Плевал Шурик на ремень. Что ремень, когда ребята улицы Калинина собрались делать себе татуировку. Они готовятся к этому организованно, коллективом. Черти: выспросили у Шурика и Сережи все до тютельки, где какая татуировка на Васькином дяде; по указаниям Шурика и Сережи сделали рисунки, а теперь отказываются принимать Шурика и Сережу в компанию, говорят: «Куда таких». Дьяволы. Где же правда на свете?
И никому не пожалуешься — поклялись, что не скажут ни одному человеку во всем мире, то есть на улице Дальней. На Дальней живет знаменитая ябеда — Лида; она из чистого вредительства — выгоды ей ни на копейку — растреплет взрослым, те поднимут шум, вмешается школа, пойдут проработки на педсовете и родительских собраниях, и вместо делового мероприятия получится тоскливая канитель.
Из-за этого улица Калинина скрывает от Дальней свои замыслы. Но от Шурика не больно-то скроешь. К тому же он видел рисунки. Роскошные рисунки на чертежной и пергаментной бумаге.
— Они и от себя навыдумывали, — сообщал Шурик Сереже. — Самолет нарисовали, кита с фонтаном, лозунги… Накладывается на тебя лист, и по рисунку колют булавкой. Должно выйти здорово.
Сереже стало не по себе. Булавкой!..
Но что может Шурик, то может и Сережа.
— Да! — сказал он с притворным хладнокровием. — Должно получиться здорово.
Калининские ребята не соглашались сделать Шурику и Сереже не только кита, но даже маленького лозунга. Напрасно Шурик стучался во все калитки, убеждал и канючил.
Они отвечали:
— Да ну вас. Ты шутишь, что ли. Катись.
Гнать стали. Совсем плохо обстояло дело, пока Шурик не склонил на свою сторону Арсентия.
От Арсентия все родители без ума. Он отличник, книжник, чистюля и пользуется громадным авторитетом. Главное, у него есть совесть, — после разных шуточек он сказал:
— Надо отметить их заслуги, я считаю. Сделаем им по одной букве. Первую букву имени. Ты согласен? — спросил он Шурика.
— Нет, — ответил Шурик. — Мы не согласны на одну букву.
— Тогда пошел вон, — сказал силач Валерий из пятого класса. — Ничего вам не будет.
Шурик ушел, но выбора не было, — пришел опять и сказал, что ладно, пускай уж одну букву: ему «шы», а Сереже «сы». Только чтоб как следует делали, без халтуры.
Завтра все должно было совершиться — у Валерия, его мать уехала в командировку.
В назначенный час Шурик и Сережа пришли к Валерию. На крыльце сидела Лариска, Валериева сестра, и вышивала крестиками по канве. Она была тут посажена с той целью, что если кто зайдет посторонний, то говорить, что никого дома нет. Ребята собирались во дворе возле бани: все мальчики, из пятого и даже шестого класса, и одна девочка, толстая и бледная, с очень серьезным лицом и отвисшей, толстой и бледной нижней губой; казалось, именно эта отвисшая губа придает лицу такое серьезное, внушительное выражение, а если бы девочка ее подобрала, то стала бы совсем несерьезной и невнушительной… Девочка — ее звали Капой — резала ножницами бинты и раскладывала на табуретке. Капа у себя в школе была членом санитарной комиссии. Табуретку она застлала чистой тряпочкой.
В закопченной тесной бане, с мутным окошком под потолком, сразу за порогом стоял низкий деревянный чурбан, а на лавке лежали рисунки, свернутые трубками. Ребята, приходя, рассматривали рисунки, обсуждали, весело, удовлетворенно ругались, и каждый выбирал, что ему нравилось. Споров не было, потому что один и тот же рисунок можно сделать на скольких угодно ребятах. Шурик и Сережа любовались рисунками издали, не решаясь хозяйничать на лавке: очень уж ребята были солидные, самостоятельные и блестящие.
Арсентий пришел прямо с занятий, с портфелем, после шестого урока. Он попросил уступить ему первую очередь: много задано, сказал он, — домашнее сочинение и большой кусок по географии. Из почтения к его прилежанию его пустили первым. Он аккуратно поставил портфель на лавку, скинул, улыбаясь, рубашку и, голый до пояса, сел на чурбан, спиной ко входу.
Его обступили большие ребята. Сережу с Шуриком оттерли из бани во двор, как они ни подскакивали, им ничего не было видно. Разговоры стихли, послышался треск и шорох бумаги и немного погодя голос Валерия:
— Капка! Сбегай к Лариске, пусть даст полотенце.
Серьезная Капа, на бегу тряся отвисшей губой, побежала, принесла полотенце и через головы перебросила Валерию.
— Зачем полотенце? — спрашивал Сережа, подскакивая. — Шурик! Зачем полотенце?
— Кровь, наверно, текет! — азартно сказал Шурик, стараясь протиснуть голову между ребятами, чтобы взглянуть, что делается.
Высокий мальчишка обернул к ним суровое лицо и сказал тихо, грозно:
— А ну, не баловаться тут!
Бесконечно длилась тишина. Бесконечно томила неизвестность. Сережа успел устать, соскучиться, половить стрекоз и осмотреть Валериев двор и Лариску… Наконец заговорили, задвигались, расступились, и вышел Арсентий — о! — неузнаваемый, ужасный, фиолетовый от шеи до пояса, — где его белая грудь, где его белая спина, — и на полотенце вокруг пояса были кровавые и чернильные пятна! А лицо бледное-пребледное, но он улыбался, герой Арсентий! Твердо подошел к Капе, снял полотенце и сказал:
— Бинтуй потуже.
— Малышей бы пропустить, — сказал кто-то, — чтоб не создавали паники. Пропустим малышей.
— Вы где, малыши? — спросил Валерий, выходя из бани с фиолетовыми руками. — Не передумали?.. Ну, давайте, живо.
Как скажешь: «передумал». Как хватит духу сказать, когда вот он стоит, в крови и в чернилах, Арсентий, и смотрит на тебя с улыбкой?..
«Одна буква — недолго!» — подумал Сережа.
Вслед за Шуриком он вошел в опустевшую баню. Большие ребята смотрели, как Капа бинтует Арсентия. Валерий сел на чурбан и спросил:
— Кому какую букву?
— Мне «шы», — сказал Шурик. — А полотенце не надо?
— Не запачкаешься и так, — сказал Валерий. — На руке буду делать.
Он взял Шурикину руку и ткнул булавкой пониже локтя. Шурик подпрыгнул и вскрикнул:
— Ой!..
— Ой, так иди домой, — сказал Валерий и ткнул еще раз. — Ты воображай, — посоветовал он, — что я тебе вынимаю занозу. Вот и не будет больно.
Шурик скрепился и не пикнул больше, только перепрыгивал с ноги на ногу и дул на руку, на которой алыми точками одна за другой выступали капли крови. Валерий булавкой вспорол кожу между точками — Шурик подскочил, ударил себя пятками, задул изо всех сил, кровь потекла струйкой…
«Буква „шы“ длинная, — думал бледный Сережа, большими глазами неподвижно глядя на кровь, — целых три палочки и четвертая внизу, несчастный Шурик, „сы“ короче, молодец Шурик, не кричит, я тоже не буду кричать, ой-ой-ой, убежать нельзя, будут насмехаться, Шурик скажет, что я трус…»
Валерий взял с лавки пузырек чернил и кисточкой помазал Шурика прямо по крови.
— Готов! — сказал он. — Следующий! — Сережа шагнул и протянул руку…
…Это было в конце лета, только что начались занятия в школе, дни стояли теплые, сонно-золотистые, — а сейчас осень, хмурое небо в окнах, тетя Паша заклеила оконные рамы полосками белой бумаги, между рамами положила вату и поставила стаканчики с солью…
Сережа лежит в постели. К ней придвинуты два стула: на одном кучей навалены игрушки, на другом Сережа играет. Плохо играть на стуле. Даже танку не развернуться, а если, например, нужно оттеснить неприятеля, то вовсе некуда: дойдешь до спинки, и все, это разве сражение.
Болезнь началась, когда Сережа вышел из Валериевой бани, неся правой рукой левую руку, вспухшую, пылающую, в чернилах. Он вышел из бани — от света черные круги помчались перед глазами, вдохнул запах чьей-то папиросы, — его стошнило… Лег на траву, руку под бинтом терзало и пекло. Шурик и еще один мальчик отвели его домой. Тетя Паша ничего не заметила, потому что на нем была рубашка с длинными рукавами. Он прошел в дом молча и лег на кровать.
Но вскоре началась рвота и жар, тетя Паша всполошилась и позвонила маме в школу по телефону, прибежала мама, пришел доктор, Сережу раздели, сняли бинт, ахали, спрашивали, а он не отвечал — ему снились сны, отвратительные, тошнотворные: кто-то могучий, в красной майке, с голыми лиловыми руками — от них мерзко пахло чернилами, — деревянный чурбан, мясник на нем рубит мясо, — окровавленные ругающиеся мальчики… Он рассказывал, что видит, не сознавая, что рассказывает. Так что взрослым все стало известно. Долго не могли понять, почему он бредит бубликом, половинкой бублика; когда рука зажила и отмылась, они догадались, — на ней навеки запечатлелась сизо-голубая половинка бублика, буква «сы».
Они были с Сережей нежны и ласковы — и мучили его не хуже Валерия. Особенно доктор: бесчеловечно вливал он Сереже пенициллин, и Сережа, не плакавший от боли, рыдал от унижения, от бессилия перед унижением, от того, что оскорблялась его стыдливость… Доктору было мало, он присылал вредную тетку в белом халате, медсестру, которая специальной машинкой резала Сереже пальцы и выдавливала из них кровь. После пыток доктор шутил и гладил Сережу по голове, это было уже издевательство.
…Устав играть на стуле, Сережа ложится и размышляет о своем тяжелом положении. Пытается найти первопричину своего несчастья.
«Я бы не заболел, — думает он, — если бы я не сделал татуировку. А я бы не сделал татуировку, если бы не познакомился с Васькиным дядей. А я бы с ним не познакомился, если бы он не приехал к Ваське. Да, не захоти он приехать, ничего бы не случилось, я был бы здоров».
Неприязни к Васькиному дяде он не чувствует. Просто, видимо, на свете одно цепляется за другое, не предугадаешь, когда и где грозит беда.
Его стараются развлечь. Мама подарила ему аквариум с красными рыбками. В аквариуме растут водоросли. Кормить рыб нужно порошком из коробки.
— Он так любит животных, — сказала мама, — это его займет.
Правильно, он любит животных. Любил кота Зайку, любил свою ручную галку, Галю-Галю. Но рыбы не животные.
Зайка пушистый и теплый, с ним можно было играть, пока он был не такой старый и угрюмый. Галя-Галя была веселая и смешная, летала по комнатам, воровала ложки и отзывалась на Сережин зов. А от рыб какая радость, плавают в банке и ничего не могут делать, только шевелить хвостами… Не понимает мама.
Сереже нужны ребята, хорошая игра, хороший разговор. Больше всех ребят он хочет Шурика. Еще когда рамы были не заклеены и окна открыты, Шурик пробрался к нему под окно и позвал:
— Сергей! Как ты там?
— Иди сюда! — крикнул Сережа, вскочив на колени. — Иди ко мне!
— Меня к тебе не пускают, — сказал Шурик (его макушка виднелась над подоконником). — Выздоравливай и выходи сам.
— Что ты делаешь? — спросил Сережа в волнении.
— Папа мне портфель купил, — сказал Шурик, — в школу буду ходить. Уже метрику сдали. А Арсентий тоже болеет. А другие никто не болеют. И я не болею. А Валерия в другую школу перевели, ему теперь далеко ходить.
Сколько новостей сразу!
— Пока! Выходи скорей! — уже издали донесся голос Шурика — должно быть, тетя Паша появилась во дворе…
Ах, и Сереже бы туда! За Шуриком! На улицу! Как прекрасно жилось ему до болезни! Что он имел и что потерял!..
НЕДОСТУПНОЕ ПОНИМАНИЮ
Наконец позволили Сереже встать с постели, а потом и гулять. Но запретили отходить от дома и заходить к соседям; боятся, как бы опять чего-нибудь с ним не случилось.
Да и выпускают Сережу только до обеда, когда его товарищи в школе. Даже Шурик в школе, хотя ему еще нет семи: родители отдали его туда из-за истории с татуировкой, чтоб больше был под присмотром и занимался делом… А с маленькими Сереже неинтересно.
Однажды вышел он во двор и увидел, что на сложенных у сарая бревнах сидит какой-то чужой дядька в плешивой ушанке. Лицо у дядьки было как щетка, одежа рваная. Он сидел и курил очень маленькую закрутку, такую маленькую, что она вся была зажата между двумя его желто-черными пальцами; дым шел уже прямо от пальцев, удивительно, как дядька не обжигался… Другая рука была перевязана грязной тряпкой. Вместо шнурков на ботинках были веревки. Сережа рассмотрел все и спросил:
— Вы к Коростелеву пришли?
— К какому Коростелеву? — спросил дядька. — Не знаю я Коростелева.
— Вы, значит, к Лукьянычу?
— И Лукьяныча не знаю.
— А их никого дома нет, — сказал Сережа. — Только тетя Паша дома да я. А вам не больно?
— Почему больно?
— Вы пальцы себе жгете.
— А!
Дядька потянул закрутку последний раз, бросил крохотный окурок наземь и затоптал.
— А другую руку вы уже пожгли? — спросил Сережа.
Не отвечая, дядька смотрел на него суровым озабоченным взглядом. «Чего он смотрит?» — подумал Сережа. Дядька спросил:
— А живете вы как? Хорошо?
— Спасибо, — сказал Сережа. — Хорошо.
— Добра много?
— Какого добра?
— Ну, чего у вас есть?
— У меня велисапед есть, — сказал Сережа. — И игрушки есть. Всякие: и заводные, и нет. А у Лени мало, одни погремушки.
— А отрезы есть? — спросил дядька. И подумав, должно быть, что Сереже это слово непонятно, пояснил: — Материал — представляешь себе? На костюм, на пальто.
— У нас нету отрезов, — сказал Сережа. — У Васькиной мамы есть.
— А где она живет? Васькина мама.
Неизвестно, как бы дальше повернулся разговор, но тут щелкнула щеколда и во двор вошел Лукьяныч. Он спросил:
— Кто такой? Вам что?
Дядька поднялся с бревен и стал смиренным и жалким.
— Заработка ищу, хозяин, — ответил он.
— Почему по дворам ищете? — спросил Лукьяныч. — Где ваше место?
— В данный момент нет у меня места, — сказал дядька.
— А где было?
— Было — сплыло. Давно было.
— Из тюрьмы, что ли?
— Месяц, как освобожденный.
— За что сидел?
Дядька потоптался и ответил:
— Якобы за неаккуратное обращение с личной собственностью. Засудили-то зря. Судебная ошибка произошла.
— А почему домой не поехал, а болтаешься?
— Я поехал, — сказал дядька, — а жена не приняла. Нашла себе другого: работника прилавка! Да и не прописывают там… Теперь к маме пробираюсь в Читу. В Чите у меня мама.
Сережа слушал, приоткрыв рот. Дядька сидел в тюрьме!.. В тюрьме с железными решетками и бородатыми стражниками, вооруженными до зубов секирами и мечами, как описано в книжках, — а в какой-то Чите ждет его мама и, верно, плачет, бедная… Она будет рада, когда он к ней проберется. Сошьет ему костюм и пальто. И купит шнурки для ботинок…
— В Читу — ближний свет… — сказал Лукьяныч. — И как же? Удается заработать или опять-таки, это самое, по части личной собственности?..
Дядька насупился и сказал:
— Разрешите дрова попилить.
— Пили, ладно, — сказал Лукьяныч и принес из сарая пилу.
Тетя Паша вышла на голоса и слушала разговор с крылечка. Почему-то она заманила кур в сарай, хотя им рано было спать, и заперла на замок. А ключ положила к себе в карман. И сказала Сереже потихоньку:
— Сережа, ты, пока гуляешь, присматривай, чтобы дяденька с пилой не ушел.
Сережа ходил вокруг дядьки и смотрел на него с любопытством, сомнением, сожалением и некоторым страхом. Заговаривать с ним он больше не решался, из уважения к его выдающейся и таинственной судьбе. И дядька молчал. Он пилил усердно и только иногда присаживался, чтобы сделать закрутку и покурить.
Сережу позвали обедать. Коростелева и мамы дома не было, обедали втроем. После щей Лукьяныч сказал тете Паше:
— Отдай этому ворюге мои старые валенки.
— Ты бы еще сам их поносил, — сказала тетя Паша. — На нем штиблеты ничего себе.
— Куда в Читу в таких штиблетах, — сказал Лукьяныч.
— Я его покормлю, — сказала тетя Паша. — У меня вчерашнего супу много.
После обеда Лукьяныч прилег отдохнуть, а тетя Паша сняла со стола скатерть и убрала в шкафчик.
— Зачем ты сняла скатерть? — спросил Сережа.
— Хорош будет и без скатерти, — ответила тетя Паша. — Он как чума грязный.
Она разогрела суп, нарезала хлеба и грустным голосом позвала дядьку:
— Зайдите, покушайте.
Дядька пришел и долго вытирал ноги о тряпку. Потом помыл руки, а тетя Паша сливала ему из ковша. На полочке лежали два куска мыла: одно розовое, другое простое, серое; дядька взял серое — или он не знал, что умываться надо розовым, или розового ему не полагалось, как скатерти и сегодняшних щей. И вообще он стеснялся и ступал по кухне неуверенно, осторожно, точно боялся проломить пол. Тетя Паша зорко за ним следила. Садясь за стол, дядька перекрестился. Сережа видел, что тете Паше это понравилось. Она налила полную, до края, тарелку и сказала ласково:
— Кушайте на здоровье.
Дядька съел суп и три большущих куска хлеба молча и сразу, сильно двигая челюстями и шумно потягивая носом. Тетя Паша дала ему еще супу и маленький стаканчик водки.
— Теперь и выпить можно, — сказала она, — а на пустой желудок нехорошо.
Дядька поднял стаканчик и сказал:
— За ваше здоровье, тетя. Дай вам бог.
Закинул голову, открыл рот и мигом вылил туда все, что было в стаканчике.
Сережа посмотрел — стаканчик стоит на столе пустой.
«Здорово!» — подумал Сережа.
Дальше дядька ел уже не так быстро и разговаривал. Он рассказал, как приехал к жене, а она его не пустила.
— И не дала ничего, — сказал он. — У нас добра порядочно было: машина швейная, патефон, посуда там… Ничего не дала. Иди, говорит, уголовник, откуда пришел, ты мне жизнь испортил. Я говорю — хоть патефон отдай, совместно нажит, учтите. Так ей жалко. Из моего костюма себе костюм пошила. А пальто мое продала через комиссионный магазин.
— А прежде ничего жили? — спросила тетя Паша.
— Жили — лучше не надо, — ответил дядька. — Любила как сумасшедшая. А теперь там работник прилавка. Видел я его: смотреть не на что. Никакого вида. На что польстилась? На то, что работник прилавка, ясно.
Рассказал и про свою маму, какая у нее пенсия и как она ему прислала посылку. Тетя Паша совсем добрая стала: дала дядьке и вареного мяса, и чаю, и курить позволила.
— Конечно, — говорил дядька, — приди я к маме с патефоном хотя бы — было б лучше.
«Конечно, лучше, — подумал Сережа. — Они бы пластинки ставили».
— Может, устроитесь на работу, так и ничего будет, — сказала тетя Паша.
— Не очень нас любят брать на работу, — сказал дядька, и тетя Паша вздохнула и покачала головой, как бы сочувствуя дядьке и тем, кто не любит брать его на работу.
— Да, — сказал дядька, помолчав, — мог бы и я быть не то что работником прилавка — кем угодно мог быть; да так как-то время зря провел.
— А зачем же вы его зря проводили, — сказала тетя Паша снисходительно. — А вы бы проводили не зря, лучше б было.
— Сейчас что говорить, — сказал дядька, — после всех происшествий. Сейчас говорить вроде ни к чему. Ну, спасибо вам, тетя. Пойду допилю.
Он ушел во двор. Сережу тетя Паша больше не пустила гулять, потому что стал накрапывать дождик.
— Почему он такой? — спросил Сережа. — Дядька этот.
— В тюрьме сидел, — ответила тетя Паша. — Ты же слышал.
— А почему сидел в тюрьме?
— Жил плохо, потому и сидел. Хорошо бы жил — не посадили бы.
Лукьяныч отдохнул после обеда и отправлялся обратно в контору. Сережа спросил у него:
— Если плохо живешь, то сажают в тюрьму?
— Видишь ли, — сказал Лукьяныч, — он чужие вещи крал. Я, например, работал, заработал, а он пришел и украл: хорошо разве?
— Нет.
— Ясно — нехорошо.
— Он плохой?
— Конечно, плохой.
— А зачем ты ему велел отдать валенки?
— Жалко мне его стало.
— Которые плохие — тебе жалко?
— Видишь ли, — сказал Лукьяныч, — я его не потому пожалел, что он плохой, а потому, что он почти босой. Ну, и вообще… неприятно, когда кто-то живет плохо… Ну, а вообще… я бы с большим удовольствием, безусловно, отдал бы ему валенки, если бы он был хороший… Я пошел! — сказал Лукьяныч и убежал, заторопившись.
«Чудак, — подумал Сережа, — ничего не поймешь, что он говорит…»
Он смотрел в окно на реденький серый дождик и старался распутать путаные Лукьянычевы слова… Дядька в плешивой ушанке прошел мимо по улице, неся под мышкой валенки, вложенные один в другой, так что подошвы их торчали в разные стороны. Мама пришла и принесла из яслей Леню, завернутого в красное одеяльце…
— Мама! — сказал Сережа. — Ты рассказывала, помнишь, один тетрадку украл. Его посадили в тюрьму?
— Что ты! — сказала мама. — Конечно, не посадили.
— Почему?
— Он маленький. Ему восемь лет.
— Маленьким можно?
— Что можно?
— Красть.
— Нет, и маленьким нельзя, — сказала мама, — но я с ним поговорила, и он больше никогда не украдет. А почему ты об этом спрашиваешь?
Сережа рассказал ей про дядьку из тюрьмы.
— К сожалению, — сказала мама, — такие люди иногда бывают. Мы об этом поговорим, когда ты вырастешь. Попроси, пожалуйста, у тети Паши гриб для штопки и принеси мне.
Сережа принес гриб и спросил:
— А зачем он крал?
— Не хотел работать, вот и крал.
— А он знал, что его посадят в тюрьму?
— Конечно, знал.
— Он, что ли, не боялся? Мама! Она, что ли, нестрашная — тюрьма?
— Ну, хватит! — рассердилась мама. — Я ведь сказала, что тебе рано об этом думать! Думай о чем-нибудь другом! Я этих слов даже не хочу слышать!
Сережа посмотрел на ее нахмуренные брови и перестал спрашивать. Он пошел в кухню, набрал ковшом воды из ведра, налил в стакан и попробовал выпить сразу, одним глотком; но как ни запрокидывал голову и ни разевал рот, — не получалось, только облился весь. Даже сзади за воротник залилось и текло по спине.
Сережа скрыл, что у него мокрая рубашка, а то бы они подняли свой шум и стали его переодевать и ругать. А к тому часу, как спать ложиться, рубашка высохла.
…Взрослые думали, что он уже спит, и громко разговаривали в столовой.
— Он ведь чего хочет, — сказал Коростелев, — ему нужно либо «да», либо «нет». А если посередке — он не понимает.
— Я сбежал, — сказал Лукьяныч. — Не сумел ответить.
— У каждого возраста свои трудности, — сказала мама, — и не на каждый вопрос надо отвечать ребенку. Зачем обсуждать с ним то, что недоступно его пониманию? Что это даст? Только замутит его сознание и вызовет мысли, к которым он совершенно не подготовлен. Ему достаточно знать, что этот человек совершил проступок и наказан. Очень вас прошу — не разговаривайте вы с ним на эти темы!
— Разве это мы разговариваем? — оправдывался Лукьяныч. — Это он разговаривает!
— Коростелев! — позвал Сережа из темной комнаты.
Они замолчали сразу…
— Да? — спросил, войдя, Коростелев.
— Кто такое — работник прилавка?
— Ты-ы! — сказал Коростелев. — Ты чего не спишь? Спи сейчас же! — Но Сережины блестящие глаза были выжидательно и открыто обращены к нему из полумрака; и наскоро, шепотом (чтобы мама не услышала и не рассердилась) Коростелев ответил на вопрос…
НЕПРИКАЯННОСТЬ
Опять привязались болезни. Без всякой на этот раз причины была ангина. Потом доктор сказал: «желёзки». И придумал новые мученья — рыбий жир и компрессы. И велел измерять температуру.
Мажут тряпку вонючей черной мазью и накладывают тебе на шею. Сверху кладут жесткую колкую бумагу. Сверху вату. Еще сверху наматывают бинт до самых ушей. Так что голова как у гвоздя, вбитого в доску: не повернешь. И так живи.
Спасибо еще, что лежать не заставляют. А когда у Сережи нет температуры, а на улице нет дождя, то можно и гулять. Но такие совпадения бывают редко. Почти всегда есть или дождь, или температура.
Включено радио; но далеко не все, что оно говорит и играет, интересно Сереже.
А взрослые очень ленивые: как попросишь их почитать или рассказать сказку, так они отговариваются, что заняты. Тетя Паша стряпает; руки у нее, правда, заняты, но рот-то свободен: могла бы рассказать сказку. Или мама: когда она в школе, или пеленает Леню, или проверяет тетрадки, это одно; но когда она стоит перед зеркалом и укладывает косы то так, то так, и при этом улыбается, — чем же она занята?
— Почитай мне, — просит Сережа.
— Погоди, Сереженька, — отвечает она. — Я занята.
— А зачем ты их опять распустила? — спрашивает Сережа про косы.
— Хочу причесаться иначе.
— Зачем?
— Мне надо.
— Почему тебе надо?
— Так…
— А почему ты смеешься?
— Так…
— Почему так?
— Ох, Сереженька. Ты мне действуешь на нервы.
Сережа думает: как это я ей действую на нервы? И, подумав, говорит:
— Ты мне все-таки почитай.
— Вечером приду, — говорит мама, — тогда почитаю.
А вечером, придя, она будет кормить и купать Леню, разговаривать с Коростелевым и проверять тетрадки. А от чтения опять увильнет.
Но вот тетя Паша уже все сделала и села отдохнуть на оттоманке у себя в комнате. Руки сложила на коленях, сидит тихо, дома никого нет, — тут-то Сережа и припирает ее к стенке.
— Теперь ты мне расскажешь сказку, — говорит он, выключив радио и усаживаясь рядом.
— Господи ты боже мой, — говорит она устало, — сказку тебе. Ты же их все наизусть знаешь.
— Ну так что ж. А ты расскажи.
Страшно ленивая.
— Ну, жили-были царь и царица, — начинает она, вздохнув. — И была у них дочка. И вот в один прекрасный день…
— Она была красивая? — требовательно прерывает Сережа.
Ему известно, что дочка была красивая; и всем известно; но зачем же тетя Паша пропускает? В сказках ничего нельзя пропускать.
— Красивая, красивая. Уж такая красивая… В один, значит, прекрасный день надумала царевна выйти замуж. Приехали женихи свататься…
Сказка течет по законному руслу. Сережа внимательно слушает, глядя в сумерки большими строгими глазами. Он заранее знает, какое слово сейчас будет произнесено; но от этого сказка не становится хуже. Наоборот. Какой смысл он вкладывает в понятия: женихи, свататься, — он не мог бы толково объяснить; но ему все понятно — по-своему. Например: «конь стал как вкопанный», а потом поскакал, — ну, значит, его откопали.
Сумерки густеют. Окна становятся голубыми, а рамы на них черными. Ничего не слышно в мире, кроме тети Пашиного голоса, рассказывающего о злоключениях царевниных женихов. Тишина в маленьком доме на Дальней улице.
Сереже скучно в тишине. Сказка кончается скоро; вторую тетя Паша ни за что не соглашается рассказать, несмотря на его мольбы и возмущение. Кряхтя и зевая, уходит она в кухню; и он один. Что делать? Игрушки за время болезни надоели. Рисовать надоело. На велосипеде по комнатам не поездишь — тесно.
Скука сковывает Сережу хуже болезни, делает вялыми его движения, сбивает мысли. Все скучно.
Пришел Лукьяныч с покупкой: серая коробка, обвязанная веревочкой. Сережа было загорелся и ждет нетерпеливо, чтобы Лукьяныч развязал веревочку. Чикнуть бы ее, и готово. Но Лукьяныч долго пыхтит и распутывает тугие узелки, — веревочка пригодится, он ее хочет сохранить в целости.
Сережа смотрит во все глаза, поднявшись на цыпочки… Но из серой коробки, где могло бы поместиться что-нибудь замечательное, появляется пара огромных черных суконных бот с резиновым ободком.
У Сережи у самого есть боты, с такими же застежками, только без сукна, просто из резины. Он их ненавидит, смотреть еще на эти боты ему нет ни малейшего интереса.
— Это что? — упав духом, уныло-пренебрежительно спрашивает он.
— Боты, — отвечает Лукьяныч и садится примерить. — Называются — «прощай, молодость».
— А почему?
— Потому что молодые таких не носят.
— А ты старый?
— Поскольку надел такие боты, значит, старый.
Лукьяныч топает ногой и говорит:
— Благодать!
И идет показывать боты тете Паше.
Сережа влезает на стул в столовой и зажигает электричество. Рыбы плавают в аквариуме, тараща глупые глаза. Сережина тень падет на них — они всплывают и разевают рты, ожидая корма.
«А вот интересно, — думает Сережа, — будут они пить свой собственный жир или не будут?»
Он вынимает пробку из пузырька и наливает немножко рыбьего жира в аквариум. Рыбы висят хвостами вниз с разинутыми ртами и не глотают. Сережа подливает еще. Рыбы разбегаются…
«Не пьют», — равнодушно думает Сережа.
Скука, скука! Она толкает его на дикие и бессмысленные поступки. Он берет нож и соскабливает краску с дверей в тех местах, где она вздулась пузырями. Не то чтобы это доставляло ему удовольствие, — но все-таки занятие. Берет клубок шерсти, из которой тетя Паша вяжет себе кофту, и разматывает его до самого конца — для того, чтобы потом смотать снова (что ему не удается). При этом он каждый раз сознает, что совершает преступление, что тетя Паша будет ругаться, а он будет плакать, — и она ругается, и он плачет, но в глубине души у него удовлетворение: поругались, поплакали — глядишь, и провели время не без событий.
Веселее становится, когда приходит мама и приносит Леню. Начинается оживление: Леня кричит, мама кормит его и сменяет ему пеленки, Леню купают. Он теперь больше похож на человека, чем когда родился, только жирный чересчур. Он может держать в кулаке погремушку, но больше с него пока нечего взять. Живет он там в яслях целый день своей какой-то жизнью, отдельно от Сережи.
Коростелев приходит поздно, и его рвут на части. Начнется у них с Сережей разговор или согласится Коростелев почитать ему книжку, а телефон звонит, и мама перебивает каждую минуту. Вечно ей надо что-то говорить, не может подождать, пока люди кончат свое дело. Перед тем как уснуть на ночь, Леня долго кричит. Мама зовет Коростелева, вот обязательно ей нужен Коростелев, — тот носит Леню по комнате и шикает. А Сереже хочется спать, и общение с Коростелевым прекращается на неопределенное время.
Но бывают прекрасные вечера — редко, — когда Леня угомоняется пораньше, а мама садится исправлять тетрадки, — тогда Коростелев укладывает Сережу спать и рассказывает ему сказку. Сначала рассказывал плохо, почти совсем не умел; но Сережа ему помогал и учил его, и теперь Коростелев рассказывает довольно бойко: