— Хорошо, — согласился король. — Пройдите в соседнюю комнату и напишите все, что считаете нужным.
Роган вышел шатаясь. Епископское облачение болталось на нем, как на пугале. Он был совершенно сломлен. Что же окончательно сразило его? Суровость короля? Но к ней надо было быть готовым. Может быть, вопрос королевы?
Когда он возвратился в кабинет с оправдательной бумагой в руках, король встретил его еще более сурово.
— Отдайте это Бретейлю, сударь! — отмахнулся он. — Это дело полиции!
— Меня хотят арестовать? — шепотом произнес кардинал. — Ах, сударь! Я всегда готов повиноваться приказаниям Вашего величества, но избавьте меня от позора быть арестованным в архиерейском облачении на глазах всего двора.
— Так и должно быть, — неумолимо возразил Людовик.
Когда Роган выходил из кабинета, за спиной его прозвучал визгливый голос Бретейля. Барон не смог сдержать нетерпения и, самовольно присвоив себе права начальника дворцового караула, отдал приказ:
— Арестуйте кардинала!
Роган замер, словно ему в позвоночник впилась пуля, потом согнулся и, как бы преодолевая встречный порыв ветра, резко подался вперед. За дверями его с почтительным поклоном встретил молодой лейтенант гвардии.
Проследовав вдоль длинной галереи дворцовой церкви, опальный кардинал увидел в конце ее своего форейтора. Лейтенант оказался настолько любезен, что отошел в сторону.
— Одну минуту, господин офицер, — задержал его кардинал. — Не найдется ли у вас карандаша?
Взяв карандаш, он быстро набросал на клочке бумаги несколько строк и отдал записку слуге, прошептав ему что-то по-немецки.
Форейтор тут же выбежал из церкви и, вскочив на коня, во весь опор помчался в Париж.
Когда он спешился у кардинальского дворца и слуги хотели увести коня, загнанное животное упало на землю, чтобы уже не подняться.
Записка попала к аббату Жоржели весьма своевременно. Он успел собрать всю переписку Рогана в портфель, который и спрятал затем в надежном месте. Однако обыск, которого так опасался Роган, был произведен лишь через четыре часа после ареста. В чем причина столь странного промедления? Может быть, опасались обнаружить слишком многое?..
Вечером принц де Роган был препровожден в Бастилию. Парижане были изумлены. Правительство действовало в духе старых добрых традиций. Но времена давно изменились, и традиции эти могли вызвать лишь насмешку и омерзение. Безумство полицейской акции воспринималось как признак сумятицы. Режим терял реальную власть.
Вскоре стало известно, что король предложил Рогану на выбор парламентский суд или королевское милосердие. Оскорбленный процедурой ареста кардинал выбрал суд. Это его решение раскололо страну на два лагеря. Кардиналу, неспособному играть серьезных политических ролей, было суждено сделаться символом грядущих перемен. Но даже закаты дряхлеющих монархий трагикомичны.
Парламент торжествовал. Впервые князь церкви отдавался на его суд. Более того, от решения этого суда зависела честь королевской семьи. Аристократия сочла себя оскорбленной. Буржуа в красных тогах собирались копаться в грязном белье самых высоких фамилий королевства. Не было ли это началом новых времен? Гнев дворян, сменивших по велению моды красные каблуки на толстой подошве и пышное шитье со знаком дворянского достоинства на грубые суконные костюмы, обратился отнюдь не против опального кардинала. Роган был одним из них и лишь по вине бездарной и ленивой власти этот отпрыск знатнейшей семьи предстанет теперь перед потешающейся толпой.
Высшее же духовенство просто негодовало. «Простые клирики, — говорилось в протесте от 18 сентября 1785 года, — имеют специальных судей, указанных в законе, а епископский чин, права которого освящены столькими историческими памятниками, не пользуется такой же привилегией. Епископ, обвиняемый в преступлении, должен быть судим епископами же».
Роган присоединился к этому протесту. Но разгневанный папа грозился лишить его кардинальского сана за то, что он не отклонил формально и юрисдикцию парламента.
Безрассудная акция Бретейля восстановила против власти добрую половину королевства. Точнее, она просто ускорила этот неизбежный процесс. Даже ярые монархисты заколебались, ощутив нарастающий страх. Суд, каков бы ни был его приговор, неизбежно введет в альков королевы воображение народа. Это будет крушением Божественного принципа королевской власти. Но, как блестяще скажет потом об этих событиях Луи Блан, Людовик XV подчинился закону, не зависящему от расчетов человеческого благоразумия, ибо революция уже началась.
Действительно, не пройдет и четырех лет, как падет Бастилия…
Но как бы ни была бессильна потерявшая реальную власть над событиями монархия, скандального ареста в день Успения она могла бы избежать. Королева пошла на страшный риск, загнав в угол человека, разоблачения которого по меньшей мере были бы ей неприятны. Почему она все же так поступила?
Барон де Бретейль, начальник полиции, люто ненавидел Рогана, сменившего его когда-то на посту посла Франции в австрийском дворе. Надо сказать, что это была весьма спешная замена. Но тем более были у Бретейля основания, чтобы превратить арест врага в грандиозный скандал. О, если бы королева по-прежнему находилась высоко и брызги мирской грязи не достигали бы даже ее подошв, ничего не стоило бы тогда осадить ретивого полицейского! Но вот беда: королеве самой приходилось выкручиваться, вести себя так, чтобы ничтожный пройдоха Бретейль не заподозрил ее. Могла ли она в этих условиях сказать хоть слово в защиту Рогана? Королева — могла; слабая, запутавшаяся женщина — нет. Мария-Антуанетта сыграла жалкую роль слабой женщины. Более того, она позволила себе сделать самую низменную ставку. Ее поведение в кабинете было продиктовано не только смятением, не только страхом перед разоблачением, но и холодным расчетом. Она могла не опасаться отчаяния доведенного до крайности Рогана. В его интересах было молчать. Одно лишь слово об интимной связи с королевой было бы для него равносильно смертному приговору.
И он молчал. А события летели, как неуправляемая, теряющая колеса телега с обрыва.
18 августа арестовали в Баре госпожу де ла Мотт. У нее тоже оказалось предостаточно времени, чтобы сжечь письма кардинала, полные честолюбивого бреда и игривых, любовных вольностей.
На первом же допросе ла Мотт оговорила Калиостро. Она хорошо отомстила ему за то мнение, которое он составил себе о ней при первом знакомстве. Божественный Калиостро, как всегда, не ошибся, но его правота отдавала горечью.
Калиостро знал о сказочном ожерелье и даже, кажется, видел его у Бемера. Особый интерес, впрочем, вполне понятный для непревзойденного знатока камней, он проявил к винно-красному алмазику. Говорили, будто он готов был купить ожерелье только из-за одного этого диковинного камня. Но ювелиры не решились продать наделавшее столько шуму в королевских семьях ожерелье загадочному иностранцу.
Впрочем, это были одни лишь слухи. Документально зафиксирован только оговор ла Мотт, которая показала, что виновником аферы с ожерельем был не кто иной, как Калиостро. Еще она обвинила его в ереси и заговорщической деятельности. Знаменитый некромант, якобы получив от дьявола эликсир бессмертия, задумал погубить душу католического епископа — кардинала Рогана. Оный Калиостро выманил у Рогана фамильный епископский аметист — реликвию и святыню, принадлежавшую некогда епископу Азорскому кардиналу Гвидо Сантурино, которую предал тайным поруганиям на нечестивой черной мессе. Далее ла Мотт понесла совсем уже несусветную чепуху про каких-то бессмертных, оживших сожженных и про красный глаз во лбу медного идола, дающий будто бы силу читать мысли и видеть будущее.
Но иезуиты из Франции были изгнаны, а святейшая инквизиция упразднена. Что же касается вольнодумства и тайных наук, то кто этим теперь не занимается? Поговаривают, что и сам король не чужд алхимии. Поэтому такие обвинения в знаменитом деле Калиостро более не фигурировали. Зато все, что касается ожерелья, было тщательно занесено в протокол и передано лично Бретейлю.
Начальник полиции потребовал ареста Калиостро. Король вначале заколебался. Сеансы омоложения не были еще доведены до конца, а на расспросы его о философском эликсире, коим владели в этом мире всего три человека — Агасфер, Сен-Жермен и сам Калиостро, — граф отвечал пока очень уклончиво. Людовик заколебался и отказал Бретейлю. Но когда барон заговорил о чести королевы, слабовольный король сдался и уступил.
В тот же день Калиостро арестовали и препроводили в Бастилию, в ту же башню, где страдал уже Роган. Сверкающая судьба его была омрачена тенью. Очевидную клевету ла Мотт неправедный суд мог превратить в смертный приговор. Но граф Калиостро отдался в руки полиции с ясной безмятежной улыбкой, словно не провидел для себя в грядущем никаких неприятностей. В камеру он вошел с кроткой улыбкой.
Париж ответил на известие об его аресте грозным ропотом. Кумир толпы, почти что новый мессия брошен в узилище властью, разъедаемой коррупцией и развратом. От Бога ли эта власть?..
Достойно внимания, что граф ла Мотт, узнав об аресте жены, сам отдался в руки полиции. Но его почему-то оставили на свободе. Может быть, опасались твердого влияния этого решительного и мужественного человека на истеричную, склонную к видениям женщину? Благо он сам был когда-то жандармом и знает все полицейские штучки.
Скорее всего, Бретейль руководствовался именно этими соображениями, потому что сразу же после ареста ла Мотт подверглась интенсивному психологическому натиску. Коварные советы, которые давал ей якобы сочувствующий и верящий в ее личную невиновность следователь, преследовали двоякую цель: обелить королеву и погубить Рогана. Впрочем, двоякость эта была кажущейся, скорее следовало говорить о двух сторонах одной медали.
По своему обыкновению, полиция хотела прикрыть скандальный арест дутым процессом, а замаранная власть безмолвствовала. Во избежание же нежелательных разоблачений узнице через комиссара Шенона дали понять, что если только она назовет одну особу — неприкосновенную! — то поплатится жизнью.
— У вас есть только одна возможность, — комиссар внезапно сменил запугивание дружеским советом, — свалить все на кардинала. Право, он не заслуживает, чтобы его щадили. Зачем вы его выгораживаете? Ведь он-то вас не пожалел. Во всем обвинил именно вас. Да и что ему оставалось делать? Он же тоже должен благоразумно избегать… тех же самых имен. Но вообще-то, это ваше дело… Только имейте в виду, что у вас есть всего две возможности: либо обвинить кардинала, либо покорно позволить ему обвинять вас. Третьего не дано, графиня.
Комиссар действовал по испытанному полицейскому правилу, но он не лгал своей узнице. Кардинал действительно был поставлен в то же самое положение, что и ла Мотт. И конечно, они стали давать показания друг против друга. В этом ключ всего процесса, которому суждено было пройти в полном мраке, ибо единственное имя, способное все разъяснить, не могло быть названо в зале суда.
Пока шло следствие, полиция не дремала. Дело разрасталось как снежный ком, что было чревато опасными последствиями для самих его устроителей, но ситуация уже вышла из-под контроля. Как часто бывает в таких случаях, слепая стихийная сила управляла событиями, и никто не мог этому противостоять.
В Брюсселе была задержана некая мадемуазель Олива. На первом же допросе она показала, что по наущению ла Мотт сыграла во время сцены в парке роль королевы. В это же самое время в Женеве арестовали Рего де Вильета, который сознался в том, что та же ла Мотт заставила его подделать почерк королевы и начертать те роковые слова:
«Одобрено. Мария-Антуанетта Французская».
Только убогому мышлению королевских юристов могло показаться, что таким путем удастся обелить августейшую особу и с честью провести процесс. Он был проигран еще до начала, невзирая на то, лгали Олива и де Вильет или говорили правду.
Но успехи полиции не ограничивались только этими показаниями. Ирландский капуцин и тайный иезуит Maк Дермот сообщил, что граф ла Мотт (ему почему-то беспрепятственно дали покинуть Францию) продал в Лондоне ювелиру Грею несколько великолепных бриллиантов на общую сумму в 10 000 фунтов стерлингов. Грей, допрошенный через посредство французского поверенного в делах, полностью подтвердил слова капуцина. Более того: он показал, что граф ла Мотт в числе прочих продал ему и чрезвычайно редкий камень винно-красной воды.
Сомнений быть не могло. Это был алмазик из Бемерова ожерелья. Как уверяли знатоки, второго такого не было на земле. К великому сожалению, Грей уже успел перепродать его (за 8 000 фунтов) какому-то фламандцу, по виду важному вельможе с офицерским крестом Мальтийского ордена на шпажном банте. Так этот камушек и сгинул бесследно…
Все эти факты были убийственны для госпожи ла Мотт.
Вот как она объяснила их сначала на тайных допросах в тюрьме, потом в нелегальных брошюрах, которые появились сразу же после суда:
«Я признаю, что мадемуазель Олива действительно сыграла в ту ночь королеву. Но это еще ни о чем не говорит. Почему она так сделала? Да потому, что этого хотела сама королева! Спрятавшись за деревьями, она сама присутствовала при этом свидании. Она, собственно, сама и придумала эту невинную шутку. Это было забавно и оригинально. Кроме того, Ее Величеству хотелось, не рискуя ничем, испытать скромность кардинала. Как можно подумать, чтобы без приказания королевы я осмелилась задумать интригу, которую так легко было обнаружить? Разве рискнула бы я выбрать для преступного деяния оскорбления Величества полночный час и сад Версальского дворца? Я же знала, что ночные прогулки, дозволявшиеся в 1778 году, ныне запрещены и королевская резиденция бдительно и строго охраняется! Если бы был один только вымысел с моей стороны в этой любви, столь лестной для кардинала, то разве не выгоднее для меня было бы продлить его заблуждение? А я вместо этого безрассудно устраиваю ему обманное свидание, которое наверняка воспламенит его надежды и внушит уверенность, что он может хоть завтра приблизиться к королеве и заговорить с ней о своей любви! Наконец, он захочет повторить свидание, с каждым разом становясь все настойчивее и требовательнее.
Разве это не усиливало опасность разоблачения лжекоролевы? Разве от такого разоблачения не пострадала бы и я сама? Достаточно было бы одного слова настоящей королевы, чтобы обнаружить обман и ввергнуть меня в бездну! Выходит, что я сама сознательно губила себя!
Теперь относительно подписи… Действительно, слова «Одобрено. Мария-Антуанетта Французская» формально были написаны Рего де Вильетом, но сделано это было с полного согласия королевы и кардинала. Мы придумали этот маленький план сообща, считая его полезным и малоопасным, ибо такая подпись не является личной и не может считаться подлогом. Она понадобилась лишь для того, чтобы побудить Бемера отдать ожерелье, не компрометируя ни королеву, ни ее посредника-кардинала. В самом деле, было бы очень странно, если бы кардинал де Роган, бывший посол и царедворец, не знал, как подписывается королева в действительности. Разве, состоя великим милостынераздавателем, он не получал от нее письменных приказаний? Разве австрийская принцесса могла подписаться так? Или слово «Французская» не бросилось ему в глаза? В том-то и дело, что это была наша общая придумка: королевы, Рогана и моя.
Что же касается бриллиантов, проданных графом де ла Моттом в Лондоне, то они принадлежали лично мне. Я получила их в подарок от Ее Величества. Неужели не ясно, что королева не могла надеть знаменитое ожерелье в его первозданном виде? Она же отказалась взять его в свое время из рук самого короля! Разве не ясно? Не оставалось ничего другого, как разобрать ожерелье на отдельные камни, чтобы потом сделать новое, совсем по другому рисунку. При такой переделке оказались лишние бриллианты, в том числе и тот, красный, который так легко было бы узнать. Кому еще могла подарить их королева? Разумеется, только мне, близкому человеку, посвященному в тайну…»
Само собой разумеется, что эти показания госпожи де ла Мотт на процессе не фигурировали. И все же они выплыли наружу и приобрели важное значение, может быть преувеличенное, что неизбежно, однако, в закрытых процессах.
Полностью игнорируя показания госпожи де ла Мотт, нельзя ни понять, ни объяснить ряда всплывших на процессе фактов, достоверность которых, на беду устроителей, оказалась бесспорной…
Впрочем, толковать их можно было двояко, в зависимости от интересов того или иного лагеря: партии королевы и партии кардинала.
Настала пора очных ставок. Госпожа де ла Мотт повела себя смело и агрессивно, нередко впадая в буйство. Казалось, она по-прежнему была уверена в собственной безопасности.
Кардинал не выдерживал ее горящего то ли ненавистью, то ли безумием взгляда, отводил глаза и начинал путаться в показаниях. Не легче приходилось и следователям. Судьи опасались ее буйных выходок, свидетели краснели и замолкали в испуге. Твердо держась первоначального намерения валить все на Рогана, она избегала называть имя королевы. Но сколько раз оно готово было сорваться с ее губ! Она тут же сбивалась и начинала нести околесицу, запутывая следствие и сама путаясь в детской какой-то лжи. Сознавая, что ее несет куда-то не туда, она замолкала и, впадая в бешенство, подымала крик:
— Пусть остерегаются! Если меня доведут до крайности, оговорю!
Трибунал приходил от этой слишком ясной угрозы в уныние и ужас.
Однажды ла Мотт не выдержала и, окончательно завравшись по поводу переписки кардинала, выкрикнула:
— Это письмо было от королевы! От королевы! И начиналось оно так: «Посылаю тебе…»
Ее тут же увели.
Граф Калиостро, по примеру других обвиняемых, выпустил оправдательную брошюру. В ней, в частности, говорилось:
«…Я провел свое детство в Медине, под именеи Ахарата, во дворце муфтия Салагима. Моего наставника звали Алтотасом. Это был замечательный человек, почти полубог, обстоятельства рождения которого остались тайной для него самого… Я много путешествовал и удостоился дружбы со стороны самых высоких особ. Чтобы не быть голословным, перечислю некоторых из них: в Испании — герцог Альба и сын его герцог Вескард, граф Прелата герцог Медина-Сели; в Португалии — граф де Сан-Виценти; в Голландии — герцог Брауншвейгский; в Петербурге — князь Потемкин, Нарышкин, генерал-от-артиллерии Мелисино; в Польше — графиня Концесская, принцесса Нассауская; в Риме — кавалер Аквино; на Мальте — гроссмейстер ордена.
В разных городах Европы есть банкиры, которым поручено снабжать меня средствами как для жизни, так и для щедрой благотворительности. Достаточно вам обратиться к таким известным финансистам, как г. Саразен в Базеле, Санкостар в Лионе, Анзельмо ла Круц в Лиссабоне, — они с готовностью подтвердят мои слова.
Я не имею никакого касательства к делу об ожерелье. Все выдвинутые против меня обвинения — бездоказательная клевета. Они могут быть легко опровергнуты, что я и сделаю ниже. Сами же обстоятельства этого дела меня не интересуют, и я не считаю возможным для себя их обсуждать…
…Я написал то, что достаточно для закона, и то, что достаточно для всякого другого чувства, кроме праздного любопытства. Разве вы будете добиваться узнать точнее имя, мотивы, средства незнакомца? Какое вам дело до этого, французы? Мое отечество для вас — это первое место вашего королевства, где я подчинился вашим законам; мое имя есть то, которое я прославил среди вас; мой мотив — Бог; мои средства — это мой секрет».
Эта записка, где к грубым хитросплетениям и реминисценциям из арабских сказок и рыцарских романов примешивается и некоторое величие, умножила число философских масонов, видевших в Калиостро своего учителя.
Такова была эпоха, когда жажда чуда и предчувствие исторических катаклизмов выливались в восторженную истерию. Не Вольтер и не Дидро были властителями душ, а врачеватель Месмер, объединивший людей через открытый им животный магнетизм.
Все громче стали раздаваться голоса, требовавшие немедленного освобождения божественного Калиостро.
Внезапно распространились слухи, что граф де ла Мотт хочет покинуть Англию, чтобы предстать перед парламентом и выложить всю правду. Говорили, что на него было даже организовано покушение, которое лишь по глупой случайности не удалось. Трудно сказать, была ли в этом сообщении хоть доля правды. Но если Бретейль и не собирался убрать нежелательного свидетеля, то заткнуть ему рот все же попытался.
Процесс явно уходил из рук полиции. Ропот по поводу ла Мотта грозил его окончательно провалить. В самом деле, если полиция могла арестовать в Брюсселе двух важных свидетелей, то почему нельзя сделать того же в Лондоне, где находится еще более важный свидетель? Разве это не он продал бриллианты из ожерелья? Разве это не он собирается теперь все рассказать суду? В чем же дело наконец? Может быть, в том, что первые свидетели дали показания против госпожи ла Мотт, а этот даст их против кардинала?
Возможно, полиция и не была здесь виновата. Олива и Вильет были арестованы, возможно, вопреки ее желанию, по инициативе Верженна. Теперь же Верженн из дружбы к кардиналу не хотел проявлять такой же инициативы. Партия кардинала открыла войну против партии королевы. И не было реальной власти, которая могла бы заставить Верженна делать то, что он не желает. Правила игры неожиданно усложнились.
В ответ на запрос парижской полиции по доводу задержания ла Мотта Верженн даже не нашел ничего лучшего чем сослаться на нормы международного права. В Брюсселе и Женеве они его почему-то мало беспокоили.
Для формы он сделал английскому правительству представление, в котором просил о выдаче графа де ла Мотта Но, получив столь же формальное возражение, в котором его просили уточнить обстоятельства вины графа, он более не настаивал.
Тайный агент французской полиции ле Мерсье, узнав что дело с выдачей ла Мотта затягивается на неопределенный срок, сделал Верженну совершенно официально предложение. Вот его текст:
«Если для ареста известной особы одной ловкости будет достаточно, то можно употребить силу, чтобы привести эту особу на берег Темзы, в какое-нибудь уединенное место, где должен стоять наготове, хотя бы и две недели, если понадобится, один из тех кораблей, которые снабжают Лондон каменным углем. На этих судах стенки и палуба такой толщины, что невозможно было бы услышать крик человека, запертого в трюме».
Верженн, человек, много лет направлявший европейскую политику Франции, посол при многих дворах, на глазах которого обделывались и не такие дела, с негодованием отказался. А граф де ла Мотт, как видно, вовсе и не собирался прибыть в Париж.
Конечно, в интересах королевы было бы увидеть графа, представшим перед судом. Разумеется, лишь в том случае если он поддержит линию, которая была внушена его супруге, и во всем обвинит кардинала. Но согласится ли он на это? Выяснить намерения ла Мотта было поручено французскому послу в Англии господину Адемару. Это было тем более удобно, что, в отличие от Верженна, своего прямого начальника, Адемар поддерживал партию королевы.
Ла Мотт получил от него такие заверения, такие заманчивые авансы, что безоговорочно согласился выступить против кардинала. Он уже готовился сесть на корабль, идущий в Кале, как все переменилось.
Королева опоздала. Партия кардинала ускорила развязку. Атакованный со всех сторон парламент, наконец, склонился в определенную сторону. Советники, засыпанные ходатайствами и одурманенные сладкими обещаниями, неясность которых только удваивала их прелесть, вынесли свое решение. Впервые власть столь явно уступила нетерпению народа.
Генерал-прокурор указал в официальном заключении, что де Вильета и графа де ла Мотта, который пока еще оставался в Англии, следует приговорить к бессрочной каторге. Графиню де ла Мотт — к наказанию плетьми, клеймению и пожизненному заключению в Сальпетриере, кардинала — к удалению от двора, лишению всех должностей и духовного сана, мадемуазель Олива от суда освободить, а графа Калиостро полностью от всех возведенных на него обвинений оправдать.
Мнение генерал-прокурора поддержали оба докладчика, после чего оно было принято четырнадцатью советниками. Однако пункт, касавшийся кардинала Рогана, встретил резкие возражения. Стало ясно, что его нелегко будет провести в суде.
Перед вынесением приговора обвиняемых, как положено, подвергли последнему допросу. Один за другим они покидали следственный кабинет и входили в переполненный зал, где стояла уже позорная скамья.
Первым на нее опустился де Вильет и, весь в слезах, полностью во всем покаялся. Затем ввели ла Мотт, в простом платье и с ненапудренными волосами. Она вошла твердо и внешне спокойно, только глаза ее, окруженные синей тенью, лихорадочно и сухо блестели. Но, увидев скамью, она вся передернулась, а лицо ее исказила мгновенная гримаса. Все же она скоро овладела собой, осторожно присела на самый краешек и даже сумела улыбнуться.
Но когда она узнала уготованную ей участь, то пришла в совершенное бешенство. Пока судьи читали приговор, четверо служителей держали ее, рычащую и бьющуюся, буквально на руках. Ни у кого из них не нашлось силы, чтобы поставить ее на колени. Пришлось крепко связать графиню и вытащить после зачтения приговора из зала. Но во дворе суда она, перестав на минуту вопить, крикнула:
— Если так третируют потомков Валуа, какая же участь ожидает кровь Бурбонов? — Выкрикнув эти пророческие слова, она истерически засмеялась и, обращаясь к народу, почти спокойно произнесла: — Это по собственной вине я подвергаюсь такому позору. Стоило сказать мне только одно слово — и я была бы повешена!
Ей тут же заткнули рот.
Она не смирилась до самого конца и продолжала буйствовать в руках палача. Поэтому раскаленное железо, которое должно было заклеймить плечо, прожгло ей грудь.
В Сальпетриер она была доставлена в жутком виде: растрепанная, исцарапанная, в крови и копоти, полунагая, спеленутая веревками, почти безумная. Но и там она нашла в себе остаток сил, чтобы выкрикнуть сорванным голосом последнее проклятие.
И все же не ее судьба столь сильно волновала грозно рокочущие толпы парижан, собравшихся в этот день у здания суда.
Все с замиранием сердца ожидали выхода де Рогана.
Служители подняли и унесли скамью подсудимых. Зал встретил этот недвусмысленный знак шумным вздохом. И все же никто до самого конца не знал, каким будет приговор.
Роган вошел в зал в длинном парадном одеянии. Он сильно побледнел и похудел за это время. Выглядел уныло и сумрачно. Приглашенный судьями сесть, он, как бедный забитый проситель, беспомощно оглянулся и остался стоять. У некоторых судей навернулись на глаза слезы жалости.
В этот день, 31 мая 1786 года, члены фамилии Роган и члены дома лотарингского пришли к тому месту, где должны были проследовать в зал судьи, еще в четыре часа утра. Все они — мужчины и женщины — надели глубокий траур. И когда огненные мантии парламента прорезали эти черные стены, замершие по обеим сторонам прохода, стояла страшная тишина. Казалось, что возвратились времена салических франков или феодальных войн.
Но приговор был оправдательным. Принц Людовик де Роган от обвинения был освобожден.
Париж встретил это известие взрывом восторга. Кардинал оправдан! Это значит, что королева, пусть и негласно, осуждена. Парламент возвысился над легитимной монархией. Роган, который не мог прославиться доселе даже скучной обыденностью своих пороков, стал вдруг знаменем парижан.
Когда президент и советники вышли из сумрачного зала на слепящее солнце, их оглушили вопли восторга и возгласы: «Да здравствует парламент! Да здравствует кардинал!» Рыночные торговки осыпали судей цветами. Когда же, неуверенно улыбаясь и щурясь на свет, показался Роган, восторг толпы достиг наивысшего накала. Люди окружили карету, которая на время должна была отвезти его обратно в Бастилию, и, тесня и толкая друг друга, бросились целовать полы его одежды.
С таким же ликованием было встречено появление Калиостро. Неудивительно, что никто не заметил, как к графу подошел какой-то седой худощавый человек и, сделав таинственный знак рукой, передал какую-то записку.
Впоследствии утверждали, что это был господин де Казот. Возможно, так оно и было на самом деле.
Как же прореагировала на решение суда королевская семья? Как она встретила первый порыв нарастающей революции? Королева заплакала и, отказавшись от обеда, заперлась в будуаре. Король расстроился и на ближайшем же приеме заявил, что Роган просто-напросто вор. Заявление это было встречено гнетущим молчанием. Людовик вспылил и, переполняя чашу ошибок и неудач, заявил, что отправит Рогана в изгнание.
На другой день, блюдя королевское слово, ему пришлось подтвердить эту глупость в письменной форме. Логика требовала изгнать и также полностью оправданного парламентом Калиостро, что король и сделал. Но прежде чем граф покинул Париж, Людовик XVI смиренно просил его о частной беседе. Такая беседа вскоре состоялась в Фонтенбло. Король просил Калиостро изгладить в сердце память о перенесенном унижении и принять в знак дружбы те самые драгоценные реликвии французских королей, которые так заинтересовали графа в их последнюю встречу.
Никто не знает точно, что увез Калиостро в своей карете из Парижа. Зато с уверенностью называли сумму, которую король получил взамен. Это был вексель на два миллиона ливров, который должен был учесть тот самый Санкастр из Лиона, подтвердивший вместе с другими финансовые полномочия Калиостро перед парламентом. Если учесть, что ожерелье стоило полтора миллиона, то можно было лишь смутно догадываться о характере королевских реликвий.
Нечего говорить, что нашлись люди, заявившие, будто чуть ли не собственными глазами видели, как граф, вручая королю чек, присовокупил к нему в качестве личного подарка еще и хрустальный флакон с кроваво-красной жидкостью. Не оставалось сомнений, что это и был знаменитый эликсир бессмертия. Почему-то добавляли еще, что Калиостро не рассказал королю, как его надо принимать, по причине чего толку из этого не будет. Может быть, в это не очень-то верили, и все же парижанам было приятно сознавать, что их любимец оказался щедрее короля — обманутого мужа ненавистной австриячки. Как бы сказал по этому поводу сам Калиостро: Se non е vero, e ben trovato[21].