Алхимия слова
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Парандовский Ян / Алхимия слова - Чтение
(стр. 17)
Автор:
|
Парандовский Ян |
Жанр:
|
Зарубежная проза и поэзия |
-
Читать книгу полностью
(685 Кб)
- Скачать в формате fb2
(309 Кб)
- Скачать в формате doc
(295 Кб)
- Скачать в формате txt
(291 Кб)
- Скачать в формате html
(308 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23
|
|
Кто тщательно составил план, выполняет его изо дня в день, главу за главой, песнь за песнью. Зная темп и ритм своей работы, автор может предвидеть, что через неделю ему предстоит описывать сад, а через месяц придется изобразить, как дошло до поцелуя влюбленных. А те, у кого нет в работе дисциплины, поступают по-разному, например как Гонкур: используя первый творческий порыв, сразу пишут начало и конец, а позже, все, что между ними должно находиться, или начинают с середины, или, как Зофья Налковская, набрасывают на бумагу разные части, не решив еще, где их затем разместить, в последнем случае всегда есть опасность, что многое окажется ненужным или потребует полной переработки. Но все согласятся, что самое важное - это первые слова. Если они еще не найдены, не стоит даже садиться за работу: после часа перечеркиваний, досады, раздражения несколько измятых страниц отправятся в корзину для бумаг. Первые слова - это "запев". Они дают тон, в них сразу же выявляются характер и стиль всей вещи. Позволю себе привести пример из личного опыта. В первой редакции "Олимпийский диск" открывала старательно сделанная фраза, ею я начинал описание Альфея - олимпийской реки, истоки которой в Аркадии. Мне очень нравился этот фрагмент, и позднее он был напечатан отдельно, но для "Олимпийского диска" не подошел, стал отходом, стружкой, не вошел в создаваемую вещь. У него был совершенно иной характер, он мог бы скорее быть использован в эссе, нежели в беллетристическом произведении, и совершенно не гармонировал с атмосферой книги, а атмосфера эта была выражена уже первой фразой, той, которой начинается книга и по сей день. Магические первые слова не обязательно должны находиться в начале произведения, иногда они скрыты где-то в его середине, и трудно догадаться, что именно они были первым зерном, брошенным на девственную еще страницу. Может быть, Клодель и прав, считая, что таким первым ростком "Одиссеи" были стихи о супружеском ложе Одиссея, устроенном на стволе срубленной оливы, кто опровергнет это или подтвердит? Остается только поверить интуиции поэта, находящего у своего собрата те же самые черты творческой мысли, какие присущи и ему. Кроме редких случаев, таких, например, как "Атласская колдунья" Шелли, семьдесят восемь октав которой были написаны в три дня 1, перо, разбежавшееся в первом порыве, затем замедляет бег, переходит на шаг, в конце концов останавливается. Наступает лихая пора, нечто вроде холодного ноября. Писатель с удивлением и отчаянием убеждается, что то, что представлялось таким сильным и ярким, вдруг оказалось слабым и тусклым. Ему кажется, что вещь не заслуживает дальнейшей работы. Он теряет к ней интерес, еще некоторое время возится над ней, а потом или засовывает в ящик письменного стола, или бросает в корзину. Бесчисленные фрагменты, обнаруженные в посмертных бумагах писателей и заполнившие много томов полных собраний сочинений, - это памятники таких разочарований в теме, по той или иной причине утратившей для автора всю былую притягательность. 1 Польский поэт Кленович написал поэму "Флис" в две недели! - Прим. автора. Даже Гёте оставил после себя много неоконченных фрагментов. Не помогло ему, что он был с детства приучен отцом, неумолимым педантом, не бросать работы, не окончив ее. Не обладал он тем душевным равновесием, ровным и спокойным творческим дыханием, как это отражено в легендах о нем. Вот история "Фауста", на которую он бросил последний взгляд за пять дней до смерти. "Прошло шестьдесят лет, - пишет поэт, - с тех пор, когда замысел "Фауста" возник у меня в расцвете молодости - идеально ясный, выразительный, все сцены проходили у меня перед глазами в установленной последовательности. Я верно придерживался этого плана, пронес его через всю жизнь, разрабатывая то одну, то другую деталь, ту, которая меня в данный период наиболее привлекала. Но когда интерес ослабевал, появлялись пробелы, они особенно заметны во второй части". Точно так же и "L'annonce faite a Marie" - "Благовещение" Клоделя, он писал эту пьесу в течение пятидесяти шести лет и за эти годы сделал четыре варианта. С разочарованиями, разлуками, возвращениями связана история каждого крупного литературного произведения. Иногда автор откладывает его на очень долгое время и пишет много других вещей, как бы совершенно позабыв о неоконченном. "Спасение" Джозеф Конрад несколько раз откладывал и потом возвращался к нему, а закончил лишь через двадцать лет. Так происходит потому, что писатель оказывается перед пустотой и ему нечем ее заполнить: не хватает или опыта, или знаний о данном предмете. Чаще всего хотелось бы все переделать, поставить вверх ногами, нарушить уже установленный порядок, потому что все вдруг показалось фальшивым, условным, нелепым. Примером крупных осложнений в работе над произведением служат "Черные крылья" Каден-Бандровского: первоначальный текст, печатавшийся в "Иллюстрированном еженедельнике", значительно отличался от вышедшего позднее книжного издания, на что, по всей вероятности, повлияла перемена в политической ситуации. Не раз соображения политического порядка заставляли авторов менять судьбу и характеры героев, менять тенденцию и физиономию книги. Бывали к тому поводы и совершенно заурядные, требование издателя, желающего, например, получить от автора книгу, большую по размерам, из чисто коммерческих соображений. Так был расширен "Портрет Дориана Грея", композиция которого от этого сильно пострадала. Древние в первую очередь заботились о порядке и гармонии в литературных произведениях независимо от того, было ли это короткое стихотворение или длинная поэма, краткая реплика или большая речь. У древних пропорции были тщательно измерены, весь организм произведения подчинен гармонии - без нее не могло быть художественного произведения. "Что сказал бы Вергилий о "Фаусте"? - задал себе вопрос Красиньский. - Он сказал бы, что это гадость". Но, наверное, то же самое сказал бы и Вергилий о "Небожественной комедии" Красиньского, а "Дон-Жуана" с его бесконечными отступлениями он счел бы плодом замутненного ума, неспособного связать двух мыслей в одно разумное целое. Вот уже около полутора веков, как мы перестали учиться у древних. Четкое разделение на вступление, основу и заключение всегда полезно для оратора, и, если бы это правило соблюдалось по-прежнему, не было бы у нас хаотических речей и ничем не сдерживаемого пустословия, но для писателя в отличие от оратора это правило редко оказывается полезным. Точно так же как построение по древним образцам драм с обязательными экспозицией, конфликтом, перипетиями и кульминацией не удовлетворит многих сегодняшних драматургов. Не имеет силы и завет Горация - в крупных произведениях сразу же входить in medias res - "в суть дела". Конрад, начиная некоторые из своих романов писать с конца, достиг блестящих результатов, а мысль написать биографию исторического лица, начиная с описания смерти героя и заканчивая его рождением, может быть, является чем-то большим, нежели чудачеством Папини, подсунувшего эту идею своему Гогу, а она вполне достойна воплощения. С тех пор как вера в классическую теорию композиции пошатнулась, тот или иной писатель пробовал создать свою собственную. Болеслав Прус с юности и до конца жизни намеревался научно разработать теорию литературного творчества, и в его бумагах обнаружены очень интересные наброски на эту тему. Являясь представителем позитивизма, он для каждого вопроса составлял обширные и сложные схемы, сейчас пока недостаточно ясные, так как даны они фрагментарно, но импонирующие тщательностью анализа, которому он подвергал абсолютно все - от краткого очерка до крупного романа. Просматривая эти хорошо продуманные наброски, нельзя не заметить, что в своем собственном творчестве автор "Куклы" не следовал этим правилам, забывал о всех им же самим сформулированных предписаниях и позволял фантазии и темпераменту увлекать себя, добавим - к счастью. Если в композицию произведения вкладывается столько труда и столько о ней говорят - в похвалу или в порицание, - причина этого заключается в том, что композиция предрешает жизнеспособность и красоту художественного организма, создаваемого писателем, хорошо композиционно построенное произведение обладает качествами здорового телосложения. Всяческие же уродства и болезненные изломы - ведь бывают же произведения хромые, горбатые, чахоточные - могут жить лишь благодаря какому-нибудь особому привлекательному качеству, как, например, красивые глаза или могучий интеллект у калеки. Но их путь к признанию как современниками, так и потомками гораздо труднее. Правда, потомки часто получают это произведение в иной форме, не в той, в какой задумал и оставил автор. Спустя несколько веков после Гомера "Илиада" и "Одиссея" были разделены на двадцать четыре песни и местами настолько неудачно, что Гомер вряд ли бы это одобрил: VIII книга "Одиссеи" заканчивается на середине разговора, а продолжение его перенесено уже в IX книгу. Но что только не вызывает восхищения и не находит себе подражателей! Такой способ заканчивания глав принял Вергилий, а за ним и другие. Когда в X книге "Пана Тадеуша" я читаю стихи "с поля битвы уходят, где скоро сразятся стихии...", то не могу отделаться от мысли, что этот прерванный стих подсказало Мицкевичу воспоминание о незаконченных гекзаметрах "Энеиды". Непрерывное повествование Геродота поделили на девять книг, и каждой дали имя одной из девяти Муз; то же самое сделал Гёте в "Германе и Доротее". Шатобриан очень старательно расположил части и главы своих "Memoires d'outre tombe" - "Загробных записок", - позднейшие издатели немилосердно их перекроили. Так происходит со многими произведениями, самими авторами поделенными на части или тома, - в последующих изданиях это разделение часто меняется, приспособляясь больше к формату книги, нежели к ее композиции. Так было и так есть с Сенкевичем. В поисках если не новой - на такую находку трудно рассчитывать, - а хотя бы но очень избитой композиции происходит как бы непрерывная тасовка карт, причем число карт ограничено. Поэтому через какие-то промежутки времени возвращаются уже встречавшиеся композиции, еще недавно казавшиеся устарелыми. И каждый раз мы убеждаемся, что эта "устарелость" действует на писателей возбуждающе. Великий соблазн - взяться за разработку либо замшелой темы, либо воскресить какую-то забытую литературную форму (знаю поэтов, которых преследует мысль о мадригале), либо повести рассказ в медлительном темпе грациозного менуэта. Ибсену ставили в заслугу, что он нанес смертельный удар монологам на сцене. После Ибсена не только никто не отваживался идти на этот наивный прием, но он даже был подвергнут осмеянию у всех предшественников Ибсена, и случалось, что актеры, играющие в трагедиях Расина или Шекспира, оговаривали в контракте пропуск монологов. А сейчас мы принимаем монологи без сопротивления, иногда даже дожидаемся их с таким же нетерпением, как в опере главной арии. Современные драматурги не чувствуют себя скомпрометированными, позволяя своему герою исповедоваться на пустой сцене перед гирляндой софитов. Когда-то считали, что индивидуализированному языку в сценическом диалоге обеспечена неприкосновенность, языку, где - как с восторгом отмечали школьные учебники литературы - "каждое слово отражает характер персонажа!" А вот оказалось, что Жироду может безнаказанно наделять одной и той же остроумной и пленительной поэтической речью всех без исключения персонажей своих драматических фантазий. Реалистический роман изгнал со своих страниц и сдал в кунсткамеру старинных курьезов всякие обращения автора непосредственно к читателю, заигрывания с ним, многозначительное подмигивание в его сторону из-за спины персонажей, искоренил личные суждения автора, его замечания и разъяснения: если бы только прокралась тень автора хотя бы в одной неосторожной фразе, она походила бы на тень осла из "Метаморфоз" Апулея. Флобер, неукоснительно придерживавшийся этого принципа, ссылался на авторитет Гомера. Действительно, в "Илиаде" только два раза, в "Одиссее" один раз поэт говорит "от себя" и не в форме "я", а скромнее: "мне" или "нам", и не в обращении к читателю, а к Музе, невидимой покровительнице, бодрствующей над его песней. Не говоря уже о Гомере, к которому мало кто теперь прислушивается, современные великие реалисты тоже перестали быть образцом авторской скромности и сдержанности и без всяких церемоний отстраняют персонажи и пейзажи, чтобы дать место собственной речи, выразить собственные чувства, как в добрые старые времена, когда роман, словно молодую девушку из благопристойного семейства, никогда не оставляли без опеки. В наше время размножились исторические романы, охватывающие всю жизнь героев от колыбели до могилы или целую эпоху в хронологическом порядке. Некогда так авторы анналов или летописцы подготавливали путь прагматической истории, стремящейся постичь самую суть явлений. Кто бы мог ожидать, что они возродятся после триумфов великих романов, где время и люди были схвачены лишь в самых важных моментах, бросавших свет на всю их жизнь и эпоху? Еще Гораций высмеивал чрезмерно обстоятельных поэтов, не умевших рассказать историю Троянской войны иначе, как начав ее ab ovo, то есть от яйца Леды, откуда вылупилась Елена. Гомер был первым и непревзойденным мастером композиции, и у него многие века учились тому, как в двухнедельном промежутке уместить события многолетних войн и долгих странствий. Обстоятельные же хроники, долго считавшиеся упраздненной, ненужной формой повествования, возродились вновь, заалели румянцем нового искусства, и, говоря по правде, румянцем довольно бледным. Вернулась мода на анахронизмы. Еще совсем недавно жалели Шекспира за то, что он говорил о башенных часах и об очках в эпоху Цезаря. А вот теперь один из его соотечественников, Грейвз, в роман об императоре Клавдии вводит такую современную терминологию, что на каждом шагу окончательно разрушает у нас остатки иллюзии своей искусственной античности, Торнтон Уайлдер в "Мартовских идах" без всяких церемоний события двух десятков лет вмещает в несколько месяцев, как Алоизий Фелиньский в "Барбаре", а Бернард Шоу в "Цезаре и Клеопатре", по-просту издевается над историей. Когда Дельтей велел Жанне д'Арк есть картофель, а при коронации дофина распорядился играть Марсельезу, дюжины литературных гурманов испытали дрожь наслаждения и тут же постарались с ним сравняться или превзойти его. Время много значит в композиции произведения, оно может даже стать обязательной эстетической категорией, как это имело место в классической трагедии. Там не допускалось большего разрыва с логикой, чем вмещение событий одних суток в два часа, что длится спектакль. Ибсен, в свой романтический период упивавшийся вихрем лет ("Борьба за престол", "Пер Гюнт"), позже писал пьесы ("Кукольный дом"), действие которых длилось ровно столько, сколько сам спектакль. В отношении времени скупость привлекала писателей в той же степени, что и расточительность. Действие "Божественной комедии", овеянное вечностью, длится 174 часа, то есть столько, сколько продолжается странствие поэта с того момента, как он заблудился в лесу, и пока его не поразила молния в эмпиреях. Можно упиваться, захлебываться временем, мчась галопом по столетиям, как Словацкий в "Короле-Духе", и можно получить небывалое удовольствие от одного-единственного оборота земли. Создать о времени одного оборота достойный эпос было мечтой многих поэтов, но воплотил ее только Джойс в "Улиссе". Задолго до Джойса авторы романов огорчались, что им приходится отбрасывать столько материала, беря отрезок жизни, к которому обязывает литературное произведение. Старый Антони Троллоп сказал от имени всех: "Незачем рассказывать о том, что произошло между Элеонорой Хардинг и Мэри Болд. К счастью, ни историк, ни романист не обязаны слышать всего, что говорят его герои и героини, будь иначе, не хватило бы не только трех, но и двадцати томов". Пруст не испугался двадцати томов и позволял себе воспроизводить не только полный разговор дюжины персонажей, собравшихся в гостиной, но даже мимолетным ситуациям, мгновениям, жестам посвящал исчерпывающие монографии. Создается впечатление, будто это стало возможным только во времена, когда микроскоп вошел в повседневное употребление и когда замедленный кинофильм расчленил полет стрелы, материализовав мысль Зенона из Элеи. Роман Пруста, над которым время бодрствует уже в названии и пронизывает все его ткани, является реализацией мысли, что произведение искусства единственное средство возвратить минувшие дни. Выросший в литературной атмосфере Пруст много раз садился за письменный стол с чувством, что "хотелось бы что-нибудь написать" или "надо бы что-нибудь написать", пока наконец не уселся над листком бумаги с уверенностью, что "есть о чем написать". Эта уверенность снизошла на него как наитие: он понял, что носит в себе материал для литературного произведения, накопленный собственной жизнью. Среди дешевых развлечений, пустых часов, не заполненных никакими событиями, среди мелких чувств и ничего не значащих разговоров, бесчисленного множества уходивших мгновений слой за слоем откладывались впечатления, наблюдения, и они вдруг поднялись в его сознании волной боли и тоски, мучительной жаждой все это возвратить, повернуть время вспять и заставить его течь от устья к истокам. Современные физики без всякого уважения к Аристотелю и Канту, выработавшим для времени независимое положение, отодвинули его на двусмысленную позицию, где нелегко уберечь извечную последовательность прошлого, настоящего и будущего. Этим воспользовался Олдос Хаксли в романе "Слепой в Газе" и скомпоновал жизнь своих героев примерно как ребенок, складывающий кубики, не заботясь о зрительной целостности того, что они должны изображать. Но такой метод использовали уже и романтики: у них герой то созревает, то вступает в весну жизни, то седеет и оказывается на пороге смерти, то вновь возрождается с улыбкой на пухлых алых губах. Это иной мир, нежели тот, где неизменно среда наступает после вторника, а обед после завтрака. И может быть, в будущем столетии окажется, что понятие времени как четвертого измерения физики XX века создали под влиянием поэтов. Писатель живет в двух временных измерениях одновременно - в том, которое творит он сам, и в том, которому подчиняется при взгляде на стрелки часов, когда видит рассвет и сумерки, смену времен года. За исключением кратких, насыщенных лиризмом мгновений, жизнь и творчество никогда не бывают синхронны. В этом есть и своя прелесть, и свои преимущества, и свои неудобства. Чувство, вызванное контрастом, лучше всего поможет воспроизвести в солнечном блеске юга образ родных туманов и зим, людей в шубах, моряков с заиндевелыми усами, здесь я имею в виду пребывание Гоголя и Диккенса в Италии. Руссо уверял, что только в завываниях зимнего ветра нисходит на него песнь весны. Знойное стихотворение Ежи Либерта "Июль" помечено датой: 25 января 1922 года. Точно так же Уланд свои "Lenzlieder" - "Весенние песни" писал зимой. Другие же писатели - а иногда даже эти же самые, но при иных обстоятельствах - должны иметь перед глазами то время года, которое наступило в их произведении, иногда они прерывают работу и ждут, пока придет нужная пора. Одни только воспоминания вдруг оказываются слишком постной и малопитательной пищей для воображения. Как это ни удивительно, но описания самых опасных приключений и путешествий выходили из-под пера людей, ведущих сидячий образ жизни, и случалось, что такой писатель, оказавшись в конце концов на корабле, плывшем по маршрутам его вымышленных путешествий, принимался писать о людях своего городка или квартала. А вот пример, как личная жизнь писателя может вторгнуться в произведение абсолютно не личного характера. Мишле записывает у себя в дневнике: "Жена умерла, сердце мое растерзано. Но как раз это отчаяние дало мне огромную силу, почти демоническую: с мрачным наслаждением я углубился в агонию Франции XV века, описал мучительные кошмары, которые были и во мне, и в моей теме". Так личная драма историка переплетается с картинами безумия Карла VI, танцев смерти, морального распада той эпохи. В данном случае настроение автора по крайней мере совпало с характером темы, а сколько раз бывало наоборот и писатель-юморист сочинял самые веселые страницы в мрачный или страдальческий момент своей жизни! Кто далек от таких вещей, столкнувшись с ними, мог бы в отчаянии заломить руки, как сделал бы это при виде моряка, беспечно играющего на дудочке, когда корабль швыряет по волнам разбушевавшаяся стихия. Даже самые заядлые отшельники не способны отмежеваться от внешнего мира так, чтобы современность не нашла бы хоть какой-нибудь лазейки к ним. Самое осторожное перо всегда мимоходом нечаянно заденет вчерашнее или сегодняшнее событие, и оно проскользнет в текст сравнением, метафорой, междометием. Классическая филология умеет вылавливать такие неожиданные намеки на тогдашнюю современность, и они вознаграждают ее, открывая даты произведений с сомнительной хронологией. Биографы тысячекратно демонстрировали свою проницательность, отыскивая у авторов едва уловимые намеки на государственный строй, семейные неурядицы, физические недомогания. Все на нас воздействует, все нас изменяет. Каждый миг мозг осаждают непредвиденные впечатления, они влияют на колорит фраз, оттенок мысли, черту характера создаваемого писателем персонажа, меняют, иногда незначительно, иногда резко, сюжет литературного произведения, привносят в него элементы чуждые, не всегда желательные. Кто может поручиться, что даже одну-две фразы он напишет так, как намеревался, пока перо еще не коснулось страницы? Даже поиски нужных слов часто выскальзывают из-под власти нашей воли. "Книги не создаются, как хотелось бы, - записывают в своем "Дневнике" братья Гонкуры. - Уже с самого начала, едва замыслив вещь, мы оказываемся во власти случая, и дальше какая-то неизвестная сила, какое-то принуждение предопределяет развитие темы и водит перо. Иногда нам даже трудно признать написанные нами книги плодом собственного творчества: мы поражены, что все это было в нас, а мы об этом не имели никакого понятия..." В особенности человеческие образы, вызванные писателем из небытия, обретают тревожащую самостоятельность. Не один только Теккерей признавался, что не имеет власти над своими персонажами, что для него неожиданны их слова и поступки. И Гончарову не давали покоя его герои, представали перед ним в разных сценах, он слышал обрывки их разговоров, ему казалось, что они ходят вокруг него как совершенно независимые существа, а он всего-навсего пассивный зритель. Случались подобные галлюцинации и у Ибсена. "Сегодня, - признался он раз жене, - у меня побывала Нора. На ней было голубое платье. Она вошла в комнату и положила мне руку на плечо..." Нет ничего удивительного в том, что люди, одаренные творческим воображением, говорят о своих персонажах не без доли фантазии. Образным языком они высказывают простую истину, что герои поэм, драм, романов с момента, как они начинают действовать, вступают в круг логических и последовательно развивающихся событий, и автор не может этой последовательности нарушить, если не хочет испортить своего произведения. Определив их характеры, общественную среду, семейные отношения, все обстоятельства, обусловливающие их поведение, автор в дальнейшем держит себя так, будто бы он дал своим героям полную свободу в выборе целей и средств. На самом же деле он всего лишь верен себе и человеческой правде. Капризные авторы, жонглирующие чудесами и сюрпризами, под стать мифологическим богам, творцы непостоянных героев, вращающихся, как флюгер на костельной башне, могут вывести из терпения самого благожелательного читателя. А можно ли поверить в персонажей или полюбить их, если при каждом переиздании книги автор их переделывает? Если они могут все время меняться, то могли бы и вовсе не существовать. Когда произведение очень разрастается, это может удивить и самого автора. Мицкевич никак не мог прийти в себя от изумления, почему скромный бернардинец из эпизодической фигуры превратился в главного героя его эпопеи. Сенкевич же, создавая последнюю часть трилогии, не мог не упрекать себя за то, что вначале сделал Володыевского комической фигурой. С появлением великих психологов - Толстого, Стендаля, Достоевского, Ибсена - авторы уже заранее знают, что их герои, прежде чем добраться до последней страницы, получат бесчисленные возможности оказаться совсем не теми, кем они были на первых страницах. Здесь немало помогли и исследования по истории и теории литературы, где так хорошо представлено и проанализировано искусство великих мастеров, уверенно пускавших своих героев на стезю развития и перемен. Наконец, не вымерла еще порода литературных образов, замкнутых в единой формуле. Их все еще можно встретить и в книгах, и на сцене, а ловкая бабенка, наделенная замечательной изобретательностью по части обмана мужей и любовников, совсем не изменилась со времен милетских повестей. Авторы, открывающие доступ на свои страницы таким куклам - если только они не делают этого ради пародии, - принадлежат к столь низкой категории писак, что ими не стоит здесь заниматься. Пока литература не знала иных героев, кроме героев в прямом смысле, автор не мог рассчитывать на искреннее уважение со стороны созданных им персонажей. Если бы ожили его боги, титаны, владыки, гордые рыцари и взглянули бы с высоты на его скромную творческую лабораторию, они решили бы, что поэт, создавая их, всего лишь выполнил свой долг и должен быть им признателен за красочные сны, которыми они заполнили его ночи, и за прекрасные звонкие слова, которые он неустанно искал, чтобы о них поведать. Но простые, обыкновенные люди, пришедшие им на смену и унаследовавшие от них название героев, никогда бы не поняли забот, беспокойств, огорчений и хлопот, которые они причинили писателю собой и своей жизнью. Они ни за что бы не поверили, что в описание их скромного жилища или обеда, состоящего из миски супа и куска хлеба, писателем вложено столько труда. Они очень удивились бы, узнав, что прекрасный и тонкий ум занимается ими много дней, что их судьбы, детали быта, беседы лишают его сна. Возможно, а пожалуй и наверное, они сочли бы это преувеличением или просто выдумкой. И не один, а многие писатели были бы с ними здесь солидарны. Потому что сумма усилий, вложенных художниками слова в реалистический роман, не у всех встречает признание. В Польше над этим посмеивался Лесьмян, во Франции - Поль Валери. Оба считали бессмыслицей в описание банальных обрядов и повседневных событий вкладывать столько артистизма, сколько вкладывал Флобер, который "воздвигал стилистические памятники серому быту провинциального мещанства". Так выразился Валери, сам признававшийся, что по способен написать фразу: "Зашел в кафе и велел подать бутылку пива". Валери ничего не интересовало за пределами интеллектуального праздника жизни. Правда, есть много произведений, как бы страдающих гипертрофией искусства, художественности, в них видна несоразмерность между средствами и средой, которую эти средства воссоздают с таким блеском. Особенно это коробит, когда диалоги персонажей, разговаривающих простым языком и выражающих обыденные мысли, перемежаются выспренними описаниями природы, городских авеню, огромных домов, роскошных квартир, создается впечатление, будто эти беседующие между собой простачки заблудились среди великолепных декораций, приготовленных для какого-то торжества, куда более значительного, чем их скромное существование. Как знать? Может быть, и некоторые романы XIX-XX веков будущим поколениям покажутся столь же искусственными, как нам буколики придворных поэтов. И однако, никто нас не разубедит, что писатели на протяжении многих веков могли выбирать лишь привилегированные темы и героев. Выбор определяло происхождение, уровень культуры, богатство, образование, исключительность. И вот наступил новый расцвет с того момента, когда литература признала, что обычная жизнь достойна воплощения в совершенной художественной форме. Входя в соприкосновение со словом, вещи и события освобождаются от банальности, их озаряет блеск необычайного. Слово не только дает воплощение нашим снам и мечтаниям, но оно преображает окружающую нас повседневность, высвобождая ее из хаоса явлений, делая ослепительной и фантастичной. Вот по дощечке вверх взбежала без оглядки, В раскрытое окно стремительно впорхнула, Как месяц молодой, пред юношей мелькнула. Схватила платьице... 1 1 Пер. С. Map. Эта ничтожная мелочь, запечатленная в слове поэта, идет в бессмертие, где она встретится с Ахиллом, надевающим панцирь. Каждый стих, каждая фраза - памятник мгновениям, предметам, людям в мимолетности их жестов, улыбок, помыслов. Эти памятники писатель одновременно ставит и самой действительности, и собственной жизни, уносимой неудержимым потоком. Все, что он создает, непременно имеет какую-то духовную связь с ним самим. В его произведениях кружатся, как кровяные тельца, частицы его судьбы, его радостей, восторгов, сожалений, печали... Кто платье белое, сняв с гвоздика, повесил, Распялив кое-как на спинках мягких кресел? 1 1 Пер. С. Map. Для читателей "Пана Тадеуша" это всего лишь одна из многих деталей в описании комнаты Зоси, и образ белого платьица едва задержит взгляд, скользящий по страницам. Для поэта же это миг жизни, как медальон, носимый на сердце, именно такое платье увидел Мицкевич в комнате Марыли, приехав первый раз в Тухановичи, и, как шутили его друзья филоматы, сначала влюбился в платье, а уж потом в девушку. Среди бесчисленных моментов, из которых складывается процесс создания литературного произведения, два особенно важны: начало и конец. В первом есть что-то от дуновения весеннего ветра, он весь - в трепете крыльев и в розах утренней зари, легких, пленительных, животворящих - ладья, где парусом надежда. Второй всегда приходит внезапно, хотя бы до этого его и ждали и предвидели, всегда поражает, тревожит, огорчает. Трудно освоиться с мыслью, что это и в самом деле конец, не хочется в это верить. Назавтра или в следующие дни сомнение возрастает, писатель опять возвращается к последней странице, меняет, добавляет новую, дальше развивает прерванную тему, пока не остановится, не убедится в своей ошибке и не оставит первоначального окончания. В рукописи часто можно встретить следы колебаний и озабоченности автора, после того как он уже поставил последнюю точку. В особенности это характерно для произведений, крупных по масштабу, - для драм, поэм, романов. Конец может быть встречен с чувством облегчения, с сознанием, что работа выполнена, но и с некоторой долей грусти.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23
|