- Бывают. Ясное дело. Не я одна хожу.
- А скажите, вы не знаете случайно, что это за могила - вот на той дорожке, налево?..
- Это какая? На какой дорожке?
- Там еще крест такой - очень длинный, белый.
- А-а! Это Седельниковой, что ли? Анны?
- Знаете!
- Ну как же не знать, - усмехнулась она.
- Значит, вы и с самой Седельниковой знакомы были?
- Как это с самой?.. Полно тебе, где же это я могла с ней обзнакомиться?
- Ну, а кто к ней ходит, кто ее могилу навещает, - тех знаете?
- А никто, милый, не ходит. Я ведь вот уж который год здесь бываю, у Васи-то, и хоть бы, ты знаешь, одна душа к ней когда заглянула!
- Удивительно! - говорю. - Никто не ходит, а на могиле цветы вовсю растут. Кто же их мог там посадить?
- Цветы-то? Цветы я посадила.
Это спокойное признание так меня, помню, удивило, что я даже снова опустился на лавочку.
- Позвольте! - говорю. - Марья Степановна! Как же это так? Зачем же вы это сделали?
- А что я сделала?
- Да вот, цветы, посадили.
- А тебе что - жалко?
- Мне-то не жалко. А все-таки это странно как-то. Вы же, говорите, не родственница этой Седельниковой.
- Какая родственница?! Бог с тобой!
- Ну вот...
- Что "вот"? А ничего тут, милый, особенного нет. Бродила я этта еще в позапрошлом году по кладбищу, вижу, могилка растрепанная стоит. А у меня в аккурат рассада оставшись была. Ну вот, я и посадила цветочков-то. И могилу кое-как подровняла, и крест попрямей поставила. А то ведь он, ты знаешь, вовсе пригорюнившись стоял...
- Марья, - говорю, - Степановна, а вам известно, что эта Седельникова эмигрантка?
- Как это?
- А так вот, что она, попросту говоря, из России уехала и не вернулась.
- А это я, милый, очень даже хорошо понимаю. Как же. У ней ведь и фамилия по-старому напечатана... Вот мне, ты знаешь, за то и жалко их, что они на чужой стороне век свой кончили. Ведь их тут немало наших-то, русаков. Тут еще недалеко Ваня Мещорский семи лет от роду погребен лежит.
- И за ним наблюдаете?
- Да, милый, и за ним наблюдаю.
- А вам, бабушка, не приходило в голову, что эти люди - враги?
- Как это? Чьи враги?
- Ну... наши с вами. Может быть, это они тумбочки-то с могилок?..
Старуха взглянула на меня, не ответила, нахмурилась, ниже опустила голову. Искоса гляжу на ее шафранно-желтые с синими прожилками руки, грузно опершиеся на загогулину клюки, и на тусклое венчальное колечко на левом безымянном пальце, и вдруг, как вино, ударяет мне в голову теплая сыновняя нежность. Хочется склониться к ней, припасть к этим милым шершавым старушечьим рукам, крепко сжать их, погладить, расцеловать...
А Марья Степановна не смотрит на меня, думает о чем-то, покачивает головой.
- Тумбочки-то? - бормочет она. - А что ж... кто ж их, бродяг, знает... может, и они...
И, обратив на меня ясные голубые глаза, она мягко и осудительно творит:
- Нет, милый, ты меня не тревожь, не смущай. Неправильно, нехорошо этак-то говорить... Ведь мы с тобой люди русские... великодушные... Мы по ихним законам жить не должны...
Вдруг она наклоняется, трогает своей легкой и теплой рукой мою руку:
- Слушай, чего скажу. Гля-кось, денек-от какой благословенный. А? Вот ведь благодать какая! Я вот, ты знаешь, сижу, бывает, в этакой-то раздольный день у Седельниковой или у Мещорского Вани, ковыряюсь чего-нибудь и думаю: а что, как и на Федину могилу, в Померании и этой, тоже сейчас какая-нибудь вроде меня старушонка притащилась... А? Как ты думаешь?
- Что ж, - говорю. - Возможно. Всякое на свете бывает. Все может быть.
В эту минуту опять откуда-то издалека, как из погреба, донесся безнадежный плач обезумевшего от ужаса Джека. Я быстро поднялся, протянул руку, поклонился, пожелал Марье Степановне здоровья, поблагодарил за беседу. И через пять минут, оставив за спиной кладбище и поселок, я уже вышагивал по широкой лесной дороге в сторону Щучьего озера. Далеко впереди, не оглядываясь и поджимая хвост, трусил обиженный Джек. А я шел, и посвистывал, и посмеивался, и размахивал палкой. И много о чем думалось мне в этот благодатный, благословенный солнечный осенний день.
1952-1960
ПРИМЕЧАНИЯ
РАССКАЗЫ И ВОСПОМИНАНИЯ
Находясь в осажденном Ленинграде, Л.Пантелеев вел дневник. После войны он отобрал из своих записей самое существенное и опубликовал. Эти произведения представляют особенно большой интерес, как свидетельство очевидца и участника событий.
"Живые памятники", "В осажденном городе" - в этих заметках отражен самый тяжелый период в жизни Ленинграда. Писатель стремится не упустить ничего, "написать всю правду о страшном, горьком и возвышенно-прекрасном", что составляло бытие ленинградцев, передать дух великого подвига, который объединял жителей блокадного города. Записи делались во время дежурств на крыше, в бомбоубежищах, иногда на клочках бумаги, папиросных коробках, квитанциях.
В июле 1942 года А.А.Фадеев вывез тяжелобольного Л.Пантелеева на самолете в Москву. Снова писатель приезжает в родной город по командировке ЦК ВЛКСМ в январе 1944 года в канун снятия блокады и разгрома немцев под Ленинградом. "Январь 1944" - это записи из путевого дневника, который Л.Пантелеев вел, находясь в ленинградской командировке.
У ЩУЧЬЕГО ОЗЕРА
Рассказ начат в 1951 году, закончен в начале 1960-х годов.
Первая публикация: "Нева", 1963, № 5, затем в книге "Живые памятники".
Г.Антонова, Е.Путилова