Быть может, придет час, когда, перебрав поочередно все события своей жизни, я возьму за образец твоего Августина, который говорит: "Хочу вспомнить всю пакостность свою и испорченность души своей не потому, что любуюсь ими, а потому, что люблю Тебя, мой Боже". Немало еще в душе моей неясных и тягостных тревог. Того, что любил я ранее, теперь уже не люблю. Лгу: люблю, но скупее. И снова лгу: люблю, но стыдливее, печальнее. Наконец я сказал правду. Ибо так оно и есть, люблю, но люблю то, что хотел бы не любить, а что хотел бы ненавидеть. Итак, люблю, но вопреки воле, но по принуждению - в грусти и в трауре. И сам на себе, несчастный, проверяю достоверность суждения этого достославного стиха:
Я ненавидеть начну... а если любить, то неволей 1.
1 Овидий. "Любовные элегии", III, II, 35 (перевод. С. Шервинского).
Не прошло еще и трех лет с тех пор, как эта лицемерная и низкая наклонность, что целиком овладела мною и в чертоге сердца моего господствовала безраздельно, оказалась лицом к лицу с другой - бунтарской и строптивой, и между ними издавна идет в моих мыслях яростная борьба за власть над этим двойственным человеком.
Так я мысленно пробежал минувшее десятилетие. И сразу же устремил тревожный взгляд в будущее, спрашивая себя: если тебе случится в течение грядущих десяти лет вести все ту же суетную жизнь и все-таки в какой-то мере приблизиться к добродетели, ведь отрекся же ты в последние два года от прежнего упрямства, благодаря борьбе нового влечения со старым, то не предпочтешь ли ты - я не утверждаю этого, но опасаюсь, - если тебе суждено умереть на сороковом году, провести в равнодушном пренебрежении оставшиеся годы клонящейся к старости жизни?
Эти и подобные тому мысли, отче, не оставляли меня. Я радовался своим успехам, оплакивал свое несовершенство и сокрушался над несовершенством человеческих деяний, словно забыл, куда и зачем пришел. Наконец, оставив тревоги, для которых было бы более подходящим иное место, я огляделся вокруг и увидел то, из-за чего сюда стремился, когда пора было уже собираться в обратный путь. Солнце садилось, и в горах удлинялись тени, это меня подстегнуло и как бы пробудило, я обернулся и устремил свой взор на запад.
Пиренеи, которые являются как бы границей между Францией и Испанией, отсюда не видны, хотя единственное препятствие тому - несовершенство человеческого глаза; зато горы лионской провинции с правой стороны, а с левой - Марсельский залив и тот, другой, у самого Эг Морт, до которого отсюда несколько дней пути, видны прекрасно, а сама Рона как на ладони. Когда я так восторгался всем виденным и, вдыхая запахи земли, снова душою, как до этого телом, устремлялся к небу, мне пришла в голову мысль заглянуть в "Исповедь" блаженного Августина. Обладателем этой книги я стал благодаря твоей любви и в память об авторе, а также о том, кто мне ее подарил, берегу ее и всегда ношу с собой: крохотная книжка, а какое она приносит безграничное наслаждение.
Открываю книгу наугад, имея намерение прочитать первые попавшиеся строки, это оказывается десятая глава. Рядом стоит брат и прислушивается. Бог свидетель и тот, кто был рядом со мной, что в том месте, на которое упал мой взор, было написано: "И ходят люди, чтобы восторгаться вершинами гор, вздыбленными волнами моря, широкими течениями рек, безграничным простором океана в сиянием звезд, а о душе своей забывают". Поверишь ли мне, я остолбенел, а брата, который хотел, чтобы я продолжал чтение, попросил не мешать и закрыл книгу. Меня охватило негодование, что еще и теперь я восторгаюсь всем земным, тогда как уже давно, даже от языческих философов, мог бы усвоить очевидную истину, что, кроме души, нет ничего достойного удивления и что в сравнении с ее величием ничто не является великим.
Вдоволь насытившись видом горных вершин, обратил я внутренний свой взор в глубь самого себя, и с того мгновения, пока не сошли вниз, уже ничто не приковывало моего внимания: эти слова заставили меня глубоко задуматься. Я не мог поверить, чтоб это был всего лишь случай... В смятении чувств я даже не заметил той каменистой тропинки, по которой мы посреди ночи добрались до деревенской корчмы, откуда я ушел еще до рассвета, и круглая луна была моим милым товарищем. Пока слуги занимались ужином, я забрался в тихий уголок, чтобы написать тебе обо всем без промедления: в случае проволочки или перемены места могли бы перемениться и мои чувства, да и само намерение писать могло остынуть. Вот видишь, любимый отче, как не таясь хотелось бы мне открыть перед твоим взором не только всю свою жизнь, но и отдельные мысли - прошу тебя, молись за меня, чтоб столь долго мятущиеся и столь непостоянные мои устремления утвердились наконец и вместо бесплодных колебаний обратились к одному добру, к одной истине и к твердой уверенности. Будь здоров".
Письмо датировано: 27 апреля, Малосен.
Нет, наш слух не обманывает нас - мы слышим здесь голос нового человека. Никто в средневековье не взбирался на вершины гор, чтобы насладиться красотой природы, да и в более поздние времена, вплоть до Руссо, немного нашлось таких любителей; ни у кого из писателей тех времен, кроме Данте, мы не увидим такой глубокой тоски по родной земле; у Петрарки же это первый звук той струны, которая со временем зазвенит строфами "Italia mia". В этих строках, таких новых, таких свежих, дышащих живительным горным воздухом, альпинист найдет хорошо знакомые ему ощущения, патриот - братские чувства, психолог - яркий документ человеческой впечатлительности, и нас нисколько не удивляет, что в одном из этих великолепных высказываний Петрарка как бы даже перекликается с Виктором Гюго, который много лет спустя писал: "Я знаю зрелище более прекрасное, чем море, - звездное небо. Знаю зрелище более великолепное, нежели звездное небо, - глубину человеческой души".
Именно в этом произведении Петрарки, хотя, быть может, и не впервые, но зато так ярко, словно только теперь он сам это по-настоящему осознал, проявило себя то "внутреннее зрение", которое помогало ему изучать жизнь и оценивать себя, самые потаенные свои мысли и стремления. Не случайно в его кармане сказалась "Исповедь" блаженного Августина: никогда он не расставался с этой книжкой и учился по ней тому терпеливому и искреннему анализу собственной души, которой посвятил по меньшей мере половину своих писательских трудов. Некоторые фразы звучат как предзнаменование размышлений и мыслей, вошедших позднее в "Secretum".
Письмо к Дионисио охватывает события не одного дня, а как бы всей жизни и сродни аллегории Данте в первой терцине "Божественной комедии" с его selva selvaggia 1, по которой блуждает беспокойный дух поэта. Впрочем, рассказывая, как он блуждал по ущельям, в то время когда брат взобрался уже высоко, Петрарка сам как бы прибегает к аллегории, сравнивая свои блуждания с поисками счастливой жизни: его путь долог и полон сомнений, путь брата прост и стремителен, ибо брата Джерардо он ведет в монастырь. Таков уж будет Петрарка всю свою жизнь, всегда преисполнен волнений, противоречий, укоров совести, сетований на свои слабости, которыми он вместе с тем дорожит.
1 Дикий лес (итал.).
Рим
Глядя с вершины Ветреной горы в сторону Италии, в этом голубом просторе искал он глазами души не Флоренцию, свою неведомую отчизну, а Рим, куда всегда устремлялась его душа гуманиста. Кардинал Колонна, пожалуй, не столько содействовал, сколько препятствовал осуществлению этой мечты. Он хотел уберечь Петрарку от реальной действительности, которая, как он хорошо знал, способна была развеять любые иллюзии. Но поэт оставался глух ко всем предостережениям и при первой же оказии отправился в путь. Он был столь нетерпелив, что, невзирая на суровое время года, в декабре 1336 года сел на корабль, направляющийся из Марселя в Чивита-веккиа.
Исхлестанный ветрами, бурями и непогодами, еле живой, добрался Петрарка до итальянской земли и нашел прибежище в недалекой от Рима Капранике. В замке графа Орсо ди Ангвиллара, который, хотя имя его и означает "медведь", был "смиреннее овечки" - ursus agne mitior, a его жена Агнесса, сестра кардинала Колонна, была олицетворением приветливости. Под ее опекою, в прекрасном климате живописной местности к Петрарке быстро вернулись силы.
Замок стоял на высоком холме, откуда видна была вершина Соракта, точно такая же белая от снега, как и тогда, когда любовался ею Гораций (Vides ut alta stet nive candidum Soracte... 1); виднелась Монте Чиминио, поросшая почти таким же густым лесом, как во времена Фабия, а у ее подножия таинственное озеро, заполнившее погасший кратер; в каких-нибудь двух тысячах шагов далее лежал Сутри с остатками римских стен и амфитеатра, а в его окрестностях - поля, где в древние времена был собран первый урожай хлеба, посеянного Сатурном.
1 Смотри: глубоким снегом засыпанный Соракт белеет... (Перевод А. Семенова-Тян-Шанского.)
Любитель рощ, источников, тихих долин и солнечных холмов, Петрарка целыми днями бродил по округе, удивляясь разнообразию птичьего царства и огромному количеству диких коз, которые мирно паслись здесь, словно домашние. Даже олени не убегали от него. А местные жители дивились Петрарке, ибо в этом так называемом земном раю никто не отваживался на подобные прогулки. Позднее и сам Петрарка наконец обратил на это внимание.
"Здесь пастухи, - писал он кардиналу Колонна, - ходят по лесам вооруженные, но боятся не столько волков, сколько разбойников. Пахарь идет за плугом в кольчуге и погоняет упрямого быка копьем. Птицелов прикрывает щитом свои сети. Рыбак привязывает удочку к мечу. Ты не поверишь: тот, кто хочет зачерпнуть воды из колодца, привязывает к веревке заржавленный шлем. Ничто здесь не обходится без оружия. Всю ночь слышны окрики стражи на стенах или призывы "К оружию!". Петрарка пробыл в Капранике шестнадцать дней, весьма возможно, что ему пришлось бы остаться тут и дольше, может быть, и вовсе отказаться от посещения Рима, если б сюда не прибыли римские Колонна, чтобы в сопровождении сильного эскорта доставить его в Рим.
Было похоже, что Вечный город стоит скорее на краю той вечности, откуда нет возврата, нежели на повороте истории, сулящей ему новое будущее и, быть может, даже новое величие. Город словно бы угасал. Если бы собрать всех его жителей от мала до велика, они не заполнили бы даже трибун Колизея, который, впрочем, и не был для них доступен. Как все могучие сооружения античности, Колизей стал замком и крепостью одного из разбойничьих феодальных родов, другие гнездились в мавзолее Адриана, в театре Марцелла, даже арка Септимия Севера была превращена в башню. А из разобранных кирпичей, мрамора и камней феодальными баронами были возведены защитные валы и высокие мрачные каменные стены с узкими бойницами. О них и доныне напоминают уцелевшие Торре-дель-Грилло и Торре-ди-Нероне, с высоты которой, как гласит легенда, Нерон смотрел на пожар Рима и пел песнь о разрушенной Трое.
В тени этих башен и крепостей расположился Рим - всюду виднелись поросшие бурьяном руины, среди которых с трудом можно было различить семь священных холмов. Город болот и трясин, образованных Тибром, с улицами, мало чем отличавшимися от тех жалких переулков, где ютились нищета и преступления. В этот унылый пейзаж даже церкви не вносили умиротворения и покоя. После отъезда папы большинство духовенства разбежалось, церкви были заброшены, некоторые из них заросли бурьяном.
За несколько лет до прибытия в Рим Петрарки, в великий пост 1334 года, осиротевший город пережил нашествие кающихся грешников под предводительством доминиканца фра Вентурино де Бергамо. Паломники шли с посохами в правой руке, с четками в левой, в белых туниках, поверх которых были накинуты голубые плащи с изображением белой голубки, несущей в клюве оливковую ветвь, в белых сандалиях, в капюшонах из голубой шерсти, помеченных красной буквою "Т", с крестами и штандартами; тысячные толпы громко распевали гимны и литании, раздавались возгласы: "Мир и милосердие!" Фра Вентурино произносил проповеди в Сан-Систо, в монастыре доминиканцев на виа Аппиа, в Санта-Мария-сопра Минерва, в соборе святого Петра и в Латерано. Но напрасно пытался он поднять боевой дух римлян, его слушали равнодушно и столь же равнодушно взирали на эту странную процессию, когда она покидала город.
Точно так же глух был Рим и к голосу прошлого. Петрарка сразу убедился, что нигде не знают так мало о Риме, как в самом Риме. Впрочем, во всей Италии интерес к античности никогда полностью не угасал, он странным образом видоизменился. В Падуе показывали гробницу Антенора, в Милане с благоговением относились к статуе Геркулеса. В Пизе утверждали, что она основана Пелопсом, ссылаясь при этом на название - пелопоннесская Пиза. Венецианцы говорили, будто бы Венеция построена из камней разрушенной Трои. Существовало мнение, что Ахиллес правил некогда в Абруццах, Диомед - в Апулии, Агамемнон - на Сицилии, Евандр - в Пьемонте, Геркулес - в Калабрии. Аполлона считали то астрологом, то дьяволом и даже богом сарацин. Античным писателям изменили профессии: Платон стал врачом, а Цицерон - рыцарем и трубадуром. Вергилий считался магом, и в Неаполе рассказывали, что он спас город от мух, комаров, пиявок и змей, открыл гору Позилипо и заткнул кратер Везувия. На Капитолии стоял некогда чудесный дворец, в котором Вергилий будто бы создал знаменитое salvatio civium 1 - ряд заколдованных скульптур, которые олицетворяли провинции Римской империи, у каждой из них на шее висел колокольчик, и, если какая-нибудь провинция поднимала бунт, колокольчик подавал об этом весть, своим звоном призывая к действию сенат и императорские войска.
1 Спасение граждан (лат.).
"Такая была здесь когда-то жизнь, но все пришло в упадок, и ничто уже нас не спасет", - говорили римляне Петрарке.
Все эти россказни Петрарка, разумеется, не принимал на веру. Он великолепно знал историю Рима, прекрасно ориентировался в хронологии, однако трудно сейчас представить себе, чем были для него тогда руины Рима, что он в них в самом деле увидел и о чем мог только догадываться. Видно, часто смотрел он на них сквозь дымку мечты, если даже отчетливая надпись на пирамиде Цестия не могла развеять его уверенности, что это могила Рема. Но больше всего он думал и вспоминал о том, чего уже не мог найти: "Где термы Диоклетиана и Каракаллы? Где цимбриум Мария, септизоний и бани Севера? Где форум Августа и храм Марса Мстителя? Где святыни Юпитера Громовержца на Капитолии и Аполлона на Палатине? Где портик Аполлона и базилика Гая и Луция, где портик Ливии и театр Марцелла? Где здесь построил Марий Филипп храм Геркулеса и Муз, а Луций Корнифиций - Дианы, где храм свободных искусств Азиния Поллиона, где театр Бальбса, амфитеатр Статилия Тавра? Где бесчисленные сооружения Агриппы, из которых сохранился только Пантеон? Где великолепные дворцы императоров? В книгах находишь все, а когда ищешь их в городе, то оказывается, что они исчезли или остался от них только жалкий след".
Нелегко было ходить по этому городу. Единственными улицами, которые заслуживали этого названия, были древние: Мерулана, виа Лата, спуск Сквара, они одни сохранили остатки прекрасных плит римской мостовой. Но и здесь путь преграждали руины, болота и огороды. Вдоль улиц, похожих на деревенские, стояли дома, в которых ни один кирпич не был сделан теперь, ни один камень не был привезен из каменоломни - все из руин. Тут и там вход в более богатые дома украшала какая-нибудь римская арка или галерея с колоннадой, каждая из них чем-то отличалась от соседней, а над ними виднелись готические окна в обрамлении черного пеперина.
Где же найти тут rostra - знаменитую ростральную трибуну, с которой выступал Цицерон? Она была на Римском форуме, но где же сам Форум? Засыпанный щебнем и мусором, поросший сорняками, он стал почти неузнаваем. От арки Септимия Севера до арки Тита тянулись ряды домов и лачуг, напоминавших деревенские хижины, здесь же паслись коровы, валялись в грязи свиньи. Мавзолей Августа походил на холм, поросший виноградом. Из римских водопроводов один лишь Аква Вирго подавал признаки жизни, в других местах люди брали воду из колодцев или из Тибра. Этот город был скорее похож на города существовавшей некогда еще патриархальной республики, а не на Рим расцвета империи с теми формами жизни, о которых теперешние римляне давно забыли.
Горькое это зрелище возмущало и вместе с тем трогало. С прибытием Петрарки в Рим начинается новая эпоха в переоценке упадка великого города. Петрарка был первым человеком нового времени, чьи глаза наполнились слезами при виде разрушенных колонн и при воспоминании о забытых именах, чье сердце было взволновано немым свидетельством камней.
Остатки древних стен, благоговенье
Внушающие либо страх, когда
Былого вспоминаются картины... 1
1 Перевод Е. Солоновича.
пел Петрарка в своей итальянской канцоне. Он ходил по Риму, охваченный тоской при виде руин, растроганный этими свидетелями прошлого. "Это здесь, повторял он на каждом шагу, мысленно перебирая в уме имена всех великих усопших из Ливия, - а это, может быть, там", - говорил он, разыскивая следы Цицерона, Вергилия, Горация. Словно слепец, водил он ладонью по лежащей в пыли мраморной плите, которая шептала выщербленной надписью: "Caesar Imperator", и рука его дрожала.
Это был первый поэт, который размышлял о прошлом великих развалин, и первый ученый, который изучал топографию Рима, делая первые шаги в этой науке. Вскоре он вспомнит о судьбе старых стен в стихотворном письме к Паоло Аннибальди и будет призывать этого феодала встать на защиту стен, выдержавших нашествие варваров, а теперь покинутых и забытых. "Честь тебе и хвала, если ты сохранишь эти стены, ибо они говорят о том, сколь славен был Рим, пока стоял нерушимо". Голос Петрарки перекликается тут, скорее, с нашим временем. Его тревоги не разделяли даже такие энтузиасты античности, как гуманисты. Так, Эразм Роттердамский был трижды в Риме и подолгу жил в Италии, но тщетно было бы искать в его произведениях упоминаний о памятниках древности. Петрарка горячо интересовался ими, разыскивал статуи, собирал римские медали, которые приносили ему крестьяне из окрестных селений.
Ошибался Джованни Колонна: Петрарка не испытал разочарования. Его поразило величие Рима. Измерив собственными шагами длину Аврелиевых стен с их многочисленными башнями, почти не пострадавшими от времени и по-прежнему могучими, бродя вокруг них с утра до вечера, он повторял слова, которыми на следующий день передал свои впечатления в коротком, преисполненном волнения письме к кардиналу: "Поистине Рим был больше, нежели я предполагал, и столь же многочисленны его развалины. Я уже не удивляюсь, что этот город завоевал мир, скорее удивляюсь, что завоевал его так поздно. Будь в здравии". Рука его дрожала, когда он ставил дату: "На Капитолии, в Мартовские иды".
Авиньонские друзья надеялись, что он вернется с каким-нибудь новым замечательным произведением. "Ты думал, - говорил он одному из них, - что я напишу что-нибудь великое, как только окажусь в Риме. Возможно, я собрал здесь огромный материал на будущее. Но пока у меня нет смелости, так меня подавляет величие увиденного и бремя восхищения".
Как всегда, когда Петрарка был тронут до глубины души и всего себя отдавал этому чувству, волнение открывало ему глаза на собственные недостатки и вызывало стремление одержать победу над самим собой. В эти дни им был создан сонет к римлянам:
Священный вид земли твоей родной
Язвит мне совесть скорбию всечасной.
Взывая: "Стой! Что делаешь, несчастный?"
И в небо указует путь прямой 1.
1 Перевод А. Эфроса.
Ни о чем другом он не думал, как только о самоусовершенствовании, ничего больше уже не желал, только чистоты чувств, и, шагая по виа Аппиа между кипарисами и древними гробницами, он и сам не знал, куда стремится: к белой ли келье монаха или к вершине Парнаса.
Из Рима поэт возвращался снова морем, на этот раз летом, но какой-то кружной дорогой, рассказывали даже, будто он при этом побывал в Испании и Англии. Петрарка не спешил в Авиньон.
Уединенная Долина
Кто знает, может, именно во время этого долгого морского пути сочинил Петрарка обращенное к Бенедикту XII стихотворное послание на латинском языке, в котором представил Рим в образе скорбной вдовы, молящей о помощи. "Почему ты меня покинул? - взывала столица цезарей и пап. - Ты не узнаешь моего голоса? Обессилела я, едва держусь на ногах, и старость стерла гордость с моего чела". В этих строках чувствуются сдержанный гнев и жалоба, звучащие как угроза. С этих пор Петрарка неустанно то живым словом, то стихами пли прозой обращался к авиньонской курии, призывая пап вернуться в Рим.
К Авиньону Петрарка испытывал теперь отвращение. Увидев собственными глазами разорение Рима, он никак не мог простить провансальскому городишке, что тот лишил Рим его блеска. Он не стеснялся крепких слов, чтобы выразить свое презрение "апокалипсическому Вавилону". И так привык называть его Вавилоном, что нередко, датируя письма, написанные в Авиньоне, вместо "Авиньон" пишет "Вавилон". "Это источник страданий, - заключал Петрарка, корчма гнева, школа ошибок, храм ереси, кузница лжи, мерзкая тюрьма, ад на земле". Он проклинал Авиньон по-латыни и по-итальянски и прозой, и гекзаметром, и в сонетах.
"Кто сможет описать мое отвращение к жизни, это чувство гадливости, которое преследует меня изо дня в день, этот позорный и темный круговорот дел, этот тесный и неряшливый угол, в котором обитаю я и в котором собралось все отребье мира? Кто сумеет описать эти вызывающие брезгливость картины: вонючие улицы, по которым бегают бешеные собаки и бродят стада свиней, телеги, загромождающие проходы и сотрясающие своим грохотом дома? Кто запечатлеет столь различные, но всегда отталкивающие людские обличья страшные и измученные лица бедняков, отмеченные печатью высокомерия и порока лица богачей? "
А быть может, это лишь зазвучавший впервые голос впечатлительного и нервного писателя, которому все в городе мешает, который за уличный шум расплачивается потерянным рабочим днем, а ночью становится жертвой кошмаров, рисующих несправедливости человеческих судеб? "То, что некогда Гораций, роились в голове у него горькие мысли, уже звеневшие строками стихотворного послания к приятелю, - то, что некогда Гораций сказал о столице мира, видя в ней многоголовую гидру, можно ныне сказать и об этом городишке. Из дымных домов еще вчера выходили здесь пахари и пастухи, а ныне отправляется за море купец, не знающий покоя, и воришка ищет здесь прибежище. Болото - и, как во всяком болоте, тут зарождаются преступления Суллы и безумства Нерона... Муза, поставь паруса и дай нам бежать из этой пучины страстей! Позволь ступить на тропу мира и воспеть светлые картины жизни и народ в его повседневном труде. Сбрасываю путы и непротоптанной тропой смело отправляюсь к высокому божьему чертогу..."
Петрарка бежал из Авиньона. Он нашел себе прибежище неподалеку, в селении Воклюз, в котором бывал еще ребенком. Vallis clausa, или Уединенная Долина, - так называлось по-латыни это место, ставшее благодаря Петрарке знаменитым. На много лет он нашел здесь пристанище, о котором мечтал, пристанище тишины, покоя и труда. "Годы, которые я прожил в Воклюзе, вспоминал он позднее, - проходили в таком покое, так чудесно, что сейчас, когда я знаю, что такое человеческая жизнь, я понял, что только тогда жил, остальные же мои дни были мучением".
У него был там защищенный каменной стеной дом с садом, огражденный от мира с одной стороны рекой, с другой - скалами. Река называлась Сорг Sorgues, быстрая, холодная и, как изумруд, зеленая. О хозяйстве заботилось несколько слуг под присмотром эконома Раймона Моне, который жил здесь с семьей. Это был простой, добропорядочный человек, отличавшийся природным тактом. В нем Петрарка обрел верного слугу и друга.
Свободный от забот и обязанностей, поэт не мог нарадоваться своему счастью. "Ты бы увидел, - писал он в одном из писем, - как с утра до вечера брожу я в одиночестве, вдали от людей, по лугам, горам, по берегам ручьев, по лесам и полям. Любуясь лесными сумерками, радуюсь прохладным пещерам, зеленым лугам и проклинаю придворную суету, шум городов, пороги надменных господ. Мне смешны ухищрения простонародья, сам же я далек и от веселья, и от грусти. Дни и ночи полностью принадлежат мне, я горжусь обществом муз, наслаждаюсь пением птиц, журчанием потоков. Слуг у меня немного, зато довольно внушительная свита книг. Я могу сидеть дома, могу выйти, когда мне нравится, остановиться в пути, прилечь на берегу говорливого ручья или на мягкой мураве; мне приятно еще и то, что никто меня не навещает, а если и навещает, то очень редко".
Петрарка был неисчерпаем в описании своего пленительного одиночества. Он с радостью сообщал о нем своим друзьям. "Встаю еще затемно, как только рассветет, выхожу из дому, но на природе работаю так же, как и в комнате: думаю, читаю, пишу. Сон, насколько это возможно, отгоняю от своих глаз, тело берегу от лености, дух - от наслаждений, всегда деятельный, не позволяю себе оцепенеть. Целыми днями брожу по выжженным солнцем пригоркам и росистым долинам, заглядываю в пещеры, гуляю по обоим берегам Сорга, не встречая наглецов, обходясь без товарищей и без проводника, и мои заботы с каждым днем становятся все менее отчетливыми и тягостными... Со мной здесь Рим и Афины, в своих мыслях я строю здесь даже отчизну, и окружают меня друзья, которые никогда не подведут. Они жили много веков тому назад, и я один их знаю, ибо восхищаюсь их деянием и духом, их нравом и жизнью, их языком и талантом. Из всех мест, изо всех времен собираю я их в эту долину и прогуливаюсь в их обществе, свободный и беспечный".
Многие, кто знал веселую и бурную жизнь Петрарки в Авиньоне, удивлялись, откуда вдруг такая любовь к одиночеству. Поочередно всем друзьям расхваливал он свою аркадскую идиллию, а наиболее близким предлагал самим испытать ее. Больному епископу Витербо, Никколо, он направил восторженное послание: "Я не знаю здесь ни угроз тирана, ни бесстыдства соотечественников, здесь не ужалит меня ядовитый язык клеветника, нет здесь ни гнева, ни политических страстей, ни жалоб, ни обмана; здесь не потревожит меня никакой шум, ни суета, ни звук труб, ни бряцание оружия; здесь не встретишься ни с жадностью, ни с завистью, ни с честолюбием; здесь нет высоких порогов, к которым человек приближается с трепетом; здесь радость, простота, свобода и то положение, к которому мы больше всего стремимся,между богатством и бедностью; здесь одни лишь рассудительные, скромные и мирные сельские жители, народ, никому не причинивший вреда, беззащитный, как этот край, любящий мир. Что же еще? Свежий воздух, нежный ветерок, солнечная земля, чистые родники, богатая рыбой речка, тенистая роща, прохладные гроты, зеленые укромные уголки и улыбающиеся луга. Здесь рев волов, и пение птиц, и шепот нимф - поистине уединенная и пригожая долина. Все, что ни дает здесь земля или вода, таково, словно бы родилось в раю, а чего недостает скудной земле, найдешь в изобилии по соседству. Наконец, ты обретешь здесь желанный покой и - что дороже всего для ученого - множество книг, которые позволяют общаться со святыми, с философами, с поэтами, с ораторами, с историками".
Послушаем дальше это признание, первый в современной литературе голос из мастерской писателя. "Собственному телу, - пишет он в этом письме, - я объявил войну. Глотка, желудок, язык, уши, глаза уж очень часто ведут себя так, словно они не часть моего тела, а безбожные его враги. Не одну беду накликали они на меня, особенно глаза, которые всегда вели меня к погибели. Но теперь я так их ограничил, что, кроме неба, гор и вод, почти ничего не вижу - ни золота, ни драгоценностей, ни пурпура, ни слоновой кости, ни рысаков, за исключением тех двух лошадок, на которых мой мальчишка возит меня по округе. Не вижу здесь ни одного женского лица, кроме моей экономики, но если б ты ее увидел, наверно, подумал бы, что смотришь на ливийскую или эфиопскую пустыню. У нее иссушенное, жаром солнца опаленное обличье без единого стебелька зелени, без капли сока. Если б такое лицо было у Елены, Троя стояла бы до сих пор, если бы были похожи на нее Лукреция и Виргиния, то Тарквиний не лишился бы трона и Аппий не умер в тюрьме.
Но чтобы описанием лица не преуменьшить ее нравственных достоинств, скажу, что, насколько темное у нее лицо, настолько светла ее душа. Это образец верности, покорности и трудолюбия. В неимоверную жару, которую даже цикады едва переносят, она целыми днями работает в поле, а ее огрубевшая кожа презирает любую непогоду. Когда старушка возвращается домой, она свежа и бодра, словно юное существо, только что вскочившее с постели. Никогда не ворчит, никогда не жалуется, никогда не выказывает недовольства, неслыханно заботлива, вся поглощена хлопотами о муже, о детях, о моих домочадцах и гостях и столь же неслыханно равнодушна к себе. Эта женщина из камня, она спит на земле, застланной хворостом, ест черный, как земля, хлеб, пьет кислое, как уксус, слегка разведенное водой вино. Она уже давно настолько отвыкла от всего обыденного, что все твердое ей кажется мягким.
Но довольно об экономке, которой столько места можно уделить только в таком письме из деревни. Порицая таким образом свои глаза, что скажу об ушах? Где то пение, звуки флейты, где та сладость лютни, которыми я всегда так восхищался? Унесены ветром! Я не слышу здесь ничего, кроме изредка раздающегося рева волов и мычания коров, кроме щебета птиц и неустанного журчания вод. А что с моим языком, который очень часто у меня самого, а нередко и у других вызывал подъем духа? Ныне безмолвствует с утра до вечера, ему не с кем разговаривать, разве с самим собой. Глотку и желудок я так приучил, что часто мне достаточно ломтя хлеба моего работника, я съедаю его с удовольствием, а тот белоснежный хлеб, который мне откуда-то доставляют, слуги съедают сами. Так привычка стала для меня удовольствием. Только мой управляющий, который обычно никогда со мной не спорит, не может с этим согласиться и заявляет, что такую суровую еду нельзя переносить слишком долго. Я, напротив, считаю, что скромную еду можно вынести дольше, нежели изысканную. Лакомлюсь виноградом, инжиром, орехами, миндалем, рыбой, которой наша речка так богата; внимательно приглядываюсь, как ее ловят, и сам люблю испробовать удочку или сеть.
А что сказать о своей одежде и обуви? Это уже не тот наряд, в котором я так любил покрасоваться среди ровесников. Сегодня ты бы меня принял за крестьянина или пастуха... Что сказать о жилище? Ты подумал бы, что это дом Катона или Фабриция, а живу я в доме с одним псом и двумя слугами. Управляющий занимает соседнее строение, он всегда у меня под рукой, но его услужливость никогда не переходит в навязчивость.