— Да ты что? — вскинулась Марина и перевесилась через перегородку. — Никого ж не было!
— Не было, — согласилась Вера Петровна, — но дверь определенно стукнула, хоть и не в полную силу.
— Так? — Люсин приоткрыл дверь наполовину и отпустил, предоставив действовать астматически вздохнувшей пружине.
— Слабее, — откорректировала Вера Петровна. — Чуточку.
— Как сейчас? — Он не замедлил попробовать.
— Да, похоже…
— Это меняет дело, Борис Платонович! — покачал головой Люсин.
— Тогда попрошу всех повторить еще раз, — распорядился Гуров, входя во вкус упоительной режиссерской тирании, перед которой любая другая власть не более чем бледная тень.
— Меня теперь окончательно нет. — Люсин поспешно скрылся, оставив щелку, в которую мог видеть лишь кусочек кабинки кассира.
Представление повторили. Из темного, продуваемого дождевой сыростью тамбура Люсин ловил знакомые реплики: «Ну и льет…», «В Анапу…», «Тысяча пятьсот…». Потом в поле зрения появилась спина в мокром плаще: «Могу только пятидесятирублевками…», и заключительное «Благодарю за любезность».
Тут спина слегка сгорбилась и начала медленно наступать прямо на Люсина. Он почти непроизвольно выпустил ручку двери и отшатнулся. Натруженный язычок защелкнулся с привычной печалью. Всплеском сердцебиения отозвался в ушах этот щелчок.
— Как теперь, Вера Петровна? — Он с трудом заставил себя промедлить несколько тактов. — Похоже?
— Теперь правильно, — вполне уверенно подтвердила она.
— Ах, какие же вы обе молодцы! — благодарно просиял Люсин. — Даже не представляете себе, как это важно. Собственно, все и делалось лишь для того, чтобы вы могли вспомнить.
— Неужели кто проследил? — догадливо поцокала языком Марина. — Это же надо… Какого человека!
— Неужели убили?! — ужаснулась Вера Петровна.
— Пока ничего неизвестно, — чистосердечно вздохнул Люсин. — Ну что, Борис Платонович, побредем?
Они перебежали к машине, вдоволь зачерпнув ботинками холодной воды. Промокший, невзирая на дождевик с капюшоном, участковый поспешно нырнул следом. Предупредительно захлопнув за московским начальством заднюю дверцу, он осторожно подсел к шоферу.
— Мне показалось, что вы хотели задержаться, — сказал Люсин, отряхиваясь. — Извините, если поторопился.
— Н-нет, ничего, — протянул Гуров и, наклонясь к участковому, поинтересовался: — Вам куда, лейтенант?
— Мне рядом. — Он ткнул пальцем в непроницаемый туман" за стеклом. — Пообедаю, раз такое дело… Может, погостите у нас?
— Спасибо за приглашение, — Люсин переглянулся с Гуровым, — но как-нибудь в другой раз.
Подбросив участкового до самого дома, шофер осторожно свернул на раскисший проселок и бросил опасно рыскавшую машину в «слепой полет». Глинистые колдобины угрожающе отдавались в рессорах. Надсадно рычали шестеренки. Заливая стекло, обрушивались тяжелые слоистые каскады.
— А я еще намеревался прогуляться до станции, — посетовал Люсин.
— Бесполезное дело, — махнул рукой Гуров. — В двух шагах ни черта не видать. Мы хоть правильно едем?
— Довезу вас, Борис Платонович, не сомневайтесь, — весело откликнулся Коля Самуся, ловя тусклый просвет между уныло скребущими дворниками.
— Не понравилось мне это «срочно» ее, Владимир Константинович, — крутнул головой Гуров, ожесточенно раскуривая отсыревшую сигарету. — В первый раз она мне такого не говорила.
— И что из этого следует?
— Может, и не следует ничего, а проверить не мешает. Исключить возможность наводки, чтобы не думалось.
— Наводка? — Люсин с сомнением оттопырил губу. — Зачем тогда было про дверь вспоминать? Ведь все и составилось у нас из-за этого стука.
— Так про то другая вспомнила, Вера Петровна…
— Значит, вы полагаете…
— Ничего я не полагаю, Владимир Константинович. Только оно дорого стоит, это крохотное уточнение.
— Ваша правда, — признал Люсин.
— Догадываюсь, что не очень вы меня, старого сухаря, одобряете и размолвку с Натальей Андриановной все никак простить не желаете, но ничего с собой поделать не могу. Так уж устроен.
— Себя ломать — последнее дело, — задумчиво усмехнулся Люсин. — У каждого свой стиль, Борис Платонович, и ничего тут не попишешь. Хотя как-то приноравливаться все-таки не мешает.
— Спасибо за намек. — Гуров старательно выдувал дым в узкую, как лезвие, щель, но дождь ломал тонкую струйку и гнал обратно.
— Ради бога, Борис Платонович. Никаких намеков. Не смею, да и не нахожу оснований, как на духу говорю, в чем-либо вас упрекнуть. По-моему, мы неплохо работаем в паре… Пока.
— Значит, не упрекаете? И на том спасибо…
— Я бы не стал так ставить вопрос.
— Поторопился я с Натальей, пережал. С кем не бывает?.. Тем более что знахарочку вашу я за три версты обхожу. Уговор помню… Вы из нее, кстати, ничего не выжали?
— Человек не виноград, Борис Платонович, — чувствуя, что вот-вот сорвется, процедил Люсин. — Я, извините, не приемлю такую терминологию… Но давайте лучше о деле, коль уж вы затронули. Я навел кое-какие справки. Аглая Степановна действительно ездила на свадьбу к своей крестнице Галине. Молодой она привезла в подарок финские сапоги, а жениху — чайный сервиз, так сказать, на обзаведение. Что же касается ее лесных походов и ваших сомнений, вполне резонных, и насчет осеннего сбора, то тут у меня душа спокойна. Хотите знать почему?
— Интересно послушать.
— Аглая Степановна не скрыла от меня, что и с какой целью искала. Даже урожай свой продемонстрировала, хоть я в таких материях, мягко говоря, слабо ориентируюсь.
— Я тем более. И это наша общая беда.
— Но я все же проконсультировался со специалистами, даже литературу кое-какую полистал. Вот краткие заключения насчет собранного Аглаей Степановной растительного сырья. — Люсин раскрыл записную книжку.—
Шерошница душистая, или ясменник пахучий, — Асперула одората, — он со вкусом подчеркнул латинское звучание, — их собирают после цветения… Прошу обратить внимание: после. Применяется для общего улучшения обмена веществ, действует на печень и мочевой пузырь, хорошо зарекомендовала себя при лечении камней. Подходит?
— Пока согласуется.
— Пойдем дальше. Буквица лекарственная — Бетоника оффициналис. Собирают ее весь период цветения, который продолжается с июня до сентября, она влияет на печень. Наконец, третье — жеруха.
— Приблатненное, однако, названьице. Жеруха — жируха — житуха.
— Это уж как взглянуть, Борис Платонович. Это уж дело вкуса… Если не нравится, называйте по-латыни: Настуртиум. Цветет она с мая до конца сентября. Употребляется исключительно в свежем виде, поскольку при сушке теряются лечебные свойства. Особенно показана при нарушениях функции печени и желчно-каменной болезни… Вас устраивает? Диагноз, поди, не забыли?
— Почти все сходится, — признал Гуров. — Если, конечно, исключить возможность заранее заготовленной легенды.
— Такого подарка нам с вами никто не приготовил. Можете сомневаться сколько угодно, но, извините, про себя.
— Это я понимаю! — кисло улыбнулся Гуров. — И чту священный принцип презумпции невиновности во всей его… Не знаю, чего… Вы, кстати, что кончали?
— Юридический факультет МГУ, заочно.
— Узнаю изысканную латынь. Школа! Альма-матер!
— Отчасти.
— А насчет этой Марины я все-таки наведу справки. Не возражаете?
— Ваше полное право. Следствие ведете вы.
— Вы бы, конечно, не стали?
— Почему? Если бы вдруг возникло сомнение, не замедлил бы.
— Вдруг? Вдруг, дорогой мой Владимир Константинович, ничего не случается. На все есть своя невидимая причина… Ничего у меня, кроме благодарности, к этой девчушке нет. Ни боже мой! Но резануло словечко, не скрою. Уж больно кстати припомнила!
— Кстати, если учесть последующие события. Едва ли она ожидала, что Вера Петровна скажет про дверь.
— Явно не ожидала. Даже вскинулась сперва, что тоже наводит на размышления.
— По-моему, нормальная реакция, — заметил Люсин.
— Эх, времени жалко! Я же и так знал, что все просто в подлунном мире. Сложности — не для наших клиентов, они вьют круги, запутывают след, но в основе всего — примитив. Да и чего ждать? Если ты способен убить человека из-за… словом, из-за бумажек, то грош тебе цена как мыслящей личности. Ты уже не гомо сапиенс и вообще никакой не гомо. Чего делать-то будем?
— Первым делом пройду я этим путем, до станции. Как только погода позволит.
— А пока?
— Продолжу расшифровку. Мне эта кабалистика солитовская покоя не дает. По ночам снится вместе с дурманом и белладонной.
— Неужели вас все еще волнуют эти чудачества, чепуха, можно сказать, на постном масле? Уж теперь-то мы знаем, что к чему!
— Знаем? Не слишком ли сильно сказано?.. Кстати, Борис Платонович, утром меня снова затребовали на ковер.
— Что, торопит любимое начальство? Так ведь и меня, грешного, теребят.
— К тому, что торопят, я привык. На то и щука в реке, чтоб карась не дремал. Не первый год служу и наловчился выслушивать понукания. Но одна фраза, скажу вам по чести, меня проняла.
— Что же это за фраза такая особенная? Уж не намекнули ли вам на понижение в должности? — Гуров сочувственно рассмеялся.
— Понижение мне не грозит, — непроизвольной улыбкой ответил Люсин, — как, впрочем, и повышение. Просто мне напомнили, что патенты Солитова принесли миллионы в валюте. Миллионы!
— Ну и что?
— А то, уважаемый коллега, что любая неясность в таком деле невольно наводит на размышления. Самого разнообразного свойства. Надеюсь, вы понимаете?
— Но ведь только что…
— Да, вы правы, только что впервые обозначился след. Версия, примитивная и железная в своей однозначности. Но как раз это меня и настораживает.
— Почему, позвольте спросить? Разве речь идет не о весьма значительной сумме? Таксиста на прошлой неделе из четырнадцатого парка по голове стукнули за меньшее. У него, судя по счетчику, тридцать шесть рубликов было.
— Да знаю я, — устало отмахнулся Люсин. — И про то, как алкоголики из-за пятерки насмерть порезались, не в газете прочитал… И все же!
— Ну, не мне вам советовать, Владимир Константинович. Тем паче, что с собачкой не погуляешь: остыл след. Мозгами ворочать надо. Разгадывайте свои иероглифы, раз уж возникла такая нужда. Заодно прошу извинить, если осложнил вам отношения с Натальей Андриановной.
— Боюсь, что так, — Люсин озабоченно почесал макушку. — Пошлет она меня куда подальше и будет права.
— Она-то? Уж это точно. Она может… Хотите, я у нее официально прощения попрошу?
— Издеваетесь? — Люсин неодобрительно покосился на не в меру разговорившегося напарника. — Как-нибудь обойдемся без жертв.
— Обиделись, никак?
— Напротив. Начинаю понимать, что с вами все-таки можно сосуществовать. Без последнего куска хлеба не оставите.
— Уж не идея ли наклюнулась какая?
— Может, и наклюнулась, только нипочем не скажу.
— Да знаю я ваши милицейские штучки! Хотите на спор?
— Хочу.
— Ну, а думаете вы, милейший, что надо вдарить по темному элементу. Проверить, короче говоря, местную клиентуру. Станете отпираться?
— Не стану, — Люсин задумчиво покачал головой. — Куда от вас денешься? Ориентировку мы, конечно, пошлем, хотя чует мое сердце, что пользы от нее будет как от козла молока. Но спор вы выиграли.
— Ой, хитрите, майор! — Гуров проницательно прищурился. — Другое у вас сейчас на уме.
— Верно, другое. Жалею, что не завернули к Аглае Степановне. Придется позвонить. Хочу справиться, когда дождь кончится.
Глава девятая
УЧЕНИК ТРУБАДУРА
Авентира I [32]
Вечер за вечером косматая комета, вестница бед, вставала над горизонтом. Над долиной расплывался унылый зеленоватый сумрак. Жгуче отсвечивали в дымной полумгле красные точки, словно и впрямь хвостатая звезда, напоминающая срезанную голову, изливала горячую кровь на истерзанную землю.
На железных столбах, опутанных цепями, черными от огня, сидели зловещие вороны. Их черные стаи тянулись над разъезженной дорогой, мощенной еще римлянами.
Частокол копий неровно вставал в зареве. Конные рыцари и пешие латники далеко растянулись по дороге от Каркассона к Монсегюру, держа арбалеты на облитых кольчугой плечах. Флажки и хоругви тяжко покачивались над гремящей железом колонной. Корчились на ветру кровавые кресты плащей, и летела над всем огненная королевская орифламма [33], обретая странное сходство с набирающей силу кометой.
Под этим знаменем кончалась война, которую вот уже почти сорок лет вели, с благословения Рима, против собственного народа французские короли [34].
Впервые орифламма, что буквально означает «златопламенная», была развернута в сражении с соплеменниками — с мирными обывателями, населявшими щедрые лангедокские земли, дающие здешним лозам их удивительный солнечный аромат. Суверенное графство, где все, от мала до велика, начиная с самого Раймунда Седьмого [35] и кончая последним школяром, дали увлечь себя на путь опаснейшей ереси, простиралось от Аквитании до Прованса и от Пиренеев до Керси.
Альби, Тулуза, Фуа, Каркассон — повсюду множилось число тех, кого назвали потом катарами, или альбигойцами, поскольку впервые они заявили о себе именно в Альби. «Нет одного бога, есть два, которые оспаривают господство над миром. Это Бог Добра и Бог Зла. Бессмертный дух человеческий устремлен к Богу Добра, но бренная его оболочка тянется к Темному Богу», — учили катарские проповедники. В остроконечных колпаках халдейских звездочетов, в черных, подпоясанных веревкой одеждах пошли они по пыльным дорогам Прованса, проповедуя повсюду свое вероучение. Они называли себя «Совершенными» и свято чтили тяжкие обеты аскетизма.
Простые обыватели жили обычной жизнью, веселой и шумной, грешили, как все люди, и радовались преходящим земным радостям, что ничуть не мешало прилежно соблюдать те немногие заповеди, которым научили их Совершенные. Одна из них, главная, гласила: «Не проливай крови».
В сущности, это была самая настоящая ересь. Опасная во все времена, она, быть может, еще более страшила сильных мира сего, чем неведомые для них цели катаров. Впрочем, они неотделимы друг от друга, символ веры и образ жизни.
Мир существует вечно, учили Совершенные, он не имеет ни начала, ни конца… Земля не могла быть сотворена богом, ибо это значило бы, что бог сотворил порочное… Христос-человек никогда не рождался, не жил и не умирал на земле, так как евангельский рассказ о Христе является выдумкой католических попов… Крещение бесполезно, ибо оно проводится над младенцами, не имеющими разума, и никак не предохраняет человека от грядущих грехов… Крест не символ веры, а орудие пытки, в Риме на нем распинали людей.
Конечно, одного этого уже было достаточно, чтобы поднять христианский мир на крестовый поход против страшной заразы, идущей с Юга. Благо интересы церкви здесь целиком сходились с тайными устремлениями французской короны. Ведь и Филипп Второй Август [36] и Людовик Восьмой [37] давно приглядывались к цветущему Тулузскому графству, которое так не терпелось присоединить к королевскому домену. А тут еще пошли слухи, что Раймунд, шестой граф Тулузский [38], — отчаянный еретик: не признает католических таинств, отрицает святую троицу, ад и чистилище, а земную жизнь именует творением сатаны. Чего же, кажется, лучше? Не пора ли созывать баронов? Трубить поход?
Но Рим не спешил с началом военных действий. На то были свои причины. Одна из них, скорее всего, заключалась в том, что катары слишком скрытно проповедовали свое вероучение. Шпионы великого понтифика не могли даже ответить на самые простые вопросы владыки: каковы обряды альбигойцев? Где они совершают свои богослужения и совершают ли их вообще?
Нет, ничего достоверного узнать о катарах не удалось. Может быть, виной тому был их принцип: «Клянись и лжесвидетельствуй, но не раскрывай тайны!»?
Однако чем меньше известно было о новой ереси, тем злоказненнее она казалась.
«Катары — гнусные еретики! — проповедовали католические епископы. — Надо огнем выжечь их, да так, чтобы семени не осталось…»
Папа Иннокентий Третий [39] послал в Лангедок доверенного соглядатая — испанского монаха Доминика Гусмана [40], причисленного впоследствии к лику святых. Доминик попытался противопоставить аскетизму Совершенных еще более суровую аскезу [41] католических фанатиков с самобичеванием и умерщвлением плоти, но у жизнерадостных южан подобные процедуры вызывали только смех. Тогда он попытался одолеть еретических проповедников силой своего красноречия и мрачной глубиной веры, но люди больше не уповали на спасительную силу пролитой на Голгофе святой крови [42].
Фра [43] Доминик покинул Тулузу, глубоко убежденный, что страшную ересь можно сломить только военной силой. Вторжение стало решенным делом. Его начали втайне готовить со всем характерным для папства тщанием и обстоятельностью.
Личной буллой великий понтифик подчинил недавно учрежденную святую инквизицию попечению ордена доминиканцев — псов господних [44].
После убийства папского легата Пьера де Кастелно [45] в 1209 году римский первосвященник провозгласил крестовый поход, и христианнейший король Филипп Второй Август двинул к границам Лангедока закованных в сталь баронов и армию в пятьдесят тысяч копий под командованием графа Симона де Монфора Старшего [46]. Карательная экспедиция приобретала затяжной характер. Невзирая на превосходящую военную силу и творимые крестоносцами зверства, с «умиротворением» графства дело подвигалось туго.
Умер Иннокентий, и конклав кардиналов избрал нового папу; три короля сменились один за другим на французском престоле, а в Лангедоке все еще полыхало пламя восстаний. Покоренные и униженные, жители вновь и вновь брались за оружие во имя бессмертных заповедей Совершенных. Только через десятки лет головорезам вроде Манфора удалось как будто бы утихомирить опустевшую, измордованную страну.
Безье горел три дня; древний Каркассон, у стен которого катары дали последний бой, был наполовину разрушен. Уцелевшие Совершенные с остатками разбитой армии отступили в горы и заперлись в пятиугольных стенах замка Монсегюр. Это была не только последняя цитадель альбигойцев, но и главное их святилище.
Среди защитников крепости, возведенной на вершине горы, было всего около сотни военных. Остальные не имели права держать оружие, ибо в глазах Совершенных оно являлось носителем зла. Но и сотня воинов целый год противостояла десяти тысячам осаждавших крепость крестоносцев. Все же силы были слишком неравны. Объединившись вокруг своего престарелого епископа Бертрана д'Ан Марти, Совершенные и следующие их заповедям миряне — философы, врачи, астрономы, поэты — готовились принять мученическую смерть. Монфор Младший [47] следил за осадой с холма. Его иссеченное шрамами чело в овале кольчужного шлема казалось навеки закаменевшим, словно у рыцарей, которые спали вечным сном в кафедральном соборе. Тяжело опираясь на двуручный меч, он и сам был похож на гранитный кладбищенский памятник. Клиновидный щит с фамильным гербом лежал у ног. Тощий доминиканец в рясе, со свежевыбритой тонзурой [48] и подпоясанный веревкой, тенью замер у него за спиной. Это был Арно де Амори, папский легат. — Завтра на рассвете я возьму Монсегюр, — сказал Монфор, ощущая чужое назойливое присутствие.
— Да будет так, — отозвался доминиканец. — Слишком много времени ушло на осаду этого капища еретиков.
— Эта земля обещана мне, и она будет моей навеки. Положитесь на слово Монфора: я очищу графство от нечестивцев.
Легат благостно вздохнул.
— Не думай о бренных богатствах, сын мой… Чем больше твердости проявишь ты в борьбе с врагами истинной веры, тем скорее достигнешь цели. Само небо возложило на тебя священную миссию.
Монфор с иронической улыбкой покосился на монаха.
— Ты говоришь о бренных благах? В подвалах катаров, я слышал, хранится немало бесценных сокровищ. Наш славный король и его святейшество папа давно стучат когтями от нетерпения. Да и ты, отец мой, не останешься, наверное, обделенным?.. Недаром же, не щадя сил своих, торопишь моих людей. Так ли уж угодно богу избиение христиан? Даже если они придерживаются иных взглядов на святую троицу?
— Это ты так еретиков называешь?
— Э, святой отец, — вновь страшно усмехнулся Монфор. — Позволь уж мне говорить все, что я думаю. Почему не пошутить напоследок? Ведь моя преданность церкви слишком хорошо известна. Завтра мы совместными усилиями отправим «Детей Света» в вечную тьму.
— Amen! — глухо отозвался монах. — In nomine Iesus domini omnipotentis [49].
— А все же разрешите мои сомнения, святой отец. — Холодное лицо Монфора исказила саркастическая гримаса. — За стеной укрылось много мирных жителей. Среди них старики, женщины, невинные младенцы. Возможно, не все они заражены скверной. Не подскажешь ли, как отличить еретиков от добрых католиков?
— Убивай всех, сын мой, — кротко улыбнулся монах. — Бог узнает своих…
Когда Юг и Кламен выбрались из подземного лабиринта, все было кончено. На поле мучеников остыл пепел, хотя в самой крепости еще бушевал огонь. Сквозь проломы в стенах, то угасая, то вновь вспыхивая под вздохами ночного ветра, розовело зарево.
Как ночью вошли, так и вышли ночью. Но спускались, выполняя последнюю волю наставника Совершенных, вчетвером, а теперь их осталось двое.
На узкой тропе уже перед самым гротом их заметили вражеские лазутчики. Выдал гремучий сорвавшийся камень, когда у кого-то случайно подвернулась нога. Два брата — Экар и Эмвель, обнажив мечи и стилеты, остались у входа. Пока Юг и Кламен, сгибаясь под тяжестью ноши, волокли ковчег к секретному лазу, который издавна прозывался «Обителью слез», братья приняли неравный бой.
Узкое пространство не позволяло христовым воинам атаковать развернутым строем. Пришлось, отбросив копья с флажками, на которых серебрился крест семейства Монфоров, нападать попарно. Самоотверженно отбив три или даже четыре таких атаки, катарские юноши пали, порубанные кривыми дамасскими мечами, вывезенными из сарацинских пустынь. Так и остались они лежать в вековой, мягкой, как паутина, пыли, напитав ее холодеющей кровью.
Но тех последних, неимоверно растянувшихся минут, отданных схватке, оказалось достаточно, чтобы Кламен с Югом затерялись в кромешной тьме. Сколько потом ни искала королевская стража, последний след их оборвался в сталактитовом зале «Орган Ахерона», где открывались двери бесчисленных галерей. Никто не решился продолжить преследование. Только кучу факелов напрасно пожгли. Даже самые смелые крестоносцы, снискавшие славу под тамплиерским знаменем «Босеан» [50], вернулись обратно, не сделав и сотни боязливых шагов. Ходы петляли, раздваивались, сверху капала вода и многократное эхо пугающе шумело в ушах, мешаясь с отголоском подземных потоков. Лезть дальше, не зная точного плана, было равносильно самоубийству. По всему выходило, что ускользнули альбигойские сокровища из Монфоровых загребущих лап. Богатейшее Тулузское графство присвоил король, сундуки с золотом катары предусмотрительно переправили в замок у испанской границы, и вот теперь стонущий Аид поглотил таинственный ковчег с магическим жезлом и вырезанной из цельного смарагда волшебной чашей.
Словно проклятие какое тяготело над коленом Симона Старшего. Скверное наследство, дурная кровь. Грубо сколоченным эшафотом обернется однажды трон, на который посягнут потомки неукротимого крестоносца [51]. В месиве истерзанного крючьями мяса, в лютом безумии «квалифицированной казни», принятой при английском дворе, сбудутся пророчества.
Когда Юг и Кламен, спрятав в потайных штольнях свой бесценный груз, вылезли из пещер, то не узнали родимой земли, пропахшей гарью и мертвечиной. Над руинами Монсегюра плыла, качаясь в дымных волнах, беспощадная алебастровая луна. Седой иней опушил колючий бурьян, пустые глазницы смерти слепо таращились из проломов и развалин. Сама надежда на возрождение была похоронена под исковерканными стенами Солнечного храма. Словно усталая Парка, перерезав тончайшую нить, уронила клубок [52].
Так думал черный от жирной пещерной копоти паж, мечтающий стать трубадуром.
— Все кончено. — Глядя вверх, на озаренную луной и пожарищем крепость, он скорбно преклонил колени. — Мы выполнили обет, брат Кламен, но все кончено для нас и потомков наших. Кроме полынной тоски, отравленной горечью пепелища, нам нечего им передать.
— Ничто не исчезает навечно в подлунном мире, — отрицательно покачал головой мудрый Кламен, искуснейший исцелитель недугов. — Солнце, которое ежедневно всходило тысячи лет, не может погаснуть. Пусть не при нас, пусть через века, но настанет миг нового золотого восхода для будущих потомков.
— Они и не вспомнят о нас, — вздохнул златовласый паж, отирая сажу со лба.
— Разве сами мы помним о прожитых жизнях?.. И все ж предначертанное свершится в урочный час.
— Так ты веришь в это, Кламен?
— Веришь… Это не то слово, малыш. Я стремлюсь укрепить дух, чтобы достойно исполнить долг. Долг живых перед мертвыми.
— И это все?
— Ах, это немало, немало… Мне назначено идти на Запад, к барону д'Юссону, приютившему наш караван. Быть может, мы никогда не увидимся, но я не забуду тебя.
— И я тебя никогда не забуду! Мой путь лежит к Пейре Карденалю, певцу Донны Любви [53].
— Тогда расстанемся. — Кламен заключил маленького Юга в объятия. Они постояли, молча припав друг к другу, и ушли, не оглядываясь, каждый своим путем.
Кламена ожидали заботы, связанные с захоронением монсегюрского клада, и полная опасностей жизнь, а красавца пажа — не менее рискованное ученичество на поприще «Веселой Науки» [54].
За далью веков нелегко понять, как презрение к мирским соблазнам могло сочетаться с куртуазным служением избранной даме, как ухитрились расцвести и ужиться на одной и той же благодатно удобренной клумбе умерщвление плоти и ее торжество. И все же так было. При дворе графа Раймунда благосклонно внимали поучениям чернецов, обличавших чревоугодие, роскошь, и умели наслаждаться изысканными дарами южной кухни, заморскими тканями и золотой чеканной посудой. Совершенные учили смирению, а разодетые в шелк миряне тешили гордыню. Повсюду процветало утонченное искусство танцев, нежно звенели щекочущие чувственность струны. В моду входили привезенные с Востока пряности, кофе, игральные карты. Общество забавлялось соколиной охотой и шахматными представлениями, в которых роль фигур играли живые люди. Не гностическая плерома с ее внечувственными зонами, но сочная земная краса стала объектом всеобщего поклонения. Это о ней подвижники-трубадуры слагали свои сладострастные альбы — песни рассвета. И пусть прозрачные покровы полунамеков лишь разжигали любовный жар, певцы с неподражаемым тактом умели хранить молчание. Только знойные соловьиные ночи смели поведать о тайных радостях разделенного чувства, и лишь посвященным поверяли свои секреты изощренные наставники «Веселой Науки».
Служа возвышенному идеалу «Детей Света», Юг оставался мирянином. Готовый умереть по приказу Совершенных с оружием в руках, он во всем остальном предпочитал идти собственным путем, ибо уже в двенадцать лет почувствовал в себе божественный дар трубадура. Сквозь дым и кровавое месиво ему сияли лучезарные очи Донны. Самоотверженный паж до конца исполнил свой долг, и когда пришел черед выбирать, предпочел бледной мистической лилии пунцовую розу [55]. Не объятый пламенем эшафот, но сердце, сжигаемое в любовном огне. Его властно звала усыпанная терниями дорога.
Думал ли маленький Юг, какой ему выпадет жребий, пробираясь тайными тропами в замок графа де Фуа, где в укромной каморке нашел приют гонимый Пейре де Карденаль, король трубадуров.
Будущий наставник Юга, чувствуя за спиной жар инквизиционного костра, ни под одной крышей не задерживался долее чем на неделю. Едва где-нибудь мелькала доминиканская сутана, он снимался с места, все дальше уходя от родимого края. Он ничуть не заблуждался на свой счет, нисколько не преувеличивал угрожающую ему опасность. Папские соглядатаи преследовали его по пятам, ведь, усомнившись однажды в моральной правомерности прокламируемого церковью миропорядка, Карденаль пошел в своем богоборчестве до конца, стал опасным врагом церкви.
Детство и юность Карденаля опалили Альбигойские войны, приведшие к опустошению Прованса. Певцы Любви, паладины «Веселой Науки» стали яростными обличителями католицизма и застрельщиками народного возмущения. Трубадуров и альбигойцев соединило общее горе, спаяла ненависть. Они пели одни песни, бились спина к спине и горели в одном костре.
Юга, знавшего тайные знаки и пароли катаров, Карденаль встретил радушно, хотя и не скрыл своего удивления молодостью посланца Монсегюрского видама.
— Позвольте узнать, сколько вам лет? — спросил Карденаль, ответив на церемонный поклон с характерным для испанского этикета излишеством движений.
— Пятнадцать, мессир, — скромно потупясь, ответил Юг.
— Что ж, самое время надеть золотые шпоры.
— Теперь это едва ли возможно. Моего сеньора заковали в цепи и увезли в Париж. Да я и не стремлюсь стать рыцарем. Я жажду совсем иного посвящения. — Юг с любопытством оглядел полукруглую комнатку, размещавшуюся под кровлей воротной башни. Кроме голубого ковра с изображением райских птичек, привезенного, очевидно, с Востока, и тяжелого венецианского кубка, здесь не на чем было остановить взор. Хотя в полоскательнице плавали лепестки роз, король поэтов спал на соломенной подстилке. — А у вас хорошо! Пахнет душицей и мятой. Это запах дальних дорог. Он волнует душу.