* * *
* * *
На следующее утро Моррис купил на пьяцца Эрбе открытку и написал отцу вежливое и милое послание:
Дорогой папа, надеюсь, у тебя все хорошо. Полагаю, ты здорово потрудился на нашем участке и как следует подготовился к летнему сезону. У меня все замечательно. Дождей нет. Стоят чудесные солнечные деньки. С работой все отлично. Если найду время, то, может, и выберусь летом на недельку. Всего наилучшего, дорогой папа.
МОРРИС.
Текст вышел просто на загляденье. И почему жизнь порой кажется непрерывным диалогом с отцом? Моррис надписал адрес – 68, Санбим-роуд, Северный Актон, Лондон СЗ10, Gran Bretagna[13] – купил в табачной лавке марку, бросил открытку в ящик, что висел в дальнем конце площади, после чего отправился на поиски новой рубашки и парадных брюк.
Вычурность или простота – вот в чем вопрос. Современность или классика? Разумеется, эта деревенщина ждет обычного делового костюма. Серьезного молодого человека, который может предложить юной девушке надежность и основательность (пусть у них и достаточно денег, чтобы содержать молодых хоть до второго пришествия). Было бы неплохо, одеться этак по-особенному, чтобы сразить их наповал, чтоб затаили дыхание от восторга и одобрения, чтоб с первого взгляда поняли: он не тот, кого они ждали, – он гораздо, гораздо лучше. Так поступил бы всякий истинный художник. Но Моррис сомневался, что сумеет сейчас справиться с такой задачей. Наверное, все же лучше остановиться на простом костюме и приберечь вдохновение, дабы оно прорвалось в разговоре или жестах.
В итоге Моррис выбрал неброскую рубашку болотного цвета в мелкую клетку, которая превосходно гармонировала с его твидовым пиджаком (прозрачный намек на английское происхождение, так же как и фирменный галстук его колледжа), и итальянские брюки из чесаной шерсти, прекрасно смотревшиеся в любой обстановке. Разумеется, Моррис потратил больше денег, чем собирался, и на мгновение у него мелькнула мысль: чем же он оплатит счет за газ. Но зима уже позади. Какая разница, даже если газ отключат к чертовой матери? Плевать, он испытывал странное чувство, что скоро не нужно будет думать ни о том, как изловчиться и сэкономить лишнюю тысячу лир, ни о том, сумеет ли он набрать двадцать уроков в неделю. Он дошел до предела, до последней точки, он слишком долго и безуспешно играл по их правилам, играл слишком упорно, слишком серьезно, слишком честно. И теперь настало время либо задохнуться, либо разорвать наконец путы, которые стискивают тебя все сильнее и сильнее.
Раскошелившись на сто тысяч лир, Моррис ощущал себя человеком, беззаботно избавляющимся от иностранной валюты, которая завтра ему уже не понадобится. Довольный этой метафорой, он послал молодой темноволосой продавщице обаятельную улыбку.
Теперь его путь лежал в «Станд»[14] – за кремом для папки. Моррис любил ухаживать за красивыми вещами и потому тщательно выбирал марку крема, дотошно вчитывался в инструкции на тюбиках и баночках. С обычной дешевкой он не церемонился (взять, к примеру, его беспощадно ободранные башмаки), но к красивым вещицам относился бережно, почти с нежностью (загадка из загадок: непостижимо, откуда в затхлом Северном Актоне могла пробудиться тяга к стилю и хорошему вкусу у юнца, который даже не подозревал о существовании таких понятий).
Моррис думал, что придет срок, и он станет обладателем множества красивых вещей, будет часами холить их, получая от этого воистину неземное наслаждение. (О, он мог бы обучить этому искусству и Массимину, если до этого дойдет. Девица казалась вполне понятливой и обучаемой.)
Впрочем, самое главное в этой папке, размышлял Моррис, кончиками пальцев втирая крем, заключается не во внешней красоте, а в той дьявольской уверенности, с какой он тогда ее украл. Вот с такой уверенностью он и хотел бы прожить жизнь, именно этой уверенности ему чертовски недостает. Да и откуда ей взяться, когда бульшую часть дня носишься по городу от одного ученика к другому, чтобы заработать горстку лир.
Моррис тогда возвращался поездом из Милана, где обновлял свой паспорт. В купе с ним ехал всего один человек. Дело было поздно вечером. Моррис чувствовал себя удивительно бодро после дня, проведенного в праздности. Попутчику удалось навязать ему разговор, и Моррис не признался, что он – простой преподаватель английского. Что такое учитель, в конце концов? Пустое место. Человек, из которого не вышло ничего другого. Разве репетиторами становятся по доброй воле? И Моррис сказал, что он американец (почему бы и нет?), дипломат из американского консульства в Венеции; провел в Италии всего полгода, но… Он превосходно выучил итальянский за столь короткий срок, вежливо перебил попутчик. Моррис улыбнулся и дружелюбно кивнул.
Спутник назвался представителем фирмы «Гуччи», положил на колени небольшую папку из мягкой кожи и постучал по ней с таким откровенным восторгом, что раздраженный Моррис едва не выложил ему в лицо, что старается держаться подальше от таких вот развязных проходимцев с их супербесполезным барахлом, вся шикарность которого сводится лишь к названию фирмы да заоблачным ценам, по каким эту дрянь впаривают глупым американцам, падким на легендарные торговые марки (да что стоит их подделать!), а на самом деле вся эта хрень яйца выеденного не стоит, особенно если вспомнить о миллионах голодающих! (Если уж на то пошло, он и сам среди этих миллионов.)
Но от Морриса, конечно же, не укрылось изящество папки, поэтому свою страстную и путаную тираду он оставил при себе, вслух же вежливо заговорил о рынке кожаных изделий и о том, что его соотечественники без ума от итальянских модельеров.
Разговор перешел на политику, и человек от «Гуччи» заметил, что итальянцы благодарны американцам за то, что те помогли не пустить в правительство коммунистов; воодушевленный этой темой Моррис разразился обличительной речью по поводу красной угрозы, хотя не так давно он сам всерьез подумывал, а не перебраться ли в восточный блок. (ЛОНДОНЕЦ ИЩЕТ ЛУЧШУЮ ЖИЗНЬ В МОСКВЕ! – огромный заголовок в коммунистической «Морнинг Стар».) Работал бы на «Радио Москвы», с наслаждением бы глушил бы «Би-Би-Си» за то, что там неоднократно отказывали ему в работе. Почему бы и нет? Да кому вообще нужна эта долбаная викторина «Мозги Британии» на радио «Блевотные новости»?
После получаса дружеской беседы человек от «Гуччи» вышел в туалет, и по чистой случайности его отлучка совпала с коротенькой остановкой на небольшой станции Дезенцано. Моррис не раздумывал ни секунды. А если и раздумывал, то на итальянском, и потому едва ли сознавал собственные мысли. Он взялся за ручку двери и спокойно дождался той секунды, когда поезд нетвердым рывком тронется с места. Затем хладнокровно подцепил папку с сиденья напротив и спрыгнул на платформу. Никогда прежде он не испытывал такого чувства свободы.
Поезд был в тот вечер последним, и Моррису пришлось провести ночь в пансионе неподалеку от станции. Но ему было наплевать. Его переполняли ликование и радостное удивление. Следовало этим заняться еще год назад!
Сидя на узкой гостиничной кровати, Моррис тщательно изучил содержимое папки, которое, честно говоря, оказалось не столь привлекательным, как она сама: пачка рекламных проспектов; номер «Пентхауса» (несмотря на свою вежливую и пристойную болтовню субъект оказался грязным извращенцем); пакетик мятных леденцов; деловые письма и докладные записки, из которых следовало, что человек от «Гуччи» – некий Аминторе Картуччо, проживающий в Триесте; и, наконец, большой ежедневник в коричневом кожаном переплете, испещренный записями о предстоящих и прошедших встречах.
Почти час Моррис сосал один за другим мятные леденцы, изучая записи в ежедневнике. Рядом со словами, означавшими, как он решил, названия магазинов, стояли цифры, но время от времени всплывало имя «Луиджина» с восклицательным знаком. Моррис установил, что это имя всегда соседствует с названием одного магазина в Болонье и возникает с интервалом от десяти до двадцати дней. Кроме того, две поездки в Милан сопровождались на полях именем «Моника», и на этот раз было указано время.
После той ночи в пансионе Морриса несколько раз посещала мысль, что будь он хоть чуточку смелее, то мог бы как следует потрясти этого Картуччо. Правда, он не помнил, было ли у человека от «Гуччи» обручальное кольцо на пальце, но среди таких типов холостяки не встречаются. Удивительно, почему это самые жадные, самые развратные и самые заурядные субъекты непременно женаты, а такого утонченного джентльмена, как он, толкает на этот путь лишь крайняя бедность.
– Здрас-сте, ми-истер Мор-ри-ис!
А вот и первый ученик, невысокий нервный человек с грустно поникшими, обязательными для итальянца усами, припорошенными сединой. Моррис вздрогнул. Он растерялся и смутился, словно его застали за непристойным занятием с рукой в штанах, а не за полировкой респектабельной кожаной папки.
– Я вижу, у вас портфель от «Гуччи», – заметил Армандо, усаживаясь на свое место.
– Совершенно верно.
– Это есть очень хороший портфель от «Гуччи».
Моррис вежливо ответил, что его всегда восхищало качество итальянской кожи.
– Хорошо провел выходные, Армандо?
– Да, хорошо.
Глава третья
Моррис рассказывал вымышленную историю о Стэне. За ужином собрались мать, бабушка, две старшие сестры (с чего он решил, что у Массимины всего одна сестра?), некто со странным именем Бобо и сама Массимина, не сводившая с Морриса огромных темных глаз. Горничная подала закуску из мелко порубленного шпината со сметаной в виде маленьких шариков (под миленьким названием «задуши кюре»), лазанью с ветчиной, незамысловатый, но очень вкусный бифштекс, а на десерт «тирамизу» – нечто отдаленно напоминавшее пышный творожный пудинг с кофейным ароматом.
Время от времени Моррис отпускал одобрительные замечания, но слишком восторженно угощение не хвалил, своей сдержанностью пытаясь создать видимость, будто такая еда ему не в диковинку. Несмотря на волчий голод, он не только сумел сдержать себя и не наброситься с жадным урчанием на еду, но даже оставил от каждого блюда по кусочку, неизменно отказываясь (с безупречной вежливостью) от добавки. Быть может, костюм и галстук выглядели чуть более официально, чем одежда большинства присутствующих, но так, наверное, и положено при первом визите. Зато его итальянский был выше всяких похвал. Моррис был явно в ударе.
– Дело в том, – витийствовал он, – что на самом деле Стэн – очень обеспеченный человек. Да!
От Морриса не укрылось удивление, написанное на лицах домочадцев Массимины, и глаза его сверкнули. История, которую он сочинял на ходу, совершила умопомрачительный поворот, и наивные итальянские провинциалы пришли от рассказа в полный восторг. Для пущего эффекта Моррис выдержал томительную паузу, с улыбкой оглядывая сотрапезников. Ох, вечно приходится всех развлекать. Он давно обратил внимание, что скучные люди сожрут с потрохами всякого, у кого есть хотя бы крупица фантазии.
– Да, семья Стэна владеет целой сетью мотелей в Лос-Анжелесе. И ему вовсе нет нужды ютиться в этой лачуге. Нет-нет! Стэн запросто мог бы поселиться в отличной комфортабельной квартире, сразу же в день женитьбы, если, конечно, им разрешат пожениться. В самом центре Вероны! Если б у него хватило здравого смысла рассказать родителям Моники правду о себе, у них не возникло бы повода для беспокойства. Несмотря на свои хипповские идеи, рваную одежду, бусы, бороду и прочую чепуху, Стэн – чертовски симпатичный малый. Вы же знаете этих американцев, наивная и добродушная публика. А так что могли сделать бедные родители девушки? Они ведь не сомневались, что парень заявился прямиком из трущоб, и бедная дочь их вскоре окажется там же. Поэтому бедолаги отослали Монику в Париж, в школу при монастыре, хотя девушка не знает ни слова по-французски, а бедняга Стэн остался в своей халупе со своими вегетарианскими поваренными книгами, одежкой из Армии Спасения и деньжищами, к которым он не желает прикасаться.
Рассказывая, Моррис бросал на Массимину быстрые взгляды, что наверняка не осталось незамеченным. История, которой он потчевал хозяев, была крайне прямолинейна. Но именно в этом и состояло его намерение. С одной стороны, показать собственную боязнь быть отвергнутым, с другой – продемонстрировать полное понимание опасений родственников девушки (вполне законных опасений, как следовало из его рассказа), а заодно намекнуть, что он целиком на их стороне, и уж с ним-то никаких сложностей не будет. Ни бус, ни спутанной бороды, ни плакатов с портретами Ганди. Какое-то мгновение Моррис подумывал, не закончить ли рассказ шокирующим пассажем: например, заставить бедную вымышленную Монику повеситься в туалете на Северном вокзале, или превратить ее в лесбиянку, или отправить сниматься в порнофильмах… Впрочем, сейчас не самый подходящий момент потворствовать искушению.
Массимина улыбнулась:
– Еще тирамизу?
Она уже тянулась к глубокому хрустальному блюду. На этот раз Моррис согласился («всего одну ложечку»), не сводя с нее пристального взгляда. Внешность у Массимины была примечательной: огромные темные глаза, казавшиеся бездонными в обрамлении густых ресниц, буйная грива длинных черных волос, прямой нос без намека на вздернутость и чуть заостренный подбородок странно контрастировали с персиковой нежностью кожи, слегка припорошенной едва заметными веснушками. Теплая улыбка делала Массимину еще привлекательнее, правда, в этой красоте не было ничего сексуального – одна лишь по-детски дружеская наивность.
То, что он стал первым претендентом на руку девушки из столь обеспеченной семьи, Моррис отнес на счет ее юности и болезненной застенчивости. Из долгих бесед у барных стоек он знал, что после того, как умер ее отец, то есть с двух лет, Массимина спала в одной постели с матерью. Мысль о том, что две эти женщины – одна старая, жирная и заскорузлая, а другая цветущая, юная и невинная – ложатся в одну кровать, вызвала у него странное чувство: не возбуждение, но и не отвращение, скорее – острый интерес.
Моррис всегда гордился, что, в отличие от многих, он испытывает интерес к самым разным сторонам жизни.
Бобо – сокращенное от Роберто, – оказавшийся findanzato Антонеллы, тоже попросил добавки тирамизу. Этот тощий человечек без подбородка ел торопливо, почти жадно, припадая к самой тарелке. Моррис невольно почувствовал превосходство над ним, особенно после того, как с элегантной любезностью предложил руку немощной бабушке семейства, когда вся компания переместилась в гостиную пить кофе с коньяком. Он как-никак джентльмен, черт возьми, несмотря на свое происхождение, а многих ли так называемых джентльменов по рождению можно с полным основанием называть таковыми? Единственное, о чем не следует забывать – не пить слишком много. Ни в коем разе. Он уже употребил три или четыре бокала соаве (с семейных виноградников Массимины). Теперь рюмочку коньяку – и баста.
Гостиная многим напоминала столовую: та же роскошь, тот же сумрак, прячущийся по углам; господство прямых линий и темного дерева подавляло и ошемлоляло. Эти люди определенно не относились к нуворишам. Шахматный черно-белый пол из мраморных плиток; болезненно прямая мебель из красного дерева высшего сорта, какое обычно идет только на гробы; плющ, распластавший почти черные бархатистые листья поперек тигровой шкуры (подлинной вплоть до дырки от пули). Как ни удивительно, но вызывающая старомодность комнаты, вопреки ожиданию, успокоила Морриса. Уж слишком гостиная отдавала театром. В этих декорациях выдумка неотличима от реальности, так какой же с него спрос? Особенно на итальянском языке. Моррис сел на стул с аскетично-порочной прямой спинкой, стараясь не слишком дергать головой, чтобы перхоть не осыпалась на пиджак предательской изморозью.
Если не считать дряхлой старухи, все женщины куда-то суетливо ретировались, должно быть за печеньем и петифуром. Бобо счел этот момент самым подходящим для расспросов:
– Я слышал, вы учитель?
Моррис всегда от души забавлялся, когда люди говорили «я слышал» о том, что им заведомо известно. Ведь семейка не может не знать, что именно в школе он познакомился с Массиминой. Но с Бобо надо держать ухо востро. Из нескольких фраз за столом, Моррис понял, что парень – не кто иной, как сын крупнейшего в Венето[15] куриного магната. Удачная партия для Антонеллы; синьора мамаша небось от счастья трусы обмочила. А значит, мнение Бобо имеет в этом доме немалый вес.
Моррис нацепил маску трудолюбивой скромности.
– Совершенно верно, учительствую понемногу.
Он нерешительно замолчал, уголком глаза поймав взгляд появившейся в дверях хозяйки дома, на лице которой пятнадцать лет беспокойного вдовства проложили глубокие морщины.
– Но это всего лишь приработок, которым я балуюсь скорее ради собственного удовольствия, а также из доброго отношения к директору школы. В основном же я занимаюсь экспортно-импортными сделками. Представляю торговые палаты Лондона и Бристоля – когда какой-нибудь английской компании требуется найти в Италии покупателей или поставщиков, я служу связующим звеном.
Так, теперь небрежно упомянуть несколько веронских фирм, с которыми он в настоящее время активно сотрудничает; звучные названия двух производителей одежды и одного экспортера вин постоянно мелькали на уличных плакатах и в телерекламе. Разумеется, имелся немалый риск, что в таком крошечном городке, как Верона, богачи знакомы друг с другом и либо почтенная синьора, либо сам Бобо знают тех, кого он назвал. Но именно та уверенность, с которой он пошел на риск, и должна стать решающим фактором.
Моррис выжидающе замолк. Ни в коем случае нельзя создавать впечатления, будто он оправдывается. Последовала почти минутная пауза. Вставные зубы придавали щекам осанистой синьоры мамаши неестественную впалость.
– А почему вы приехали в Италию?
– Как и все остальные, влюбился в эту страну. Как-то побывал здесь в отпуске. У вас изумительная страна! А когда мой отец, работающий в торговой палате, сказал, что в Италии им требуется свой представитель, я ухватился за эту возможность. С удовольствием останусь здесь навсегда.
Моррис широко улыбнулся, прекрасно сознавая, что белоснежности его зубов может позавидовать всякий. Он получил эту мифическую работу благодаря протекции отца – именно это они хотят услышать. Влиятельная семья. Обширные связи. А если ситуация сложится неблагоприятно, всегда можно устроить любимому родителю скоропостижную кончину.
За кофе Антонелла завела разговор о школьных проблемах Массимины. Антонелла и Паола, еще одна старшая сестрица, восседали с таким монашеским видом – ноги скрещены, спины выпрямлены до одеревенения, – что Моррис впервые проникся сочувствием к младшей сестре, которая явно находилась на положении семейной дурочки. Он сказал, что, по его мнению, все школьные неприятности Массимины связаны с ее нервозностью перед экзаменом, поскольку на занятиях она трудолюбива и понятлива, и взял предложенный марципан в форме Пизанской башни. Массимина послала ему улыбку, полную смиренной благодарности.
Когда кто-то мимоходом упомянул о фотографиях, Моррис настоял на том, чтобы внимательно изучить семейные альбомы, к его желанию все отнеслись с вежливой скукой, за исключением Массимины и бабушки (старушенция была счастлива до безумия!). Вот они на горе Бальдо, а вот здесь новорожденная Антонелла. На этом снимке Массимине пять лет. Oh che bella! Che carina![16] А каким прекрасным человеком был синьор, подумать только! Какой красавец!
Моррису даже не понадобилось прикладывать особых усилий. Весь вечер он чувствовал себя превосходно. Запах полированного дерева, мешавшийся с ароматом дорогих духов, словно наркотик, возносил его все выше и выше; вкус коньяка «Веккья Романья» (как можно было отказаться от второй рюмки?) и эта изумительная, изысканная и строгая роскошь во всем… Замечательно!
У входной двери он целомудренно расцеловал Массимину в веснушчатые щеки и шепнул:
– Coraggio![17]
Потом повернулся к остальным:
– Машину я оставил на площади.
Трясясь в автобусе, Моррис мучительно вспоминал, говорил ли он Массимине, что у него нет машины. А если и не говорил, с какой стати ему каждый вечер ездить домой на автобусе, если у него есть машина?
* * *
Всего через два дня пришло письмо, настоящий подвиг для итальянской почты. Отпечатанное на машинке.
Egregio Signor Duckworth…[18]
Его передернуло от вида своей уродливой плебейской фамилии! И где они ее откопали? Разве он называл ее Массимине? Нет… Значит, навели справки. До чего ж подозрительны эти латиняне! Неужели он дал для этого основания?
Egregio Signor Duckworth, ставлю Вас в известность, что Массимина больше не будет посещать Ваши уроки. Вы должны понять, что это совместное решение всей семьи, и мы рассчитываем, что Вы не будете пытаться связаться с ней. Сама Массимина согласилась с нами, что Вы не подходящий для нее человек.
Distinti saluti,[19]
ЛУИЗА ТРЕВИЗАН.
Итак, в этом мире Моррису ничего не досталось. Ни-че-го. Он даже не смог получить подачку от богатых невежественных крестьян, чьи карманы набиты недвижимостью и низкосортными виноградниками. Что же он сделал не так? Разве манеры его не были безупречными? Он даже не набросился на еду, хотя фактически умирал от голода. Его ладонь была твердой и сухой, когда он протягивал ее Бобо и мамаше. Господи, он даже предложил руку бабуле, этой старой хнычущей развалине, он проводил ее в гостиную! А ему не перепало ни крошки, ни капли вина… Почему, черт возьми, они так настроены против него? Его итальянский безукоризнен, если не считать едва заметного акцента. Ладно, пусть они пронюхали, что он слегка приврал насчет импорта-экспорта. А кто не приврал бы? Они ведь сами спровоцировали его своей буржуазной тягой к надежности и основательности. Именно такую работу он и должен был получить по справедливости. Человек его способностей!
Моррис был в бешенстве. Черт возьми, да кому захочется женится на этой конопатой тупице! Да ни один мало-мальски разумный человек! Чтобы ко всем прочим неприятностям терпеть кислых до оскомины своячениц!
Он прошел в ванную и взглянул на себя. Покрасневшие глаза, взъерошенные волосы. Моррис! «Подает надежды», – так всегда помечали его школьные сочинения, доклады, университетские работы. Вот вам и все надежды! Намеренно неторопливо он разделся догола и внимательно изучил свое отражение, это тощее, двадцатипалое, члено-мошоночное отражение. Подающий надежды! Его переполняли жалость к себе, невыносимое страдание. Никогда прежде он не испытывал такую острую боль от неудачи. Битый-перебитый… Моррис внимательно смотрел, как в уголках покрасневших глаз собираются слезы. Высмеянный и поверженный. Почему?! Он взял бритву «Филипс» с плавающими лезвиями и срезал с руки кусочек кожи. Медленно выступили яркие бисеринки крови, превратились в тонкий ручеек. Моррис лег на холодный пол и закрыл глаза в ожидании тьмы, где ничего не надо делать, где никого нет, где нечего больше ждать и не на что надеяться.
Глава четвертая
Когда отец ее бил, она приходила к Моррису в кровать. Она прижимала его к груди, целовала ему волосы. Даже не верится, что воспоминания могут быть такими слепяще яркими. Она была удивительно душевной. Пусть и туповатой. О скольких людях можно сказать, что они удивительно душевны? И не просто душевны, а великодушны, жертвенны, покладисты… Наверное, все эти качества как-то связаны с тупостью. Самое странное – ровно то же самое можно сказать и о Массимине. Жертвенная овца, что покорно брела на заклание, – вот кем была мать. Она ведь никогда не понимала Морриса. Никогда не сознавала – даже забираясь к нему в кровать и обхватывая его теплыми руками, даже прижимая к груди в пароксизме материнской любви, – что Морриса гложет стыд из-за слов, которыми награждал затем его отец, не сознавала, что сын стесняется ее и мечтает, чтобы она ушла.
Вспоминая о большом теле матери, о ее тепле и запахе, о влажной коже и несвежем дыхании наутро после совместных ночей, не частых, но и не редких, Моррис захлебывался стыдом и чувством утраты. Когда мать умерла, ему, в конце концов, стало легче и проще.
Ее фотография стояла на тумбочке у кровати. Это от матери он унаследовал прямой нос и светлые волосы, но она была женщиной в теле, полной, если не сказать мясистой, и от этой мясистости тянуло запахом неудачи, слабодушия; большие покорные глаза, неуверенно подрагивающие ресницы и сеточка мелких морщинок, появившихся уже в тридцать восемь лет, говорили о бесхарактерности. Морщинки возникли вовсе не оттого, что она слишком часто улыбалась. О таких людях, как его мать, не знаешь, что и сказать.
Возможно, он действительно был в нее влюблен. Хотя Моррис считал ерундой фрейдистские штампы, низводящие личность до животного детерминизма. Если он ее и любил, то вовсе не из-за эдипова комплекса. Нет, он любил ее за безоглядную доброту, за бездумное и слепое великодушие (к гнусной скотине папочке!), за то, что она с невероятным смирением приняла выпавший на ее долю жребий, за сумасшедшую, почти истовую веру в жизнь, которая заставляла ее вязать одеяла для беженцев и собирать крышки от молочных бутылок.
Впрочем, дорогой папа, я ценю твою выдержку. Наверное, было довольно тяжело, когда ты пришел из паба и обнаружил…
В диктофоне кончилась пленка. Опять траты, черт бы их побрал.
Да, когда она умерла, стало легче. Меньше поводов для стыда и смущения. Более того, это время отложилось в его памяти как самое счастливое. Он щеголял своим горем. Перед отцом, перед соучениками, перед самим собой. Щеголял им и лелеял его. Если твоя мать умирает такой молодой, ты волей-неволей оказываешься в центре внимания. Его даже перестали дразнить за то, что он неистово тянул на уроках руку (впрочем, насмешки его трогали мало. Лишнее подтверждение их зависти и его превосходства). Хорошее было времечко. Отец из шкуры лез вон, чтобы казаться добрым, а Моррис упрямо качал головой, отказывался разговаривать с ним и чуть что – заливался слезами. Так и надо этому красномордому кабану.
Всю косметику матери Моррис сложил в пластиковый пакет и спрятал в матерчатой сумке. Все ее краски и запахи. Не так-то легко сохранить горе свежим и готовым к употреблению в любой момент. Отец застукал Морриса у зеркала, когда тот, вытянув губы, как делала мать, накладывал помаду, и обозвал свихнувшимся педрилой, но Моррис промолчал, не стал объяснять, что помада материна. Это никого не касалось. Сам-то он знает, что никакой он не маргаритка и не свихнувшийся педрила, а все остальные пусть катятся к черту.
Спустя примерно полгода отец нашел себе новую подружку – тощую, смешливую женщину, чей задорный хохот был слышен чуть ли не до Западной аллеи. Невероятно, что отец мог надеяться, будто Моррис благосклонно отнесется к появлению этой костлявой веселушки. Трудно поверить, что он с такой легкостью вложил в руки Морриса еще одно орудие безжалостной мести. Отцовская неопытность вызывала почти жалость. Моррис отказывался сидеть с хохотушкой за одним столом, отказывался смотреть с ней телевизор. Он сгребал книги в охапку и закрывался у себя в комнате.
Наверное, каждый человек тянется к тому, что лучше всего у него получается, туда, где он может рассчитывать на успех.
Отец в своем непроходимо дремучем невежестве почему-то связывал образование с гомосексуализмом, поэтому, когда Моррис стал первым выпускником актонской средней школы, поступившим в Кембридж, тот окончательно утвердился в голубизне отпрыска. Они тогда фактически послали друг друга куда подальше. И как же взбесился Моррис, когда через два с половиной года его вышвырнули из Кембриджа и ничего не оставалось, как вернуться в ненавистный Актон к бесконечным отцовским «я же тебе говорил».
Первый и последний раз в жизни, на каких-то десять минут, в кармане его брюк оказалось десять миллиграммов кокаина, завернутых в тонкую фольгу. Он собирался сначала протрезветь и лишь потом решить, нюхнуть эту дрянь или нет. Не напейся вдребадан на одной из жалких студенческих вечеринок, он бы эту отраву и в руки-то не взял. Да ни за какие деньги.
Ректор решил примерно наказать кого-нибудь из гуляк, чтобы остальным неповадно было. Более подходящей кандидатуры для показательной порки не нашлось – ведь за спиной Морриса не маячила ни одна мало-мальски значимая фигура. В итоге та история прошла до смешного тихо, и показательной порки не получилось. По иронии судьбы, Моррис мог бы выйти сухим из воды, не веди он себя столь высокомерно. Но студенческий профсоюз, о котором Моррис не раз пренебрежительно отзывался (его интересовала учеба, степень бакалавра с отличием, а не ребяческие игры в политику и сбор денег для жертв Пиночета), решил умыть руки.
Я допустил просчет на двух фронтах, папа…
Кого теперь волнует, получилось у него или нет.
Если бы я кичился своим рабочим происхождением, а не скрывал его и не тратил всю стипендию на дорогие тряпки, тогда профсоюз за меня вступился бы. Или если бы я хоть палец о палец ударил бы, чтобы свести дружбу с нужными людьми… Но все дело в том, что я с самого начала уткнулся носом в землю, записал себя в неудачники.
Моррис восхищался собой и втайне подумывал, что будущий биограф с особой теплотой опишет, как он возродился к жизни после этого казалось бы смертельного удара. Его вышибли всего за две недели до выпускных экзаменов, когда ему уже твердо пообещали место в аспирантуре. Само собой разумеется, на университетской карьере пришлось поставить крест. И все же он ни на минуту не потерял самообладания. Отчасти спокойствие объяснялось пониманием, что он на правильном пути. А кроме того, Моррис тогда увлекался поздним Лоуренсом[20] с его радикальным индивидуализмом.