— Пока немногое, но я слышал, что где-то в Нормандии обретается одна весьма примечательная личность — некто Савиньи, выпускник Сорбонны и знаток восточных языков. Если бы удалось разыскать этого господина…
— Откуда вы узнали про Савиньи?! — настороженно осведомился Кранц, отбросив в сторону обломанную рукоятку меча. Разговор приобретал опасный характер: Савиньи был агентом СД и выполнял секретную миссию.
— О, у меня свои источники информации, — самодовольно ухмыльнулся Ран. — Каждый, кто проявляет интерес к наследству катаров, рано или поздно оказывается в моей картотеке. Кстати, этот Савиньи русский, по крайней мере наполовину.
Не исключено, что это были последние слова Отто Рана. После широко разрекламированной поездки по Лангедоку, закончившейся сенсационными находками в пещерах, профессор неожиданно исчез. Из Франции отбыл, а в Германию не вернулся.
Выпущенная перед самым отъездом его вторая книга «Люциферов двор Европы» привлекла всеобщее внимание уже своим заголовком. Возможно, именно это и не понравилось фашистским главарям, усмотревшим здесь прозрачный намек. Однако, скорее всего, сам автор допустил неизвестную нам промашку. Во всяком случае, с ним произошло то, что в те -годы именовали «странной историей», хотя ничего особенно странного в ней не было, скорее наоборот.
В печати об исчезновении незадачливого вояжера сообщили как-то вскользь. Хоть и прошел слух о том, что автор «Люциферова двора Европы» сидит в концлагере, немцам, а французам тем паче, было не до него. Надвигались куда более значительные события: аншлюс Австрии, Судеты, мюнхенская капитуляция.
Уже после войны некто Сен-Лоу, написавший брошюру «Новые катары Монсегюра», справился начет Рана у властей ФРГ и получил любопытный ответ:
— Согласно документации СС, Ран покончил жизнь самоубийством, приняв соединение циана на горе Куфштейн.
— Причина? — спросил Сен-Лоу.
— «На политико-мистической почве», — процитировал эсэсовский диагноз чиновник юстиции.
История монсегюрских спекуляций в третьем рейхе, однако, с исчезновением Рана не закончилась.
В июне 1943 года, когда, казалось бы, «нибелунгам» следовало думать совсем о других вещах, в Монсегюр прибыла комплексная научная экспедиция, в которую входили известные немецкие историки, этнологи, геологи, специалисты по исследованию пещер.
Под охраной подобострастной вишийской милиции «союзники» разбили палаточный лагерь и приступили к раскопкам. Работы продолжались вплоть до весны 1944 года, когда пришлось спешно уносить ноги. Но в самом рейхе разговоры об «арийском граале» не утихали вплоть до окончательной развязки. Так, уже в марте 1945 года Розенберг, разъяснив гросс-адмиралу Деницу значение катарских сокровищ для национал-социализма, заикнулся о какой-то секретной экспедиции и просил выделить для этой цели специальную подводную лодку.
Одним словом, ошарашивающая своей шизоидной настырностью возня нацистов продолжалась вплоть до последнего часа, пока Красная Армия не отняла у них саму возможность решать что бы то ни было, пусть даже на бумаге.
Удостоверенный должным образом факт смерти Георгия Мартыновича Солитова привел в действие неторопливый юридический механизм, как бы стоящий своей веками выверенной четкостью над бренностью представителей рода людского.
Вопреки предусмотрительным советам сослуживцев и кое-каким собственным горестным наблюдениям, Люсин решил во что бы то ни стало разыскать Аглаю Степановну, с которой виделся последний раз на поминках. Насколько он мог понять, жизнь ее на шатурских болотах не сладилась и она собиралась перебраться в другое место.
Человека, если он, конечно, не прячет следы, найти не трудно. После нескольких телефонных звонков Владимир Константинович удостоверился, не без легкого удивления, что гражданка Солдатенкова проживает ныне в том самом городке, который чуть было не спутал ему все карты.
Сначала Владимир Константинович собрался поехать туда вместе с Наташей, но в последний момент передумал, побоявшись что-то нарушить в их отношениях, где все еще было столь ненадежно и хрупко. Так в одно прекрасное утро — оно действительно было прекрасным из-за свежевыпавшего снега — он оказался в Волжанске, где московский поезд стоит всего лишь какую-нибудь минуту.
Возле дома, где Аглае Степановне выделили комнатку, рдели гроздья рябины, сочные, пронзительно яркие и опушенные снежком. «Рябина, она оберег, — вспомнились поучения старой ведуньи. — Если посадить у самого порога, ничье зло тебя не коснется, никакая темная сила».
— Вот, значит, где ты теперь живешь? — принужденно улыбнулся Владимир Константинович, озирая ее аскетическую жилплощадь.
Он опустил на белый, больничного вида табурет туго набитые сетки с апельсинами и длинными парниковыми огурцами, затем, найдя на двери подходящий гвоздь, повесил тяжелое кожаное пальто.
— Чего приехал-то? — растроганно заворчала она. — Али делать нечего?
— Вот именно, Степановна, нечего… Кто же это тебе апартаменты такие выделил барские? — Люсин глянул на высокий лепной потолок, так не соответствовавший сиротской стерильности свежепобеленных стен.
— Известно: больница.
— Работаешь?
— А то…
— Медсестрой?
— Санитаркой.
— Это при твоем-то опыте? Да будь моя воля, я бы тебя в главврачи определил.
— Эка хватил! — Степановна польщенно порозовела и принялась вытирать клеенку на раздвижном столе.
— Ты не хлопочи, мать, я ненадолго.
— Торопишься все. Как же тебя занесло в нашу-то глухомань?
— Самым обыкновенным манером: по железной дороге. Тобой, Степановна, нотариусы интересуются. Когда сможешь приехать?
— Это какие такие нотариусы? — спросила она, недовольно фыркнув, хотя вполне понимала, о чем идет речь.
— С наследством вопрос решать надо, — терпеливо объяснил Люсин. — Мы ведь уже имели с тобой беседу по этому поводу. Или забыла? Теперь самая пора и приспела. Если хочешь, можем вместе поехать.
— Как в тот раз, так и теперь скажу одно: не желаю, — она обиженно поджала губы. — Не терзай мне душу, Константиныч, не рви. На том и кончим с тобой.
— Как знаешь, мать, — вздохнул Люсин, предвидя такую ее реакцию. — Зарабатываешь-то хоть прилично?
— Так я чего в санитарки-то пошла? Полное жалованье положили, да еще полставки какие-то, да мой пенсион при мне. Чем не жизнь? Мне так хватает и про черный день остается.
— Это хорошо, но квартирку получше бы надо тебе выхлопотать. Я помогу.
— И в голове не держи! — с непонятной для Люсина веселостью запротестовала она. — На кой мне твои хоромы? Все, чего надо, есть: газовая плитка, батарея теплая, свет. У меня тут соседка добрая. Люсей зовут. Заботится обо мне, помогает. Студентка-заочница. Ты не думай, я славно живу. Да и сколько там мне осталось?
— Травками больше не пользуешь? — Люсин принюхался, но не смог поймать той щемящей бальзамической сладости, которая временами грустно вспоминалась ему. — Зарыла талант в землю?
— Иде они, те травы?
— Весна не за горами, Степановна. Небось опять подашься в родные края? Да и тут, я слыхал, окрестности не бедные. Одно загляденье.
— Много ты понимаешь. Нет, голубь, чего было, то безвозвратно утекло. Уж как-нибудь обойдусь. Буду свой век доживать.
— Зачем же так? Людям помогать надо, Степановна. Ты это лучше меня понимаешь. Опыт передавать опять же. Неужто хочешь с собой унести? Ты хоть бабу Грушу свою вспомни. Может, то, что ты в себе хоронишь, так и исчезнет с тобой. Допустимо ли? Ведь и без того сколько забылось, растратилось, быльем поросло…
— Скажешь тоже.
— И скажу! Да ради одной памяти Георгия Мартыновича ты обязана жить полнокровной жизнью. И знание свое передать в надежные руки. Оно не только тебе принадлежит. Это, если хочешь, всенародное достояние.
— Блаженный ты какой-то, Константиныч, ей-богу! —
Степановна устало провела рукой по лицу. — Кому я теперь нужна? Ну, подумай сам, если чего есть в лобе?
— Во лбу, — зачем-то поправил Люсин. — Во лбу, Степановна… А насчет «нужна — не нужна» ты зубы не заговаривай. Сделают так, что всем и каждому окажется до тебя интерес. Думаешь, если Георгия Мартыновича нет, то и делу его сразу конец? — Он невольно подстраивался под строй ее речи. — Ничего подобного!
— Так разорили, сказывают, лабораторию.
— Еще не вечер, Степановна. Слыхала, поди, такое выражение? Кстати, у меня вопросик к тебе, — Люсин вспомнил настоятельную просьбу Березовского. — Как ты отнесешься к такому рецепту? — он показал ей вывезенную из Теплы пропись.
— Ну-ка, — она степенно надела очки. — Может, оно кому и на пользу, понимаешь, только ядовито больно, ненароком и отравиться можно, — вынесла после долгого размышления свой вердикт. — Откуда это у тебя? Или кто прописал? Так ты не пей.
— Помнишь, когда Георгий Мартынович ездил последний раз в Карловы Вары?
— Болел он после той поездки. Сначала ему полегчало, а после опять прихватило от ихних солей. Уж я отпаивала его, отпаивала…
— Я про другое толкую. Этот рецепт или примерно такой он привез из Чехословакии. В старинных книгах нашел. Ты по этому поводу ничего не слыхала? Может, опыты ставил какие?..
— Опыты, как же… Терпеть не люблю колдунов этих черных! — Аглая Степановна сердито сплюнула. — У них и сборы не такие, и заваривают они по-своему. Я, бывало, Егору сколько раз про то говорила. И грех, и толку никакого. Заваривать уметь надо!
— А настаивать? — улыбнулся Люсин, припомнив прежние уроки.
— И настаивать, — одобрительно кивнула Аглая Степановна. — Не поймал еще того нелюдя?
— Ищут его, будь уверена, по всем городам и селам. Все приметы известны, вплоть до наколок. Никуда он не денется.
— Как же, видела я его портрет — чистый изверг!
— Не скажи, Степановна, с виду вполне благообразно выглядит.
— Ничегошеньки ты не смыслишь, вот чего я скажу! Одно обличье в нем человеческое, а души нет, мертвая в нем душа. Такой родную мать убьет — не поморщится… Как же это его до сих пор не схватили? Ведь прямо на морде написано!
— Всяко бывает… Жизнь вообще хитрая штука. Ведь почти все, если вдуматься, на случае построено. Однако даже самые малые вероятности умножаются, растут, и рано или поздно…
— А так бывает, чтоб вообще никогда не споймали?
— Бывает, — вынужденно признал Люсин. — Не часто, но бывает, и примириться с этим нельзя.
— Вот и не примиряйся.
— Будь спокойна. Этого я добуду из-под земли.
— Я тебе верю, — она понимающе опустила изборожденные малиновыми жилками веки. — Чаек-то мой пьешь? Помогает?
— Спасибо тебе за все, замечательный чай. Только им и спасаюсь, — не сморгнув глазом, поблагодарил Люсин, хотя так и не удосужился испробовать целительного зелья, всякий раз откладывая до более благоприятной поры.
— Врешь, поди… И чего вертишься, как на шиле? — Аглая Степановна одарила его умудренной улыбкой, в которой была тихая печаль всепрощения. — Никак бежать уже навострился?
— Пора, через сорок минут мой поезд.
— Ну так ступай, коли не терпится…
Проводив гостя, Аглая Степановна собралась на старую базарную площадь возле пассажа, где по воскресеньям устраивались народные гулянья. Как прежде на ярмарках, прямо под открытым небом торговали горячими бубликами, рыбными пирогами. Кипели ведерные самовары, не давая остыть заварке в окутанных паром расписных чайниках. И чего только не было на тех самобраных столах! И сбитень в высоких графинах, и поджаренная в сухариках бычья печенка, и, конечно, крутые яйца, проваренные до резиновой синевы.
Подвязавшись штопаным оренбургским платком, старая женщина смахнула повисшую на реснице слезинку, запахнула плюшевый жакетик и поспешила на улицу. Показалось нестерпимо горько остаться сейчас одной в необжитой комнатенке, которую она еще не привыкла считать своим домом. Среди людей, хоть они и проходили мимо, не задержав взгляда, ей становилось как-то спокойнее, оседала едкая тревога, отпускало неутешное ожидание.
Она подкормила крошками ранних, умилительно попискивающих синичек, полюбовалась рыжей кошкой, воровато огибавшей углы, и тихонько двинулась к площади, где мажорными тактами марша гремели уличные репродукторы. Обстановка в городе была почти праздничная. Все чаще попадались раскрасневшиеся на морозе молодые папаши, тащившие спеленутые елочки, покачивались запутавшиеся в проводах разноцветные воздушные шарики.
Долгий звук отходящего поезда, едва различимый за медью оркестра, отозвался благодарным порывом. Ее так и потянуло торопливо вбежать в вагон, занять свое место на полке и долго-долго куда-то ехать, глядя в затуманенное морозцем окно. Но некуда было ей ехать. Она так и не поняла, зачем приезжал Люсин. Неужели только из-за наследства? Но то, что он все-таки нашел ее и даже привез гостинцы, было необыкновенно трогательно. Жизнь не очень-то баловала ее подобным вниманием.
Заметив в подворотне бабу с мешком семечек, Степановна нерешительно потянулась за истрепанным кошельком.
— Почем? — спросила она, зачерпнув на пробу.
— Тридцать копеек.
— Ишь ты! Чего так дорого?
— А попробуй вырасти! — крикливо отозвалась торговка.
— Так каждую весну в огороде сажаю, — возразила
Степановна и вдруг осеклась. Грядкам и клумбам, а может, и веснам — кто знает? — пришел конец. Она покорно вручила мелочь и, оттопырив кармашек, дала пересыпать туда пыльный граненый стакан семечек. Пусть все идет, как идет. По крайней мере, есть чем порадовать оголодавших синиц, которым приелось, поди, сухое крошево да терпкая горечь рябины.
Не осознавала еще Аглая Степановна, что это распрямляется понемногу ее зажатая в тисках душа. Пусть звал за собой затухающий стук колес и с новой болью вспоминалось все то, чему нигде и никогда не дано повториться, но уже тянулись робкие корешочки в необжитую пустоту.
Музыка разливалась все громче, и с каждым шагом отчетливей различался бодрящий площадной гомон. В самом конце улицы блеснул расходящийся клин прозрачной синевы. Над булыжником мостовой веселыми змейками завивалась поземка. А там и каменные ступени открылись взгляду, пузатые колонны пассажа, где в темных нишах оживленно сновал народ. Только флагов и кумачовых транспарантов недоставало до полного праздника. А так ликующее зимнее благолепие: белые халатики продавщиц, надетые поверх пальто и шубеек, убеленный скат крыши и алебастровая колокольня с золотым ослепительным шишаком.
Голову в меховой шапке, возвышавшуюся поверх других, Аглая Степановна увидела издали, а узнала еще до того, как устремила прицельно сузившиеся глаза. Ее словно толкнуло что-то, заставив съежиться, как от внезапной рези. Краснолицый парень в распахнутом полушубке, присев на балюстраду рядом с накрытым столом, переливал вино в горло. Держа стакан двумя пальцами, он помахивал в такт глотанию надкусанным пирожком.
Она угадала безошибочно: тот самый. И медленно направилась к нему, не выпуская из поля зрения и боясь спугнуть пристальным взглядом. Всем существом своим, потрясенным до самых глубин, всей прожитой жизнью знала, что ему не устоять перед ней. Не скрытая сила, о которой судачили деревенские кумушки, не дремучая мана какая-нибудь, но абсолютная убежденность, поработившая душу и тело, несла Аглаю Степановну на кромке кипящей волны. Сбросив годы и немощи, даже как будто бы потеряв вес, летела она над площадью, словно не касаясь заледенелой земли.
Никто не видел этого стремительного полета. И она, проносясь сквозь расступавшуюся толпу, не замечала других. Словно вокруг была заснеженная пустыня, утопавшая в дымной полумгле.
То единственное лицо, чьи самые мелкие черточки различались с нечеловеческой зоркостью, лишь отдаленно напоминало фотографию в милицейской листовке, но ошибки быть не могло: она настигла врага. И знала, что сможет сделать с ним все, что захочет, и сделает это, превратив в безвольный манекен.
И все силы, которые еще оставались в ней, слила в единый порыв.