— Что это вы делаете, Лев Минеевич? — спросил, возвратившись, Люсин.
— Я? — испуганно обернулся застигнутый врасплох старик. — Я, видите ли, осматриваю место… Может, злоумышленник что-нибудь случайно обронил. Или следы какие оставил.
— Ах, вон оно что… Ну-ну… Простите, можно вас на минутку? — Он наклонился к сиделке и поманил ее в коридор.
Тщательно прикрыв за собой дверь, чтоб ненароком не услышала больная, он тихо спросил:
— Ну как вы ее находите?
— Плоха она! — решительно заявила сиделка. — Нипочем не выживет.
— Почему вы так думаете?
— Полный паралич. Не пьет, не ест. В больницу ее надо, на искусственное питание. Только переезда она не перенесет.
— Значит, полагаете, спрашивать ее о чем-нибудь бесполезно?
— Мертвое дело. Ничего не соображает. Ее бы в хорошую больницу пристроить, может, и выходят… А так помрет ни за грош одинокая старуха…
— Так, значит… Ну что ж, в больницу, думаю, мы ее устроим. Ладно. Спасибо вам.
— За что спасибо? Мне-то что? — Она махнула рукой и ушла в комнату.
Люсин немного походил в одиночестве по коридору, посасывая занзибарский мундштучок и прислушиваясь к тихому жужжанию счетчика. «Грабитель — будем пока именовать так, хотя не исключено, что сундуком он мог завладеть и путем шантажа, — тащил добычу до самой подворотни. Там он, очевидно, погрузил сундук на машину. Далее следы, естественно, теряются. И напрасно Лев Минеевич все уши прожужжал про умную собаку-ищейку. Дальше подворотни она не поведет…»
Возвратившись в комнату, он решительно пододвинул стул к изголовью Веры Фабиановны, но сел весьма робко, на самый кончик.
— Вы видите меня? — спросил он, поймав ее напряженный и неподвижный взгляд. — Вы видите меня, Вера Фабиановна? — чуть громче повторил он.
Но ничто не шевельнулось в ее лице. По-прежнему она смотрела прямо в его глаза, но вроде не видела, а как бы проницала насквозь, будто был он для нее прозрачным духом.
— Вы можете закрыть глаза?
Старуха тут же сомкнула веки, но минуту спустя вновь уставилась на него трудным, проницающим взором.
Контакт все же оказался возможным, и Люсин облегченно вздохнул. Чтобы подбодрить для начала Веру Фабиановну, он решил внушить ей, что обязательно отыщет исчезнувшее сокровище.
— Я найду ваш ларец… — Он говорил медленно и настойчиво, как гипнотизер на сцене. — Я обязательно найду его! Вы понимаете?
Старуха с готовностью моргнула. Дело явно шло на лад.
— Вера Фабиановна! — Незаметно входя в роль, Люсин даже прижал ладонь к сердцу. — Я стану называть вам буквы в порядке алфавита, и, как только дойду до нужной, вы мне просигнальте. Так вы поможете мне узнать имя похитителя. Хорошо?
Сморщенные, пронизанные извилистыми малиновыми жилками веки чуть заметно дрогнули. Лев Минеевич, который, понятно, знал старуху куда лучше, чем Люсин, от удивления даже подался вперед. Сомнений быть не могло: Вера Фабиановна явно кокетничала. Даже на смертном одре она хотела остаться женщиной, которая нравится, чьи «нет» или «да» — это чет и нечет судьбы. Не более и не менее!
Да и что изменилось за эти тридцать или там сорок лет? Разве этот молодой человек с приятным, хотя и простоватым лицом не ждет от нее ответа с тем же напряжением, что и те, другие, чьих лиц и имен она уже не помнит? Что же изменилось тогда? Что?
О, если бы Люсин знал Веру Фабиановну так же хорошо, как Лев Минеевич… он бы вскочил со стула и встал перед ней, как раньше говорилось, во фронт. Но нет, пожалуй, лучше бы он опустился на одно колено и склонил голову на грудь. А то и вовсе поклонился старухе в пояс…
Но он не знал ее и ничего не понял. Эти старческие сухие веки и беспощадные гусиные лапки у ее глаз ничего не значили для него, ни о чем ему не говорили. Дрогнув, опали и поднялись эти веки. Он увидел в том только согласие, не более. Да так оно, собственно, и было. Вера Фабиановна прекрасно поняла, чего он хочет, и была готова ему помочь. Вот и все. Остальное — только неосознанная дань привычке, инстинктивная, автоматическая, как застарелый условный рефлекс.
— А! — как на первом школьном уроке, произнес Люсин, широко раскрыв рот. Веки не шелохнулись.
— Бе-е! — Он подумал, что ему здорово пригодилась бы сейчас школьная касса с буквами. — Ве-е!..Ге-е!..Дэ-э!..
Вера Фабиановна моргнула.
— Значит, «дэ»? — с надеждой оживился Люсин. Она молча подтвердила.
Через три минуты он уже точно знал имя, и было оно: Д-И-А-В-О-Л.
— Вы хотите сказать, что ларец украл дьявол? — переспросил на всякий случай Люсин.
Старуха просигналила, что он понял ее совершенно правильно. Именно это она и хотела сказать.
— Так… — Он облизал пересохшие губы. — На сегодня хватит. Не буду вас больше утомлять. Отдохните хорошенько… Мы еще побеседуем.
И, стараясь не замечать пристального, требовательного взгляда старухи, которой необходимо было столько еще рассказать, он полез в свой портфель.
Великое благо грамотность! Особенно знание иностранных языков. Что бы делал без этого Люсин сейчас, в такую трудную для него минуту? Но внимательно следящий за международной прессой товарищ Люсин был на высоте. Достав из портфеля несколько заграничных газет, он аккуратно подсунул одну из них под Саскию, а другой накрыл его, как фараона в саркофаге, и быстро сварганил вполне приличный сверток.
— На предмет яда будут исследовать! — шепотом прокомментировал Лев Минеевич. Он весь так и лучился сопричастностью к высоким задачам и, само собой, пониманием величия этих задач.
Люсин взял портфель, сунул под мышку сверток и кивком вызвал Льва Минеевича из комнаты.
— Как вы думаете, она не тронулась рассудком? — Люсин покрутил рукой на уровне виска.
— Кто? Вера Фабиановна?! Ну что вы! Как можно! Она в здравом уме. Теперь я в этом не сомневаюсь.
— Тогда как это понимать?
— Насчет диавола, что ли?
— Именно.
— Вы же не дали ей договорить! То есть я понимаю, что так разговаривать очень трудно — по отдельным буквам, но все-таки надо иметь терпение. Притом у нее весьма своеобразный склад ума. Она гадалка как-никак, верит во всякие гороскопы и заговоры. И изъясняется она не всегда так, как другие. Для нее все эти суккубы, инкубы и прочая нечисть вроде близких, что ли… Уж не знаю, как вам сказать…
— А дьявол?
— Ну, не знаю… Это могло быть сказано фигурально…
— Хорошо. Я приду завтра с разрезной азбукой… Вы пока побудьте с ней, а я пришлю врача и сиделку.
«Утоплюсь. Вот пойду отсюда прямо к реке и прыгну с моста. Негоже, конечно, моряку тонуть в пресной воде… Только это и останавливает…»
Плотнее прижав локтем сверток с дохлой кошкой, Люсин пощупал свободной рукой глубокую, явно свежую борозду на лестничной стене. Наверняка она была оставлена углом проклятого сундука.
Драгоценные трофеи этого нескончаемого душного дня он отвез в лабораторию. Пока объяснял, что и как, пока спорил и выслушивал мнения специалистов, подкралась гроза. За окнами потемнело, где-то вдали беззвучно вспыхивали розовые зарницы. Но ветра не было. Это предвещало длительный ливень.
Люсин не требовал от аналитиков невозможного, но расслабляющий зной и распространившаяся по территории Прибалтики и центральных районов Европейской части Союза область депрессии делали свое дело. Рабочий день уже кончился, и никто не хотел брать новых заказов на завтра. Послезавтра — другой разговор. А тут еще электрический привкус летящей грозы… Тончайшие антенны человеческих нервов уже ловили сигналы ее далеких молний, а это, как известно, влияет на настроение.
И все же Люсину удалось, пользуясь привилегией особой срочности, оставить почти все свои сокровища в лаборатории. Почти! Потому что осложнения возникли из-за Саскии, которому не было покоя даже после смерти.
В Древнем Египте кошка считалась священным животным. Даже непредумышленное убийство ее каралось смертной казнью. Бальзамировщики-парасхиты проделывали с мертвой кошкой те же манипуляции, что и с почившим фараоном. Недаром современные археологи так часто находят саркофаги с кошачьими мумиями. Во всем этом был глубокий смысл. Ведь даже сейчас находятся люди, впадающие в дурное настроение при виде переходящей дорогу кошки. Поэтому можно только догадываться о той неистовой буре чувств, которую вызывала в душе древнего человека кошка мертвая. По широко распространенному в те далекие времена убеждению, она, не будучи похороненной согласно обряду, могла навлечь несчастье.
Люсин, понятно, не знал тайн парасхитов и, откровенно говоря, не собирался мумифицировать Саскию. Более того, он красноречиво убеждал людей в белых халатах подвергнуть труп священного животного немыслимому поруганию! Конечно, такое святотатство не могло пройти бесследно, и древнее проклятие сбылось.
Взять кошку на исследование отказались наотрез. Впрочем, надо сознаться, что в этом случае Люсин хотел от аналитиков почти невозможного. Увы, ему мало было обычных анализов: авторитетную экспертизу о причине преждевременной смерти Саскии он соглашался принять только в качестве программы-минимум.
Этот ослепленный гордыней человек требовал… Он даже осмелился подкрепить свои неслыханные домогательства телефонным звонком высокому начальству. И только тем обстоятельством, что начальство тоже устало и было ему, возможно, некогда, сотрудники лаборатории объяснили ту решительную поддержку, которую получил окончательно зарвавшийся Люсин. Но даже и в этом случае Саскию согласились принять только условно. Люсин не возражал.
Он знал, что необходимый ему анализ удается довольно редко, в лучшем случае в отношении 1:35. Но таковы же примерно шансы сорвать ставку на номер в рулетке! А тысячи людей — Люсин знал об этом из газет — бросают свои фишки на волю куда менее вероятных событий. Те же, кто играет только на цвет, даже при большом везении получают слишком мало.
Расширенные, остекленевшие от ужаса глаза Саскии внушали ему оптимистичную веру. Сбыв его наконец с рук («Аллах с ними, пусть хотя бы условно!»), он поднялся к себе за плащом. Первые напитанные электричеством капли уже обрушились на кусты сирени. Пыльная листва стала блестящей, а умопомрачительный запах проник сквозь двойные рамы и распространился по всей лаборатории. Его чувствовали даже в боксах качественного микроанализа, несмотря на аммиак и сероводород.
На своем столе Люсин нашел записку от секретарши, которая уже ушла домой:
«Звонили по поручению мадам Локар. Она досрочно возвратилась из поездки, потому что ей необходимо сообщить вам какие-то очень важные сведения. Просила принять ее. Я назначила на 13 часов. Если вас это не устраивает, позвоните ей».
Далее следовал номер телефона.
«Устраивает. Очень даже устраивает!» — повеселел Люсин и раскрыл досье с вырезками, присланное от генерала. К нему была подколота бумажка, рекомендовавшая (две размашистые строчки наискосок красным карандашом) в первую очередь познакомиться со статьей из коммунистической газеты «Комментарии к делу Андрэ Савиньи». Газета дала и снимок, на котором месье Свиньин был запечатлен в черной форме СС.
Сенсация с похищением туриста лопалась как мыльный пузырь. Но тем важнее было его найти.
Гроза за окнами бушевала во всю мощь. Для личных дел Люсину машины по штату не полагалось. Хочешь не хочешь, а приходилось пережидать. Он пошел в буфет.
Глава 15
Мадам Локар
— Мой муж был моложе меня на четыре года. К тому же он, как принято говорить, «из семьи» — это значит из аристократической семьи. Их род восходит еще к Капетингам. Они особенно гордились своим древним, почти забытым теперь феодальным титулом — видам. Кто-то из них спас Людовика Святого, кто-то привез из Италии жену для Генриха Четвертого. Одним словом, очень древний и славный род. Примерно в шестнадцатом веке они вступили в династический брак с Роганами. Один из Роганов говаривал: «Королем я быть не могу, герцогом не желаю. Я — Роган!»
Мои же родители мелкие рантье. Наша семья могла похвастаться только генералом, вознесенным революцией, да и тот кончил жизнь на эшафоте во время якобинского террора.
Таким образом, все противилось нашему браку. Я даже не могла принести мужу то, что получают обычно обедневшие аристократы взамен громкого титула, — деньги. Мой отец едва сводил концы с концами. Только любовь была на нашей стороне. Это звучит громко, смешно и чуточку старомодно. Я понимаю, но это так! И ничего тут не поделаешь.
Странное предвоенное время. Больное, лихорадочное, но такое прекрасное! Горьковатый привкус был у нашей молодости, неповторимый и пленительный. Я так помню свет ночных фонарей и жужжание майских жуков вокруг праздничных свечек каштана! Древние сиреневые камни и длинные тени фланирующих прохожих на них, — мы шли тогда, взявшись за руки, как школьники, и почему-то смотрели себе под ноги, поэтому и видели одни тени. Это было смешно… Нарядные, надушенные дамы и господа превращались в длинные плоские тени… Но чей-то смех в вечереющих улицах, шарканье ног и волны, невидимые волны духов… Все казалось немного таинственным, пронизанным ожиданием чего-то… Словно в преддверии сказки.
Потом мне почему-то вспоминается мыза в далекой провинции. Остроконечная крыша, окошко мансарды, увитая плющом белая, растрескавшаяся стена. Хозяйка в накрахмаленном чепце. Холодное, неприютное море, серые волны в пене и выброшенные на мокрый песок устрицы. Мы собирали их но утрам. Шли дожди. Мокли капуста, салат и артишоки на грядках. Я собирала виноградных улиток и почти каждый вечер готовила эскарго — его любимое блюдо. Уныло скрипела мельница, крытая позеленевшей черепицей; по утрам с земли поднимался холодный туман, снаружи запотевали стекла, а дождинки потом оставались на них хрустальной клинописью. Где-то кричали петухи, безуспешно пророча перемену погоды, и удивительно пахла дождевая резеда. Этот запах до сих пор преследует меня. Невольно навертываются слезы. Ах, какое неудачное — я говорю о погоде — было оно, лучшее наше лето! По воскресеньям я ездила на велосипеде к рыбакам и привозила к завтраку скумбрию, а то и живого омара. Какой ликующий красный цвет был у его опустошенных клешней!.. Теперь мне все вспоминается, как один день…
Потом началась война. Филиппа призвали в армию, но каждое воскресенье он приезжал домой. Это была странная война, и мой лейтенант не принимал ее всерьез. Но вдруг все кончилось… Выброшенная взрывом черная неистовая земля, запруженные толпами беженцев дороги, брошенные на шоссе автомобили. Где-то жгли нефть, и жирными хлопьями медленно оседал черный снег.
Отец Филиппа приехал и забрал меня с собой. На какой-то миг у меня появилось вдруг все то, о чем я раньше только читала: драгоценности от Картье, лучшие герленовские духи, туалеты от Балансиаго, пармские фиалки на туалетном столике… Не знаю, долго ли длилось это время… Я не ощущала его реальности. Знаете, как во сне, когда видишь какую-то вещь и начинаешь в нее всматриваться, а она вдруг меняет свои очертания. Все становится таким текучим, зыбким, проскальзывает сквозь пальцы, как ртутный шарик, который хочешь поднять с полу.
Сон кончился, когда пришла оккупация. Приказы, которые всегда кончались одним лишь словом «расстрел», списки заложников, бесконечные очереди. Помню печальный обед — мы только что узнали, что Филипп в плену, — в большой сумрачной столовой, обшитой темным арденнским дубом. Нас только двое по краям колоссального стола, сервированного фамильным серебром с гербами и сумрачным богемским хрусталем. Старик видам ножом и вилкой берет какую-то корочку с литого серебряного блюда и аккуратно переносит к себе на тарелку, я делаю то же, и мы молчаливо ждем, когда дряхлый дворецкий торжественно внесет главное блюдо, подымет сверкающую крышку и водрузит перед нами тарелку с двумя исходящими паром желтоватыми картофелинами. Pommes de terre des gourmets — картофель для гурмэ времен оккупации…
Но суть, конечно, не в нем. Все нехватки и тяготы мы сносили довольно легко. Особенно я. Чуть лучше, чуть хуже — разве от этого что-то менялось? Филипп был жив. И я не хотела большего. Боялась прогневить судьбу.
Но чужие солдаты на улицах и площадях, но седой булыжник под сапогами трубачей в черных касках… Их ненавистные знамена, облавы, грозные слухи о зверствах в гестапо, расстрелы…
Однажды ночью вернулся Филипп. Небритый, с кровоточащей царапиной на лбу, в прожженной солдатской шинели. Как он был прекрасен и как я была счастлива! У меня нет слов, чтобы это рассказать. Просто нет слов, как не нашлось их тогда, когда я помогала ему раздеться, готовила ванну. О, я целый час простояла, прижавшись ухом к двери! Слушала, как он плещется, и плакала. Это почему-то запомнилось особенно ярко. На мне был еще передник в разноцветный горошек. Пустяки врезаются. Почему?..
Филипп быстро наладил связь с Сопротивлением. Я стала ему помогать, все глубже втягиваясь в эту опасную, но такую необходимую работу. Все как-то преобразилось. Безысходный, тупой страх, который душил меня по ночам, не давал жить, смеяться, — этот страх исчез. Понимаете?
Совсем исчез. Я, конечно, боялась, попав вдруг в облаву, когда у меня в сумочке лежал вальтер; боялась, когда нужно было стать лицом к стене вместе с другими задержанными, а какой-то солдафон обходил нас сзади и обшаривал с головы до ног. Даже простой проверки документов в вагоне я тоже боялась, хотя бумаги у меня находились в полном порядке. Но это был уже совсем другой страх! Он исчезал, как только проходила непосредственная опасность… И возвращалась жизнь. Тот же нестерпимый, даже во сне не оставлявший меня тошнотворный гнет больше не возвращался. Раньше я просыпалась с мыслью, что у меня страшное, непоправимое несчастье. Хаотичные проблески пробуждения обрушивались на мою бедную голову; я пыталась вспомнить, кто я и что со мной произошло, и тут же ощущала комок в груди. Дневной кошмар обступал меня, и выхода из него не было. Теперь же я вставала сразу, с нетерпеливым каким-то предчувствием, как когда-то в детстве утром долгожданного праздничного дня.
У меня была очень скромная роль, но я делала настоящее дело, и Филипп был рядом со мной. Я могла радоваться, что живу, — раньше я себя за это ненавидела. Свекор все видел и понимал. Он, безусловно, полностью сочувствовал нам, но делал вид, что ни о чем не догадывается. Почему? Не знаю… Может быть, не хотел мешать или чувствовал себя слишком старым. Но я никогда не забуду, как он пытался стрелять из дамского пистолетика с перламутровой ручкой в гестаповцев, которые пришли за мной. Их было двое, в плащах и шляпах, но с кавалерийскими шпорами на сапогах. Я инстинктивно рванулась к туалетному столику, где стояла фотография Филиппа (уголок картонки был пропитан ядом), но они истолковали это по-своему. Один из них стал выкручивать мне руки. Тогда-то старый видам и навел на него дрожащей рукой пистолетик. Второй гестаповец выхватил парабеллум и выстрелил старику в голову. Когда тот ничком упал на ковер, немец еще раз выстрелил ему в спину. Старик дернулся и затих, а ковер под ним потемнел. Кровь впитывалась плохо, и медленно ширилось страшное густое пятно… Так и стоит перед глазами… Знаю, что вспомню это во всех подробностях, когда буду умирать…
Но пора сказать о главном, а то я слишком увлеклась воспоминаниями. Право, в моей довольно-таки обычной судьбе мало интересного для других. И то, что бесконечно важно и значимо для меня, не имеет особого смысла в чужих глазах. Я понимаю это. Но ведь редко бывает иначе.
У Филиппа был приятель — я не хочу говорить «друг», — с которым он вместе учился в университете. Это и есть тот самый Андрей Свиньин, или Андрэ Савиньи, как он называл себя. Вчера я случайно прочла в газете, что мой пропавший коллега и есть тот самый — будь навеки проклято его имя! — Савиньи. Я видела его раза два или три, да и то мельком… Притом прошло столько лет… И эти усы. Они совершенно изменили его… Кстати, на верхней губе у него должен быть шрам в форме подковы. Однажды — тогда уже знали, что он собой представляет, — Савиньи неосторожно зашел в бистро. Один парень схватил бутылку, отбил дно о край столика и рваным горлышком ударил эту собаку в лицо. Видимо, он целился в глаз или в висок… Жаль, что промахнулся… Его потом расстреляли… Шрам должен остаться, потому что рана, рассказывали, была страшная, сквозная. У Савиньи оказалась сломанной верхняя челюсть… Хороший молодой парень отдал за это жизнь. В причудах судьбы мало смысла. Не правда ли? Как и Филипп, Савиньи увлекался ориенталистикой[13]. Муж рассказывал, что они часами могли обсуждать назначение каких-нибудь тибетских ритуальных труб, сделанных из берцовых костей. Древность и темные предания нашего рода — я говорю «нашего», потому что как-никак была законной женой Филиппа, нас даже венчал епископ Льежский, уж так получилось, — тоже, очевидно, как-то привлекали Савиньи. Хотя после университета они встречались значительно реже, после нашей женитьбы совсем редко: я видела его у нас два или три раза, Филипп часто вспоминал о нем, высоко отзывался о его познаниях по части истории. Если бы он только знал…
На общую нашу беду, Филипп привлек его к работе в Сопротивлении. Не особенно активно и без большого риска для себя он помогал нам. Через него, например, мы установили связь с русскими военнопленными. Но организовать побег не удалось. Нам это стоило многих жертв, а тех русских, на которых пало подозрение, расстреляли. Савиньи открыл нам доступ и в эмигрантские круги. Надо сказать, что мы нашли там нескольких прекрасных товарищей. В живых никого из них не осталось…
В общем, как говорится, в одно прекрасное утро гестаповцы задержали Савиньи при попытке нелегально пробраться в неоккупированную зону. При нем нашли компрометирующие письма. Конечно, этого было более чем достаточно…
Не знаю, пытали они его или нет, но он выдал всех… Я понимаю, что тут не может быть никаких оправданий. Когда люди знают, на что идут, они должны быть готовы ко всему. Надо либо не попадаться вообще — легко, конечно, сказать, — либо ухитриться вовремя умереть, хотя и это очень непросто, я знаю по себе. Все же чисто по-человечески я сознаю, что очень трудно выдержать все и не выдать товарищей под пыткой. Многие не выдерживали. Есть предел и для мук. Его не перейти. Просто для каждого он разный, и не всегда палачи добираются до этих жутких глубин. Кроме того, некоторым людям свойственна спасительная способность терять сознание… Да, так вот, признание под пыткой я еще могла бы… нет, не простить, но хотя бы понять. Нас предупреждали о пытках. Наш командир прямо так и говорил: «Лучше не попадайтесь живыми — есть пытки, которых не выдерживает никто. И не надейтесь удовлетворить их частичным признанием. Стоит вам раскрыть рот — и они вытянут из вас все. Так даже хуже. Они будут продолжать мучить, когда вам уже нечего станет выдавать». Я крепко запомнила эти слова. Мы не шутили, знали, на что идем. Всегда при мне был цианистый калий. Но они захватили меня врасплох, дома, в пеньюаре, и не дали взять в тюрьму спасительную фотографию мужа. Враг часто оказывается хитрей, чем мы думаем… Но я опять отвлекаюсь.
Савиньи выдал всех. Повторяю: у меня нет сведений о том, как это было. Может быть, его и пытали. Но потом, потом, когда были казнены преданные им друзья, он не пустил себе пулю в лоб и не выбросился из окна на мостовую, но продолжал служить гитлеровцам уже не за страх, а за совесть, если, конечно, можно назвать рвение палача и доносчика совестью…
Он стал работать в их контрразведке. Сам обходил явки, врывался в квартиры, арестовывал. Не знаю только, избивал ли он заключенных у себя в кабинете. Наверное, избивал… Он быстро продвигался по службе и стал вскоре гауптштурмфюрером СС. Тогда из отдела по борьбе с саботажем его перебросили на работу с русскими военнопленными, благо он был русским и хорошо знал язык. Он выискивал потенциальных изменников, вербовал в школы диверсантов, в «Русскую освободительную армию», в украинские отряды СС.
Ему помогал в этом некий Ванашный — настоящее исчадие ада, садист с белыми глазами. Когда Савиньи получил у немцев повышение, он забрал его с собой. А познакомились они в тюрьме. Сразу нашли друг друга.
Я хорошо смогла рассмотреть Ванашного в перерывах между обмороками. Он меня обрабатывал — так это у них называлось, — потом отливал водой…
Что я еще могу сказать о Савиньи? Очень мало и очень много. В камерах гестапо мы встречались не чаще, чем в той, другой, жизни, которая исчезла, когда арестовали Филиппа.
Было это ночью, и шел страшный дождь. Мостовые блестели, как антрацит. Мутные ручьи, шумя, стекали в сточные решетки. Из гудящих жестяных труб лились пенные потоки. Я случайно выглянула в окно и увидела, как по улице плывет чей-то свадебный венок. Смешно, правда? Или это было предзнаменование? Блеск камней и воды, ночной, мелькающий свет, холодный страшный огонь… и этот венок… Очень странно. Будто символ какой-то, будто чья-то унесенная мутными водами жизнь, чье-то давным-давно прошедшее счастье.
Внезапно громко застучали в дверь. Мы с Филиппом подумали, что это гестапо, но беспорядочный грохот тут же сменился условным стуком. Видно, стучавший сначала был очень взволнован, но быстро опомнился. Филипп надел халат и пошел открывать.
Вошел Люк, — какой это был чудесный парень! — вода сбегала с него тонкими непрерывными струйками. Вскоре он оказался в окружении луж. Грудь его ходила, как кузнечные мехи, он задыхался; наверное, долго бежал.
Я налила ему немного арманьяка и принесла полотенце. Он опрокинул рюмку, но поперхнулся. Долго кашлял, тряся головой и рассыпая мелкие брызги.
— Савиньи арестован! — сказал он наконец. — Люсьена случайно была на вокзале и видела, как его вывели из вагона в наручниках.
— Когда? — спросил Филипп.
— В девять вечера.
Нам не надо было объяснять, что это значит. На всякий случай следовало предупредить товарищей, сменить квартиры и явки. Когда-то это должно было случиться, мы знали: теперь оно случилось. До сих пор мы теряли людей только при выполнении боевых операций. Теперь один из нас оказался в руках гестапо. Это могло закончиться провалом всей организации. И не потому что арестовали именно Савиньи. Окажись на его месте тот же Люк или Филипп — я уж не говорю про себя, — организация поступила бы точно так же.
Филипп быстро оделся и сунул в карман револьвер.
— Надеюсь, у нас еще есть время, — сказал он. — Мы с Люком пройдем по цепочкам, а ты собери вещи. Утром мы переедем.
Почему мы не ушли тогда вместе? Я все еще спрашиваю себя об этом. Мне все еще кажется, что мы допустили страшную ошибку, которую можно исправить. Думаю, думаю об этом, вспоминаю каждое слово, каждое движение, как будто и в самом деле могу переиначить ставшее далеким уже прошлое. Но нет, прошлое неизменно. Это неумолимый закон смерти. И жизни, наверное. Конечно, Филипп рассудил тогда правильно. Он не мог знать, что ожидает его через минуту. Будущее изменить можно, но его нельзя знать заранее. Это тоже закон. Я, как видите, создала свою, наивную, наверное, — философскую, — систему. Но, открывая для себя что-то, пусть давным-давно известное, человек все же совершает открытие, и оно ему дорого — свое, личное, выстраданное.
Была ночь и комендантский час. Поодиночке Люк и Филипп могли проскочить незамеченными. Я бы только ему помешала. И еще у нас были вещи, снаряжение, изрядный запас оружия, наконец… Нет, все правильно: следовало подождать до утра. Не могли же мы знать, что он все, решительно все расскажет им в первую же ночь. О, мы сурово предусмотрели человеческую слабость! Слабость страдающего, истерзанного тела… Поэтому и были готовы к тому, что Савиньи не выдержит. Но не в первую же ночь! Вы понимаете?! Не в первую же ночь! Допрос же не начинают с пыток! Сначала спрашивают, потом угрожают, бьют, наконец, и лишь после всего этого отдают в руки специалистов. Вот на чем мы споткнулись… Мы как-то совсем не ожидали, что Савиньи выдаст нас в первую же ночь. Конечно, они могли начать допрос и с избиения. Но избиение — это не пытка. Выбитых зубов недостаточно, чтобы убить в человеке бессмертную душу. Я это знаю. У меня у самой все зубы искусственные. Это особый американский пластик. Совсем незаметно, правда?
Филипп и Люк ушли. Я же первым делом сожгла в камине кое-какие бумаги, уложила в картонные ящики жестянки со спаржей — в них были запаяны «лимонки» — и загримированный под хозяйственное мыло тол. В ту ночь у нас в доме находился целый арсенал, который мы собирались постепенно перетащить на загородную базу. Покончив с неотложными делами, я прошла к себе в спальню, чтобы собрать необходимое. В этот момент и явилось гестапо. Они постучались условным стуком. Савиньи рассказал им и это… Потом, уже в тюрьме, я узнала, что Филиппа арестовали в ту же ночь. На квартире, куда он должен был прийти, его уже ожидала засада. Та же участь постигла и Люка. Просто ему чуточку больше повезло — он был убит в завязавшейся перестрелке.
Савиньи знал очень много. Гестапо послало сразу несколько машин, чтобы взять нас всех одновременно. Так оно на самом деле и вышло. Организация была уничтожена почти целиком, мало кому удалось спастись.
Мужа я больше никогда не видела. Его расстреляли вскоре после ареста вместе с остальными.
…Почему они не убили и меня? Это еще одна неразрешимая загадка, которая и теперь мучает меня. Конечно, кое-какие догадки у меня есть… Но они многого не объясняют. Тут какая-то тайна. И то, что Савиньи — под чужим именем! — опять оказался возле меня, только лишний раз убеждает, что тайна действительно есть. Но ключ к ней только у него. Вы знаете: его необходимо как можно скорее найти и арестовать! Простите, я говорю глупости, вы все знаете лучше меня…
После освобождения Савиньи куда-то исчез. И только поэтому его не повесили. Когда же его опознали и арестовали, были уже иные времена. Политика беспринципна по своей сути. Давность лет, перерождение души, иной человек, снисходительность победителей, — Боже, чего только ни говорили! Даже об уникальности каждого человеческого существа! Слова, слова, слова… Тысячи были расстреляны и миллионы отравлены газом. И каждый из них был уникален, каждый неповторим. И руки у них были чистыми от чужой крови…
Савиньи получил двадцать лет. Потом по какой-то амнистии, что ли, его досрочно освободили. Он переменил имя и куда-то уехал, иначе его бы все равно убили. Без суда. Точнее, по приговору нашей расстрелянной организации.