав­ляются, и самовыразиться нам не дают.

Например, музыку в нашем классе ведет мсье Кас­таньет, по вторникам, с утра. В жизни музыка нравит­ся мне так же сильно, как книжки, девочки в одних трусиках и заснеженные вершины, но уроки мсье Кастаньета – это совершенно из другой оперы.

Когда он входит в класс, все вытягиваются в струн­ку и хором приветствуют его: «Здравствуйте, госпо­дин Кастаньет», а он сухо так отвечает: «Присажи­вайтесь» – и бросает на нас косые взгляды, будто по­дозревая в самых что ни на есть преступных намере­ниях на свой счет.

Потом мы открываем тетради по музыке на опреде­ленной странице и начинаем:

Безвременники в лугах

Расцветают, расцветают,

Безвременники в лугах,

Август на дворе.

Петь нам полагается каноном, но ничего путного из этого никогда не выходит, зато учитель музыки прос­то выпрыгивает из штанов и вопрошает, сознаем ли мы, куда движется наша родная Франция и что ее ждет, если эти сопляки (то есть мы) даже не способны спеть народную песню, а на радио, на радио-то что творится, полнейший разгул, варварские ритмы, ка­жется, будто мы за границей… Нет, он не в силах вы­носить наше мерзкое пение и потому достает дудку.

Мсье Кастаньет дымит, как целая пожарная коман­да, такое ощущение, что, пока он выплевывает оку­рок, новая сигарета сама собой вырастает у него в уголке губ. В результате его дудка больше похожа на дымовую трубку, а еще – на водосточную трубу из фильмов про чикагских гангстеров.

Подудев и подымив, он спрашивает, кто из нас хо­тел бы сыграть. Мы сидим, уставившись на собствен­ные ширинки. Никто не хочет пасть жертвой музы­кального произвола и быть облаянным, потому что самое мягкое ругательство мсье Кастаньета – «рыба тухлая», а остальные будут покруче…

Поскольку добровольцев среди нас не находится, мсье Кастаньет лично вызывает кого-нибудь на расп­раву.

– Вот ты нам сыграешь «К чистому ручью»!

Никогда не забуду, как он потребовал: «Эй ты, Фалькоцци! Сыграй-ка нам „Звезду снегов", да чтоб от губ отскакивало!»

Тоже выдумал! Кем он себя вообразил, этот гнус­ный куряка? Мы у него поголовно заработаем рак легких еще до того, как волосы в паху отрастут.

Я поднялся и заиграл «Все в мажоре!» Пластика Бертрана – пропадать, так с музыкой. Мсье Кастань­ет смотрел на меня так, будто не верил, что мы оба принадлежим к роду человеческому (похоже, он предпочел бы, чтобы моя мама вообще меня не рожа­ла), но наши не оставили меня в беде и хором подхва­тили: «Все в мажоре у меня, о-о, о-о!» Никогда мы еще так не веселились на уроке музыки…

Придя в себя, наш педагог вырвал у меня дудку и так вмазал по уху, что я едва не оглох подобно компо­зитору Бетховену. Левая половина лица у меня разду­лась, в голове загудел пчелиный рой, но этого оказа­лось недостаточно, и он стал таскать меня за волосы, а я запричитал: «Ой, больно, вот черт, ужасно боль­но!»

– И не сметь мне больше паясничать, мусье Фаль­коцци! – орал педагог. – Ишь, юморист нашелся!

И несколько раз дал мне пинка под зад.

Когда у меня будет сын, я назову его Пластиком, а если родится девочка – назову Керамикой…

* * *

Мсье Кастаньет, вероятно, поумерил бы свой пыл, если бы знал, что при рождении я весил всего 1250 грамм, все равно что три грейпфрута или четыре кокосовых ореха, так что на старте мне не слишком повезло.

В роддоме меня поместили в специальный кувез для недоделанных, чтобы я стал больше похож на чело­вечка. Братец Жерар утверждает, что я напоминал морщинистую фиолетовую жабу, поэтому меня дер­жали не в грудничковой палате, а в хозяйственном шкафу, чтобы не пугать посетителей роддома, но эта история целиком и полностью на его совести.

Еще он говорит, что меня можно было бы за отдель­ную плату выставлять на звериной ярмарке, как в средние века, и тогда мы бы разбогатели, а я бы хоть какую-то пользу принес семье. Жаль, что этот слав­ный обычай не дожил до наших дней, вздыхает он.

Честно говоря, я и сам чудом дожил до наших дней.

Из-за преступной халатности роддомовской нянечки, устроившей страшный сквозняк в грудничковой па­лате, я подхватил пневмонию. (Мне есть чем гордить­ся: я стал самым молодым легочным пациентом в исто­рии медицины, заболев пневмонией в том нежном возрасте, когда обычные младенцы еще только ждут своего рождения…)

Папа пришел меня проведать, спросил, есть ли улуч­шение, а в ответ услышал, что мне вряд ли удастся вы­карабкаться и что они не виноваты, поскольку провет­ривали помещение согласно служебной инструкции. Этот ответ папу не слишком устроил, он схватил глав­ного врача за галстук и принялся трясти, но, увы, ру­коприкладством делу не поможешь, и сестра Мария-Иосиф, которая занималась отправкой покойников в лучший из миров, заявила, что на все есть воля Гос­подня, что младенец окажется по правую руку от Все­вышнего, он такой щупленький, что без труда протис­нется там между двумя какими-нибудь упитанными…

В качестве экспресс-крещения она окропила меня святой водой, и я уже получил свой билет в рай, но не­ожиданно пошел на поправку, чудесным образом ожил в своем кувезе. Что ни говори, такие вещи за­ставляют задуматься…

Я крепко ухватился за жизнь и прочно занял свое место в семействе Фалькоцци. Мама кормила меня грудью, чтобы я побыстрее окреп. Молока у нее ока­залось с избытком, досталось еще и Азизу (я родился второго, а он шестого), который уже в ту пору отли­чался незаурядным аппетитом.

Не хочу хвалиться, но выходит, что лучшие умы на­шего времени выросли на мамином молоке: не слу­чайно мы с Азизом в классе два первых ученика.

* * *

Чтобы я перестал быть задохликом, мама пичка­ла меня бараньими мозгами, говяжьим языч­ком в томатном соусе и кониной…

Есть мне совершенно не хотелось, и маме приходи­лось хитрить: она грозилась переехать в Австралию, если я не доем суп. Из боязни быть покинутым я че­рез силу проглатывал и суп, и савойский сыр соро­капроцентной жирности.

Поначалу маме достаточно было выйти на кухню, и я со страху сразу все подъедал, но довольно быстро обнаружил, что она никуда не девается – стоит и подглядывает в замочную скважину. Тогда, чтобы я в полной мере ощутил горечь сиротства, мама ретиро­валась на лестничную площадку. На какое-то время этого хватило, но ненадолго, посему маме пришлось спуститься этажом ниже, и постепенно она забредала все дальше и дальше и в итоге оказалась на улице. Я видел с балкона, как она ходит под окнами, трагичес­ки заламывая руки: прощай, сын мой, ты сам этого хотел!

Иногда в самый разгар мелодрамы с работы возвра­щался папа. Он еще ботинок не успевал снять, как я уже кидался в его объятия и, осыпая поцелуями его колючие щеки, умолял:

– Папа! Папка! Я больше не могу! Смотри, как мно­го я съел! Клянусь!

Папа улыбался и шептал мне на ухо:

– Ладно, доешь в следующий раз. Ты и так уже тя­желенький.

Таким образом мамины драматические таланты оказались исчерпанными. Я ел из чистого снисхожде­ния, не веря, что она и впрямь меня покинет. Чтобы убедить меня в серьезности своих намерений, ей ос­тавалось только подхватить чемодан, сесть в машину и умчаться в сторону Австралии, но, поскольку води­тельских прав у нее не было, идея побега так и оста­лась нереализованной.

Долгое время мама таскала меня по специалистам, для обретения аппетита. Мы даже побывали у целительницы, которая некогда звалась Морисом, а впоследствии поменяла пол и назвалась Мэрилин, но усов Мориса так и не утратила. Целительница пообе­щала меня отшлепать, если колдовские чары не подействуют, но аппетит мой от этого так и не проснулся…

Чудо свершилось после обычного медосмотра.

Докторша послушала мои легкие трубкой 33-го раз­мера и внимательно посмотрела на меня своими лас­ковыми голубыми глазами: о таком взгляде мужчина может только мечтать.

– Ты такой славный мужичок, – прошептала она, – обещай, что немножко поправишься, самую чуточ­ку, – ты же все-таки мальчик, а не кузнечик… И шта­ны на тебе висят, как юбка. Будем исправлять ситуа­цию?

– Да, мадам, – очень серьезно ответил я.

Мне совсем не хотелось, чтобы голубоглазая док­торша путала меня с кузнечиком, а тем более с девоч­кой, поэтому за ужином я съел три порции мясного пюре и закусил бананом. Родственники смотрели на меня так, будто я только что прибыл с Планеты обезь­ян. Живот мой до того надулся, что ночью я глаз не сомкнул, но утром проснулся с отличным аппетитом. Я ел, чтобы спасти свое будущее, чтобы не превра­титься в жалкую тень, как мсье Крампон…

* * *

Мсье Крампон жил в соседней квартире и был пьяным животным.

Все в Южине так и говорили: «это пьяное живот­ное», хотя, по-моему, он был скорее несчастным жи­вотным, особенно после того, как у него случился рак языка и его хорошенько облучили, но главное, он был чрезвычайно волосатым животным, потому что ему в рот пересадили кожу с задницы и волосы торчали у него отовсюду.

Волосы кололись, и я их ему обстригал, а он мне да­вал посмотреть японские мультики – у него был цвет­ной телевизор.

Говорил мсье Крампон так, что ничего нельзя было разобрать, он еще до болезни сильно заикался (разве что ругался понятно, и любимым его ругательством было «чертова жопа»).

В его жилище пахло цикорием, старыми сигарета­ми и немножко туалетом. Он был весь усыпан перхотью, словно многолетним снежным покровом, что довольно необычно для бывшего парикмахера, пусть и не слишком увлеченного своей профессией. Впро­чем, он говорил, что если бы начал жить сначала, то вместо парикмахерской открыл бы салон для собак, потому что четвероногие куда добрее и благодарнее двуногих.

Еще он говорил, что если завести псину, то жена уже не нужна, но псины у него не было, и одиночест­во страшно его тяготило, он даже плакал и горестно сплевывал в коробку из-под «Несквика», специально приспособленную под это дело.

Он утверждал, что в молодости подрабатывал ста­тистом и снялся во многих французских фильмах. Когда мы вместе смотрели кино по телеку, он вдруг вскрикивал:

– В-вот, с-с-мотри, Ф-ф-фредо. В-в-идишь, в-воттот м-мужик, д-да с-смотри же, чертова жопа! В-видел? Т-ты в-видел?

– Вон тот в шляпе, который писает рядом с Бель­мондо? – спрашивал я.

– Т-точно, – отвечал он. – Эт-тот п-парень – это он с-самый, К-крампон, говорю я тебе. С-сильно, д-да? Т-такое в-воспоминание…

Я знал, что на самом деле он родился в Пьер-Марте­не, по соседству с Южином, где и работал парикмахе­ром, но мсье Крампон так радовался своим выдум­кам, и к тому же мама просила меня быть снисходи­тельным (бедняга так страдает, и, главное, чего ради) – в общем, я слушал и поддакивал. Я приносил ему овощной супчик рататуй и другие мамины вкусности.

– Т-твоя м-мама п-просто с-святая, – повторял он.

И на глазах у него выступали слезы, потому что ему-то мать досталась совершенно свинская, она сноша­лась со всеми подряд не только в родном Пьер-Марте­не, но и подальше, а отец, видя, что семейная жизнь не заладилась, упивался вусмерть.

Мсье Крампон рассказывал мне, что совсем еще сопляком наблюдал, как отец гоняется за матерью со складным ножиком и грозит разделать ее, как ко­ровью тушу. Соседи вызвали полицию, а маленький мсье Крампон, дрожа от страха, затаился в уголке в обнимку с младшей сестренкой. С тех пор он запустил учебу, начал заикаться, и этот недостаток не позволил ему преуспеть, потому что хороший парикмахер дол­жен часами болтать ни о чем. Сестра училась лучше, неплохо сдала выпускной экзамен и сразу бросилась под поезд. Он бережно хранил ее фотографию в рам­ке и разговаривал с ней, как с живым существом.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6