За один этот день Сотион приобрел опыт долгой жизни. Мир, которого он не знал и существование которого его никогда не занимало, соблазнил его, насытил прелестью своего восхищения, дал ощутить очарование своей близости и благоволения, а когда Сотиону почудилось, что самое большое несчастье оказаться за его пределами, этот мир отвернулся от него и он почувствовал себя обособленным от него, чтобы за минуту, более тягостную, чем долгие годы, испить до дна горькую чашу одиночества.
Неожиданно в его смятенной душе оживает образ Содама. Он видит его таким, каким держал в твердом захвате: растрепанные волосы, потное и утомленное лицо с напряженными чертами, но в глазах - непоколебимое спокойствие преемника Геракла.
Картина эта мгновенна, как молния, и, как молния, ошеломляет. Сотион, которому борьба не позволяет ни о чем подумать, начисто изолирует сферу сознания, необъяснимым чутьем постигает сокровенный смысл этого видения и, как по зову вещего сна, с улыбкой пробуждается. Он вновь становится самим собой, увлеченным атлетом и радостным жрецом чудесной литургии тела.
Но его жертвенная судьба близка к завершению. Истомленный своим дополуденным времяпрепровождением - расточительством сил в состязаниях, борьбой с Содамом, - он уже не в состоянии одолеть противника. Иккос силен тем, что сэкономил в течение дня, а из этого сейчас слагается баланс. Легкая тренировка утром. Массаж. Сон до полудня в живительной тени на склоне горы Крона. Дополнение тому - крохи сил, сбереженные в ходе состязаний, остатки энергии, не израсходованные ни на одно лишнее движение. Наконец, борьба с Евтелидом, легкая и недолгая, оставившая время на отдых.
Все это вместе в такую минуту - колоссальное богатство, и Сотион в сравнении с ним - нищий.
Последний раз вступает он в борьбу, поднимает руки, намереваясь сцепиться с Иккосом, но тот, захватив его в талии, опоясал стальным объятием, руки, все еще простертые в движении, застывают, будто держа невидимый кувшин, и Сотион, без дыхания, с улыбкой, которая быстро улетучивается с побледневшего лица, как дух из тела, тянется вверх, словно дрожащим устам предстоит испить последнее вино расточительного, разгульного пиршества, однако ступни его уже не достают до земли. Иккос выбивает ее у него из-под ног, и Сотион валится, как нищий, выброшенный на улицу за порог лавки ростовщика, а прощальные лучи солнца напрасно изливают на него свое золото.
VII. Разгар праздника
Греческие сутки исчислялись от заката до заката. Конец пентатла завершал четырнадцатый день парфения, в то время как новый - пятнадцатый день уже рождался в янтаре вечерней зари.
Это был праздник, собственно говоря, разгар праздника. Некогда один оборот Земли вокруг оси охватывал своим кругом света и мрака все торжество и жертвоприношения, и игры. Но состав игр расширялся, все большее число атлетов не успевало состязаться в этот срок, и день в конце концов лопнул, окружив себя четырьмя планетами в виде разбитого на куски солнца. Сам он при этом остался, разумеется, не только центром, но и источником событий в этот день, исполненный молитв и фимиамов жертвоприношений, игры обретали значимость и сами становились частью культа, а стадион простирался до алтаря Зевса подобно дороге пилигримов.
День этот состоял из двух половин: темной и светлой. Эта вторая начиналась с рассветом - время Зевса и небесных богов, а с наступлением сумерек приходила пора духов, демонов и богов подземного царства.
Первыми появились жрецы Пелопса. Они зажгли огонь на его могиле и закололи черного барана. Ксилей, дровосек Священной рощи, вырезал часть мяса на загривке жертвы и отложил в сторону. Это было только его право, никто иной не должен прикасаться к мясу жертвенных животных, приносимых богам подземного царства. Их кровь принадлежит земле, где обитают их души, и поэтому кровь черного барана стекала в отверстие, уходящее в глубь могилы. Мясо, кости и шкуру должен поглотить неумирающий огонь - и черный баран пылал на алтаре, куда добавляли все новые и новые дрова, пока от жертвы не останется пепел и угли.
Процедура тянулась долго, месяц уже вышел из-за гор Трифилии, а жрецы, всматривающиеся в огонь, безмолвствовали. Наконец один из них начал призывать Пелопса - его душу, напоенную свежей кровью, он рассказывал ей об Олимпии, в которой Пелопс некогда царствовал, - приглашал его на игры.
А в это время члены рода Иамидов, олимпийских прорицателей, собрались в маленькой круглой часовне за пределами Священной рощи. Часовня была пуста и темна. Жрецы прибыли с факелами, густой, смолистый дым клубился под деревянной переборкой крыши. У южной стены расположен низкий алтарь, эсхара, обычный камень, обтесанный в виде треугольника. Самый старший из Иамидов своим факелом зажег на нем горсть хвороста и подсыпал в огонь ладана. "Иам! Иам!" - призывали олимпийские прорицатели своего предка, сына Аполлона, потом они пели гимн.
Тесное пространство часовни заполнялось дымом, воздух сделался густым и удушливым. Люди давились от кашля, слезы застили глаза. Прекрасные древние строки гимна увядали в их осипших голосах, как прибрежные фиалки, воспеваемые в гимне, на которые дева Эвадна уложила своего младенца. А сама жизнь Иама, сотканная из солнечных лучей и цветов, дробилась и рассыпалась, как иссохший стебель, в невнятном бормотании их голосов. От всего, чем некогда был этот сын бога, остался только пепел и дым: факелы догорали, круглая часовня смахивала на склеп, в нем ширился мрак, мрак смерти, которой не миновать даже богам.
В этот вечер, пронизанный полнолунием, когда лагерь был растревожен сверканием огней и шумом трапезы, жрецы обходили могилы полубогов: могилу Эндимиона, у горы Крона, курган Эномая, за Кладеем, оттуда они направлялись к братскому захоронению женихов Гипподамии. Они призывали каждого из них по имени, в том порядке, в каком те погибли от копья царя Писы, - Мермн, Гиппот, Пелопс из Опунта, Акарнан, Евримах, Еврилох, Аристомах, Крокал... Другие жрецы на границе Гераи вызывали дух Короиба, первого победителя Олимпийских игр. А в далекой Элиде священнослужительницы, обступив кенотаф Ахилла, с рыданиями били себя в грудь, будто он только что умер, а затем громкими веселыми голосами призывали его на игры, на которых ему - вечному ровеснику атлетов - необходимо присутствовать.
В эту ночь мало кто спал в лагере. Было по горло дел перед утренними жертвоприношениями. Люди мылись, причесывались, завивали волосы и бороды, невольники бегали за водой, белили и разглаживали хитоны, хламиды, плели венки, присматривали за жертвенными животными; обсуждалось участие в процессиях; неожиданно обнаруживалась нехватка самых необходимых вещей, люди ломились в запертые лавки, искали торговцев по палаткам. Полная луна взирала на эту суету, своим движением обозначая время убывающей ночи.
Перед рассветом костры погасли, палатки стали затихать, между стеной Альтиса и Кладеем появилось множество людей, их белые одежды таяли в тумане, стлавшемся над долиной. Люди все прибывали и прибывали, в полумраке клокотала толпа, однако постепенно бесформенная масса уплотнялась и вытягивалась, словно ее умяли невидимые руки.
Это были государственные процессии и члены Олимпийского Совета, указывавшие им места. Охрипшие голоса боролись с человеческой раздражительностью, то и дело многоголосая толпа подавляла их напряженным, исполненным страсти шумом. Отряды, спаянные с таким трудом, вновь и вновь распадались, казалось, этому не будет конца. Но вот из шеренг, готовых устремиться в путь, послышались выкрики: "Рассвет!", "Рассвет!" - это слово, возвещавшее наступление самой сокровенной поры дня, разом всех отрезвило. Процессия двинулась уже под прояснившимся небом, успокоенная и упорядоченная, словно из темноты и туманного хаоса восстал новый род человеческий.
Вытянувшись вдоль западной стены Альтиса, процессия остановилась, так как Олимпийский Совет, идущий впереди, сомкнулся с процессией элленодиков. Их пурпурный стежок объединил государственные процессии с такой же белоснежной свитой жрецов, шедших возле пританея. Теперь они возглавляли шествие, двигаясь между храмом Геры и могилой Пелопса.
В первой шеренге шагали три теокола, самые высокие жрецы олимпийского культа; за ними выступали спондофоры с длинными жезлами посланников божьих, они несли золотые чаши; кафемерофит, жрец, совершающий ежедневные жертвоприношения на алтаре Зевса, несмотря на то что сегодня свои обязанности он поверил одному из теоколов, шел, чтобы наблюдать за точностью выполнения обрядов. Его сопровождали два екзегета, наставники ритуала, каждый со свитком папируса, содержащим правила жертвоприношений, но в их седых головах хранилось куда больше сведений, нежели в папирусах, ведь они служили живым хранилищем несметных традиций всех поколений, с тех времен, когда Зевс простер свою длань над Олимпией.
Но это была чуть ли не юность в сравнении с тем, что представляли собой следующие за ними базилевки. Их бог, Крон, вырос из бездны мира, едва родившегося и еще пребывавшего в своем первоначальном кипении, сам скрытый во мраке вечной ночи, а эти люди принадлежали к эпохам равно далеким и темным, когда столетия по примеру формирующихся в спазмах земли гор вздымались и опускались в серой мгле в ожидании кровавой вспышки рассвета. В те времена по земле Греции перекатывались странствующие расы, и какая-то неведомая волна выплеснула этого бога на холм, и к нему в пору летнего равноденствия стали возноситься молитвы, сдобренные человеческой кровью. Базилевки являли собой обломок древнего культа. Отодвинутые в сторону вместе со своим богом, они шли теперь в свите его преемника, бездейственные и кроткие, как потомки покоренного народа.
В остальных шеренгах сосредоточились олимпийские предсказатели, клейдухи, надзирающие за храмами и сокровищницами, ксилей, спондаулы с флейтами, несколько помощников жрецов, рослых и сильных, с тесаками для жертвоприношений. Слуги жрецов несли корзинки с жертвенной утварью, медные чаши, воду в изящных гидриях. В конце процессии вели животных, безупречно белоснежных быков и баранов. Это была гекатомба элейцев, несколько десятков голов, отобранных из всех стад Элиды. С позолоченными рогами, украшенные гирляндами цветов и зелени, они шли спокойные и полусонные, одурманенные маковым отваром, влитым в их последнюю кормежку.
Свита жрецов остановилась перед алтарем, элленодики из Олимпийского Совета расселись по ступеням террасы. Между алтарем и террасой освобождался проход для государственных процессий.
Во главе каждой из них шел архитеор с проксеном в окружении высоких чиновников и знатных граждан, среди афинян шествовал Фемистокл, у спартанцев - эфоры, то здесь, то там попадались мужчины или мальчики с повязками на голове - победители из Олимпии, Дельф, Немеи, Истма, живые украшения свиты. Каждый полис стремился выставить возможно большее их число, не было недостатка даже в дряхлых стариках, которые когда-то, в давно забытые времена, отличились на стадионе. Свежие, нынешнего года венки придавали блеск процессиям Хиоса, Локр, Эгины. Иккос высокомерно вышагивал во главе Тарента.
Из-за жажды соперничества в процессиях наблюдался переизбыток литургического снаряжения, золотых и серебряных сосудов, призванных демонстрировать изобилие этих земель. Сотнями повторялись неисчислимые кратеры 1, блюда, чаши, фимиатерии 2, источающие аромат ладана, попадались группы, настолько нагруженные всяческой утварью, что казалось, они возвращались после дележа трофеев. Это были представители стран, имевших в Олимпии свои сокровищницы. Оттуда извлекли все до последнего: золотые венки, роги изобилия, реликвии героев, лари и шкатулки, изваяния богов, наконец, предметы без названия и назначения, окаменелые останки чужой жизни. Эти вещи несли как эмблемы родины, которая присутствовала здесь, живая, осязаемая, не позволяя им утонуть в белом потоке, непрерывно выплескивавшем все новые и новые процессии.
1 Металлические или керамические сосуды для вина.
2 Курильни для благовоний.
Шествие казалось бесконечным. Следовало неисчислимое количество полисов и колоний, и если не все они были представлены здесь, то недоставало лишь самых удаленных или же тех, что укрывались в неприступных горах и жили во власти варварских обычаев. Тем ощутимее казалось отсутствие Фессалии, союзницы персов, почти заметной представлялась пустота между Спартой и Сиракузами, где обычно шагали гордые цари из рода Алевадов, ведя за собой полную гекатомбу в сотню быков. Отсутствовали и Фивы, но их место - в качестве особой привилегии - занял Пиндар: он шел один, сопровождаемый слугой, который вел двух баранов.
Процессии, миновав алтарь, выстраивались на стадионе. Жрецы ждали, пока соберутся все, и ежеминутно поглядывали на небо, которое на востоке пылало жидким золотом. Невысокий холм Писы не в состоянии был долго прятать солнце. Вот оно брызнуло оттуда ослепляюще, и по всей толпе пробежали волны света, замерцали золотые сосуды, вспыхнула полированная бронза, драгоценные диадемы вельмож, нити вышивок на плащах архитеоров. Одни из членов Олимпийского Совета поднялся и движением руки задержал тех, кто не успел подтянуться.
Это были уже не государственные процессии, а неофициальные пилигримы, с которыми не церемонились. Они стояли прямо на дороге, среди помета животных и растоптанных цветов, оставшихся от предыдущих процессий. Но и здесь действовал табель о рангах: самые неимущие оказались в конце, за стенами Альтиса. У них подчас не было даже жертвенных животных, а только фигурки из теста или воска, имитирующие быков и баранов. Отчасти довольные, что не оскорбляют бога созерцанием своей нищеты, они усаживались на землю в волнах умиротворенного шепота.
Тем временем жрецы приблизились к алтарю.
Он напоминал высокий конус со срезанной верхушкой, землисто-серого цвета. За каменной оградой, которая широким эллипсом окружала его подножие, не было фундамента. Возник этот алтарь из накапливавшихся веками жертвенных останков и пепла от очага Гестии в пританее. Ежегодно в месяц оленя элафл - олимпийские жрецы сгребали пепел, смачивали его и этой липкой массой облицовывали склоны алтаря. Вода Алфея, содержащая известковые и меловые частицы, придавала ему прочность, необходимую в пору зимних дождей. Холм обрел такую крепость, что высеченные в нем ступени не уступали каменным.
Ступени вели на террасу, которая, обегая конус, разделяла его на две неравные части; верхняя, меньшая, возвышалась над террасой еще не оформленной массой. Жрецы и прорицатели поднялись на площадку, а их помощники и слуги с животными остались у подножия алтаря. Дровосек священного округа уложил на куче пепла охапку поленьев, нарубленных по особой ритуальной мерке, а теокол бросил в середину пылающую головню, принесенную из очага Гестии. Дрова тополя загорались не сразу от огонька, раздуваемого ксилеем с помощью веера.
Теокол, обращаясь к собравшимся, воззвал:
- Eufemeite! 1
1 Умолкните! (греческ.)
Этим возгласом, призывающим к сосредоточенности и тишине, открывалось богослужение. Спондаулы заиграли на флейтах, стремясь заглушить все земные голоса. Один из священнослужителей взял в обе руки чашу с водой и понес ее вкруг алтаря. Вернувшись на свое место, он взошел на террасу. Теокол извлек из костра головню и погрузил ее в чашу. Вода с шипением приняла огненный поцелуй. Жрецы поочередно освежали руки водой, которую освятило это вечно живое пламя. Второй священнослужитель на серебряном подносе подал теоколу ячменные зерна, прокаленные с солью.
- Есть ли здесь преданные богу люди? - вопросил верховный жрец.
Спондаулы прервали игру на флейтах, чтобы каждый мог слышать вопрос, и все отвечали: "Да!", "Воистину!", "Всей душой!" - или же произносили краткую клятву в честь богов, и с минуту над толпой стоял гул голосов. Когда голоса утихли, жрец разбросал несколько пригоршней ячменя среди собравшихся и возгласил:
- Помолимся!
Снова зазвучали флейты, к алтарю подвели первого быка. Теокол спустился с террасы, посыпал ему голову ячменем и золотыми ножницами срезал для жертвоприношения жесткую прядь шерсти со лба животного. После чего он вернулся на свое место, бросив выстриженный клок в огонь.
И тут раздался глухой рык, шум упавшего тела, предсмертный хрип первый бык стал жертвой. Потом ему перерезали горло, и кубок, полный свежей крови, передаваемый спондофорами из рук в руки, отправился наверх, где этой кровью окропили край очага. Помощники священнослужителей с непостижимой быстротой разделали быка: содрали шкуру, разрубили тушу, вырезали сало, отсекли ноги. Окорок покрыли жиром, завернули в шкуру и подали теоколу. Жрец, держа жертвенное животное в руке, обернулся к толпе:
- Помолимся!
После чего водрузил жертвенное мясо на пылающие поленья.
- Зевс-отец, ты, который властвуешь над Олимпией... - начал жрец, воздев руки к небу, и, хотя внизу не слышали его слов, растворявшихся в пространстве, в треске огня, в музыке флейт, каждый мог бы повторить их про себя: сначала литанию прозвищ высочайшего из богов, потом просьбу, чтоб он принял жертвоприношения от элейцев и взял под свою опеку людей вместе с землями и животными, составляющими их достаток, отведя от них всяческое зло - войны, мор, огонь - и позволив старикам возможно дольше наслаждаться светом солнца в цветущем доме, в окружении детей и внуков.
Молитва касалась всего, что человек вправе ждать от мира, всех его чар и соблазнов, каждый мог присовокупить и свои собственные чаяния: в шепоте, который слышался вокруг, различались слова о здоровье, олимпийских венках, вплоть до просьб, связанных с текущими домашними делами.
Молились одни элейцы. Никто не смел вторгаться в сферу их жертвоприношения, в их беседу с богом. Очередь других наступит, когда они предстанут пред алтарем. Внезапно флейты умолкли, и теокол завершил молитву довольно неожиданным образом:
- И отдали от нас борьбу и хаос, чтобы тебя чтили именем Господа Мира и Спасителя. Избавь нас от зависти и подозрительности, которые порождают непокорность. Соедини всех эллинов, дай испить им напиток дружбы, обрати их сердца к кротости и снисхождению.
Слова эти были удивительны и понятны. Казалось, что возвещает их сама греческая земля, само нутро ее, перепаханное персидской войной, впервые породившей братство по оружию между отдельными племенами. Ни в каком ином месте они не были более кстати, нежели здесь, откуда четыре года назад исходил призыв ко всеобщему миру, где сама мысль о войне считалась преступлением и где на протяжении нескольких коротких дней все жили в мире, не знающем границ.
Многие с последними словами жреца воздели руки, присоединяясь к молитве. Некоторые, однако, пораженные ее необычностью, воззрились на екзегетов, из опасения, что молитва не соответствует ритуалу. Но лица последних оставались невозмутимыми. Слова теокола не являлись для екзегетов неожиданностью. По олимпийской традиции они повторялись много раз, над этим алтарем, пепел которого был прочнее человеческих надежд, им внимали разные века.
Старый Иамид не спускал глаз с сжигаемой жертвы. Блеск огня, чистоту пламени, чад от шерсти и мяса, наконец, дым со всеми его оттенками и изгибами, каждую деталь жертвоприношения прорицатель подмечал и анализировал, стараясь по этим знакам постичь божественную волю. Знаки эти оказались благоприятными.
- Зевс принял жертву, -произнес он, - к счастью и благу народа и земли Элиды.
Внизу уже забивали новых животных, и каждую минуту наверх подавались кубки со свежей кровью и покрытые жиром окорока. Спондаулы не умолкая играли на флейтах, жрецы пели гимны. Невольники убирали убитых животных, относя туши на кухню в пританее. Пилигримы, окружавшие храм Геры, толкались, освобождая им место. Животным велся счет, их было ровно шестьдесят.
После гекатомбы элейцев жертву приносили полисы, затем колонии всего остального греческого мира. По очереди, в том порядке, в каком они прибыли и в каком разместились на стадионе, процессии следовали к алтарю, во главе каждой шли архитеор с проксеном. Проксен был гражданином Элиды, которого данный полис избрал своим посредником в общении с местными богами. Так как Зевс царил над Олимпией (хотя, согласно верованиям, он был богом, которого чтил весь мир), он являлся и покровителем Олимпии, этого определенного места на земле Элиды, поскольку никто особых прав на него не имел. Следовательно, именно проксен становился посредником между богом своей страны и теми, кто взывал к нему во время жертвоприношений.
Стоя у алтаря, он возлагал руку на плечо архитеора, представляющего жителей Афин, Спарты или Сиракуз, и вверял их своему богу. Только после этого архитеор затягивал гимн и давал людям знак, чтобы те вели животных. Он собственноручно отрезал у них прядь шерсти, сам разбрасывал пригоршни ячменя, а теокол принимал жертвенные окорока и укладывал их на огонь. Старый Иамид всматривался в пламя и одаривал добрыми предсказаниями города, острова, архипелаги, далекие берега, процессии которых подходили к алтарю.
Ксилей трудился в поте лица, поддерживая огонь. Невольники подносили и подносили дрова, для каждой процессии ксилей отмерял количество топлива и брал плату; перед ним стояла вместительная бронзовая посудина, уже до половины заполненная монетами; часть выручки он передаст в олимпийскую казну, но оставшейся суммы ему хватит на покупку земли, виноградника и дома. Процессии выделяли пожертвования и на Олимпию, у алтаря вырастала гора денег, за которой присматривал эпимелет. Гиерон, принеся жертву, приказал снять золотые украшения с бычьих рогов и бросил их вместо дани. С этого момента каждый, поравнявшись с алтарем, оставлял у ног эпимелета какую-нибудь драгоценность: кубок, булавку, перстень, браслет; Герен, возглавлявший процессию Навкратиса, пожертвовал красивый котел на треножнике, украшенный золотыми пластинами с барельефами, где изображалась восточная богиня Анаит, с большими крыльями, сидящая между двумя львами.
Близился полдень. Целые стада быков и баранов были уничтожены, озера крови стояли вокруг алтаря. Казалось, сам алтарь истекал кровью, ступени, ведущие на террасу, сделались алыми и скользкими. Дорога между изваяниями победителей, по которой мясо доставлялось в лагерь, пылала от багровых пятен. Кровавые испарения повисли над Олимпией, воздух, перенасыщенный запахом смерти, привлек коршунов, и они начали описывать стремительные, алчные круги.
Тройка теоколов беспрерывно менялась, через какое-то время их замещал кафемерофит, все были утомлены. Задыхающиеся спондаулы с трудом отнимали флейты от посиневших губ, и, когда никто не играл, не пел, не молился, в мгновения неожиданно наступавшей тишины, слышалось лишь потрескивание огня и шипение жира, стекающего на раскаленные угли. Иногда языки пламени укорачивались, задохнувшись в клубах дыма, разъедавшего глаза людям.
На террасе царила убийственная жара, легкий ветерок не в силах был побороть ее, казалось, весь мир погружен в марево безмятежного августовского дня. Жрецы, в одеяниях, выпачканных кровью, с почерневшими от сажи лицами, с горящими глазами, в окружении четвертующих жертвы, смахивали на служителей ада. Только предводитель рода Иамидов, благородный старец, символ извечных понятий, стоял бодрый и спокойный, не позволяя никому подменить себя, он неутомимо вглядывался в огонь, во внутренности жертвенных животных, а когда поворачивался, чтоб произнести свои предсказания, людям открывалась невозмутимая голубизна его глаз и нетронутое зноем великолепие черт.
Стадион опустел, процессии после жертвоприношений возвратились в лагерь, настал черед скромных пилигримов. Но когда они вереницей потянулись от Герайона, жрецы покинули алтарь. Остались только кафемерофит и ксилей, который поднял цену на топливо. Пошли споры и торговля. В качестве особых проксенов нанимали граждан Элиды, платные флейтисты требовали по два обола с каждого. Екзегеты кричали, чтобы поторапливались, так как Зевс но приемлет молитв после полудня. Поэтому совершались укороченные обряды, где животные шли под нож с такой же быстротой, как на бойне.
Многие, не имея возможности протолкаться к главному алтарю, искали другие. В них недостатка не было, возле каждого стоял жрец, приглашавший пилигримов. За обол он разжигал небольшой костер из сухих веток и служил посредником между богом и пришельцем; жрец исполнял свои обязанности добросовестно, позволял подолгу молиться, даже присоединялся к молитвам, а иногда исполнял несколько строф гимна, древние, малопонятные слова которого были ближе языку богов. Курились кадила, в огонь выплескивалось несколько кубков вина, многие бросали в огонь фигурки животных, любимых богом: для Аполлона это было печенье в форме лука или лиры, для Геракла - крупных размеров огурцы с воткнутыми в них прутиками, имитирующими ноги, рога и уши животных, но чаще изображения выполнялись из воска.
Олимпия пылала и дымила, всюду - воздетые к небу руки, громко возносимые молитвы. Но поскольку солнце давно миновало зенит и жрецы покидали алтари, толпа начала рассеиваться. Священная роща осталась в своем страшном запустении. Дым, чад, запах горелого смешивались с запахом разлагающейся крови, гниющих остатков мяса, кишок, внутренностей и помета. В прокопченном воздухе носились хлопья сажи, кое-где деревья, стоящие слишком близко от алтарей, были опалены.
Но служители уже гнали невольников с граблями, лопатами, тачками; прибыло несколько повозок с песком; губками обмывали алтари. Коршуны, успев схватить по куску, скрылись за холмами. Легкий послеполуденный ветерок очистил небо.
В посвежевшем воздухе улавливались новые запахи: жареного мяса, жира, пряностей. Они все гуще поднимаются от тысяч вертел и котлов над смолянистыми дымами костров. Изголодавшиеся люди пожирают глазами то, что жарится, тушится и шипит в бронзовых горшках, - безучастные, проклятые блюда, которые словно нарочно не торопятся поспевать. В огонь добавляют дров, кидают охапками хворост, целые сосновые ветки, любую щепку - все, что подвернется под руку; люди сожгли бы повозки и палатки, но здесь уже постаралось небо - оно охватило все вокруг полыхающим заревом заката.
Наконец вертела снимают, с котлов убирают крышки, от сложенных из дерна печей разносится аромат свежего хлеба, наивно уверенного в том, что само небо его услышит. На досках, на случайных ящиках, на повозках, а то и прямо на матушке-земле благоухают кушанья, округлые и обильные, как мир. В расписных кувшинах мерцает золотистое вино. В глиняных бочках отдает росой прозрачно-чистая вода.
Насытив своих богов, человек сам приступает к трапезе. Он вкушает то же, что они, пьет из тех же сосудов, которые еще ощущают прикосновения их губ. Поедая жертвенное мясо, человек снова принимает причастие, свидетельствуя тем самым, что у него общий дух с небесным родом, семя которого вместе с семенем всех некогда покоилось на дне Хаоса. Значит, теперь целая вселенная кружит по его внутренностям. С каждым новым куском человек поглощает родники и облака, солнце и почву, оплодотворенную семенем, из костного мозга высасывает ветры, шумящие в травах, чувствуя на зубах хруст всех четырех времен года, а в жилах его совершается полный жизненный цикл, беспредельная тайна превращений, извечный путь вверх и вниз, от мертвой к живой природе, и его желудок переваривает атомы, при зарождении которых звезды взрывались в вихре времени.
Костры, освобожденные от вертел и треножников, с треском втягивают ладан и выстреливают одурманивающим дымом. Люди встают красные в отсветах костров и избытке внутреннего жара. Они смеются, кричат: "Тенелла! Тенелла!" - это рефрен древней песни Архилоха, песни победителей Олимпиады, который постепенно формирует буйный шум в мелодичную строфу. Из палатки Гиерона сквозь полосу тишины, окружающей ее, слышен голос Пиндара. Наконец победная ода развертывается во всем павлиньем оперении своего великолепия, серебристый шепот арфы струится подобно роднику, бьющему из-под куста звезд; по небу плывет месяц - чаша, наполненная нектаром ночи.
Рассвет привел лагерь в движение, выгнал людей на стадион, даже не успев окончательно разбудить их. Ночь с обилием мясных блюд и возлияниями притупила чувства. Возвещение герольда, выход атлетов и первые состязания протекали в полумраке; души зрителей были чуть приоткрыты, как оконные ставни в предутренний час. Скамандр из Митилены удалился с венком победителя, сопровождаемый мертвой тишиной, одинокий, исполненный удивления, что труд нескольких лет и те бесконечные расстояния, которые он пробежал, тренируя ноги, свелись всего-навсего к нескольким глубоким вдохам и минутам короткой глухой тишины.
Однако при последующих забегах мир ожил. Солнце вышло из-за холма Писы. На посветлевшем стадионе мелькали тени бегунов. Это был диавл, двойной бег, от старта к финишу и обратно. Разделенные на две шестерки атлеты пронеслись стремительно, и не менее быстро состоялся поединок победителей. Венок получил Данд из Аргоса. Имя его сотрясло небо, как звон колокола.
Объявили долих, бег на длинные дистанции, в двадцать четыре стадия длиной.
Атлетов оказалось семеро. Молодые мужчины, самому старшему, Тимодему из Ахарны, было двадцать восемь лет. Их тела, каждое в отдельности ловкое и великолепное, образовывали вместе удивительное сочетание самых различных начал, словно дух бега в поисках совершенной формы взвешивал четырехугольники, плоскости и дуги, обмерял рост, высчитывал количество мускульной и костной массы, пока не обрел этой стройной линии, этих узких бедер, этих худощавых ног, с большим размахом шага, легкого свода грудной клетки, которыми он наделил некоторых из них. Но поселился ли в них тот своевольный дух, который порой обходит стороной великолепные человеческие экземпляры, а обретает жилище в скромных телах, укрытый где-то в полости сердца, на дне легких, во влажных внутренних галереях, по которым в теле циркулирует кровь и соки?
Надо сказать, что современный бег на длинные дистанции, описывающий нескончаемый эллипс, выглядит совершенно иначе, нежели греческий долих, не знавший круга. Атлеты, стоящие во всю ширину стадиона, передвигались по прямым, параллельным линиям, с просторными интервалами между ними. Достигнув конца беговой дорожки, означенного чертой, они поворачивались и тем же путем, по своим собственным следам, устремлялись назад. С каждым пробегом Капр на глиняной пластинке резцом делал знак, подсчитывая стадии, словно отмеряя локти полотна.