— Пошла вон! Я тебя не боюсь!
— Какой ужас! — сказала мама.
— Ерунда, — сказал Коростелев. — Сейчас пройдет. Сколько он там выпил.
— Я хочу еще! — крикнул Сережа, потянулся к своей рюмке и опрокинул пустую бутылку. Зазвенела посуда. Мама ахнула. Прабабушка ударила кулаком по столу и воскликнула:
— Вы видите, что делается!
А Сереже захотелось качаться. Он стал качаться из стороны в сторону. И стол с пирогами качался перед ним, и мама, и Коростелев, и бабушка Настя, разговаривая, качались на качелях, — это было смешно, Сережа хохотал. Вдруг он услышал пение. Это пела прабабушка. Держа очки в шишковатой руке и размахивая ими, пела о том, как выходила на берег Катюша, выходила, песню заводила. Под прабабушкино пение Сережа заснул, положив голову на кусок пирога.
…Проснулся — прабабушки не было, а остальные пили чай. Они улыбнулись Сереже. Мама спросила:
— Пришел в себя? Не будешь больше буянить?
«Разве я буянил?» — подумал Сережа, удивившись.
Мама достала из сумочки гребешок и причесала Сережу. Бабушка Настя сказала:
— Съешь конфетку.
В соседней комнате, за пестрой полинялой занавеской, повешенной вместо двери, кто-то храпел: хрр! хрр! — Сережа осторожно отодвинул занавеску, заглянул и обнаружил, что там на кровати спит прабабушка. Сережа чинно отошел от занавески и сказал:
— Пошли домой. Надоело в гостях.
Прощаясь, он услышал, что Коростелев назвал бабушку Настю «мама». Сережа и не знал, что у Коростелева есть мама, он думал, Коростелев и бабушка Настя просто знакомые.
Обратный путь показался Сереже долгим и неинтересным. Сережа подумал: «Пусть-ка Коростелев меня понесет, раз он мой папа». Ему случалось видеть, как отцы носят сыновей на плече. Сыновья сидят и задаются, и им, должно быть, далеко видно сверху. Сережа сказал:
— У меня ноги заболели.
— Уже близко, — сказала мама. — Потерпи.
Но Сережа забежал спереди и охватил колени Коростелева.
— Ты же большой, — сказала мама, — как не стыдно проситься на руки! — Но Коростелев поднял Сережу и усадил к себе на плечо.
Сережа очутился очень высоко. Ему ни капельки не было страшно: не мог такой великан, запросто сдвигающий с места комоды, его уронить. С высоты было видно, что делается во дворах за заборами и даже на крышах; прекрасно видно! Это увлекательное зрелище занимало Сережу всю дорогу. Гордо посматривал он вниз на встречных мальчиков, идущих на собственных ногах. И с ощущением новых крупных своих преимуществ прибыл домой — на отцовском плече, как положено сыну.
КУПИЛИ ВЕЛОСИПЕД
И на этом же плече он отправился в воскресенье в магазин за велосипедом.
Воскресенье наступило внезапно, раньше, чем он надеялся, и Сережа сильно взволновался, узнав, что оно наступило.
— Ты не забыл? — спросил он Коростелева.
— Как же я забуду, — ответил Коростелев, — сходим обязательно, вот только управлюсь маленько с делами.
Насчет дел он соврал. Никаких дел у него не оказалось, просто он сидел и разговаривал с мамой. Разговор был непонятный и неинтересный, но им нравился, они говорили да говорили. Особенно мама длинно говорит: одно и то же слово повторяет зачем-то сто раз. От нее и Коростелев этому учится. Сережа кружит вокруг них, стихший от внутреннего возбуждения, весь сосредоточенный на одной мысли, и ждет — когда же им надоест их занятие.
— Ты все понимаешь, — говорит мама. — До чего я рада, что ты все понимаешь.
— Сказать откровенно, — отвечает Коростелев, — я до тебя мало понимал в данном вопросе. Многого я не понимал, только тогда и стал понимать, когда — ты понимаешь.
Они берутся за руки, словно играют в «золотые ворота».
— Я была девочка, — говорит мама. — Мне казалось, что я счастлива безумно. Потом мне казалось, что я умру от горя. А сейчас кажется, что все это приснилось…
Она напала на новое слово и твердит его, закрыв свое лицо коростелевскими большими руками:
— Приснилось, понимаешь? Как сны снятся. Это во сне было. Мне снился сон. А наяву — ты…
Коростелев прерывает ее и говорит:
— Я тебя люблю.
Мама не верит:
— Правда?
— Люблю, — подтверждает Коростелев. А мама все равно не верит:
— Правда — любишь?
«Сказал бы ей „честное пионерское“ или „провалиться мне на этом месте“, — думает Сережа, — она бы и поверила».
Коростелеву надоело отвечать, он умолк и смотрит на маму. А она на него. Они смотрят так, наверно, целый час. Потом мама говорит:
— Я тебя люблю. (Как в игре, когда все по очереди говорят то же самое.)
«Когда это кончится?» — думает Сережа.
Кое-какое знание жизни подсказывает ему, однако, что не следует приставать к взрослым, когда они увлечены своими разговорами: взрослые этого не выносят, они могут рассердиться, и неизвестно, какие будут последствия. И он лишь осторожно напоминает о себе, оставаясь у них на виду и тяжело вздыхая.
И настал-таки конец его мученьям. Коростелев сказал:
— Я на часок уйду, Марьяша, мы с Сережкой договорились сходить тут по одному делу.
Ноги у него длинные, не успел Сережа оглянуться, как вот она — площадь, где магазины. Здесь Коростелев спустил Сережу на землю, и они подошли к магазину игрушек.
В магазинном окне кукла с толстыми щеками улыбалась, расставив ноги в настоящих кожаных башмаках. Синие медведи сидели на красном барабане. Пионерский горн горел золотом. У Сережи дух захватило от предвкушения счастья… Внутри магазина играла музыка. Какой-то дядька сидел на стуле с гармонью в руках. Он не играл, а только время от времени растягивал гармонь, она издавала надрывный рыдающий стон и опять смолкала, а бойкая музыка слышалась из другого места, со стойки. Празднично одетые дядьки в галстуках стояли перед стойкой и слушали музыку. За стойкой находился старичок-продавец. Он спросил у Коростелева:
— Вы что хотели?
— Детский велосипед, — сказал Коростелев.
Старичок перегнулся через стойку и заглянул на Сережу.
— Трехколесный? — спросил он.
— На кой мне трехколесный… — ответил Сережа дрогнувшим от переживаний голосом.
— Варя! — крикнул старичок.
Никто не пришел на его зов, и он забыл о Сереже — ушел к дядькам и что-то там сделал, и бойкая музыка оборвалась, раздалась медленная и печальная. К великому беспокойству Сережи, и Коростелев словно забыл, зачем они сюда пришли: он тоже перешел к дядькам, и все они стояли неподвижно, глядя перед собой, не думая о Сереже и его трепетном ожидании… Сережа не выдержал и потянул Коростелева за пиджак. Коростелев очнулся и сказал, вздохнув:
— Великолепная пластинка!
— Он нам даст велисапед? — звонко спросил Сережа.
— Варя! — крикнул старичок.
Очевидно, от Вари зависело — будет у Сережи велосипед или не будет. И Варя пришла наконец, она вошла через низенькую дверку за стойкой, между полками, в руке у Вари был бублик, она жевала, и старичок велел ей принести из кладовой двухколесный велосипед. «Для молодого человека», — сказал он. Сереже понравилось, что его так назвали.
Кладовая помещалась, несомненно, за тридевять земель, в тридесятом царстве, потому что Вари не было целую вечность. Пока она пропадала, тот дядька успел купить гармонь, а Коростелев купил патефон. Это ящик, в него вставляют круглую черную пластинку, она крутится и играет — веселое или грустное, какого захочется; этот-то ящик и играл на стойке. И много пластинок в бумажных мешках купил Коростелев, и две коробки каких-то иголок.
— Это для мамы, — сказал он Сереже. — Мы ей принесем подарок.
Дядьки со вниманием смотрели, как старичок заворачивает покупки. А тут явилась из тридесятого царства Варя и принесла велосипед. Настоящий велосипед со спицами, звонком, рулем, педалями, кожаным седлом и маленьким красным фонариком! И даже у него был сзади номер на железной дощечке — черные цифры на желтой дощечке!
— Вы будете иметь вещь, — сказал старичок. — Крутите руль. Звоните в звонок. Жмите педали. Жмите, чего вы на них смотрите! Ну? Это вещь, а не что-нибудь. Вы будете каждый день говорить мне спасибо.
Коростелев добросовестно крутил руль, звонил в звонок и давил на педали, а Сережа смотрел почти с испугом, приоткрыв рот, коротко дыша, едва веря, что все эти сокровища будут принадлежать ему.
Домой он ехал на велосипеде. То есть — сидел на кожаном седле, чувствуя его приятную упругость, держался неуверенными руками за руль и пытался овладеть ускользающими, непослушными педалями. Коростелев, согнувшись в три погибели, катил велосипед, не давая ему упасть. Красный и запыхавшийся, он довез таким образом Сережу до калитки и прислонил к лавочке.
— Теперь сам учись, — сказал он. — Запарил ты меня, брат, совсем.
И ушел в дом. А к Сереже подошли Женька, Лида и Шурик.
— Я уже немножко научился! — сказал им Сережа. — Отойдите, а то я вас задавлю!
Он попробовал отъехать от лавочки и свалился.
— Фу ты! — сказал он, выбираясь из-под велосипеда и смеясь, чтобы показать, что ничего особенного не случилось. — Не туда крутнул руль. Очень трудно попадать на педали.
— Ты разуйся, — посоветовал Женька. — Босиком лучше — пальцами цепляться можно. Дай-ка я попробую. А ну, подержите. — Он взобрался на сиденье. — Держите крепче.
Но хотя его держали трое, он тоже свалился, а с ним за компанию Сережа, державший усерднее всех.
— Теперь я, — сказала Лида.
— Нет, я! — сказал Шурик.
— Пылища чертова, — сказал Женька. — По ней разве научишься. Пошли в Васькин проулок.
Так они называли короткий непроезжий переулок-тупик, лежавший позади Васькиного сада. По другую сторону переулка находился дровяной склад, обнесенный высоким забором. Кудрявая, мягкая, низенькая травка росла в этом тихом переулке, где так уютно было играть, удалясь от взрослых. И хотя тупым концом он упирался в тимохинский огород, и две матери — Васькина и Шурикина — равноправно выплескивали из-за своих плетней мыльные помои на кудрявую травку, — но никто ведь не усомнится в том, что первый человек в этих местах — Васька; потому и переулок был назван Васькиным именем.
Туда повел велосипед Женька. Лида и Шурик помогали, споря по дороге, кто первый будет учиться кататься, а Сережа бежал сзади, хватаясь за колесо.
Женька, как старший, объявил, что первым будет он. За ним училась Лида, за Лидой Шурик. Потом Сереже дали поучиться, но очень скоро Женька сказал:
— Хватит! Слазь! Моя очередь!
Сереже страшно не хотелось слезать, он вцепился в велосипед руками и ногами и сказал:
— Я хочу еще! Это мой велисапед!
Но сейчас же Шурик его выругал, как и следовало ожидать:
— У, жадина!
А Лида добавила нарочно противным голосом:
— Жадина-говядина!
Быть жадиной-говядиной очень стыдно; Сережа молча слез и отошел. Он удалился к тимохинскому плетню и, стоя к ребятам спиной, заплакал. Он плакал потому, что ему было обидно; потому, что он не умел постоять за себя; потому, что ничего на свете ему сейчас не нужно, кроме велосипеда, а они, грубые и сильные, этого не понимают!
Они не обращали на него внимания. Он слышал их громкие споры, звонки и железный лязг падающего велосипеда. Его никто не позвал, не сказал: «Теперь ты». Они катались уже по третьему разу! А он стоял и плакал. Как вдруг за своим плетнем появился Васька.
Появился, голый до пояса, в слишком длинных — на вырост — штанах, подпоясанных ремешком, в кепке козырьком назад, — подавляющая, сильная личность! Какую-нибудь минутку смотрел он через плетень и все понял.
— Эй! — крикнул он. — Вы чего делаете? Велисапед кому купили — ему или вам? Иди давай, Сергей!
Он перескочил через плетень и взялся за руль властной рукой. Женька, Лида и Шурик смиренно отступили. Сережа приблизился, рукавом утирая слезы. Лида пискнула было:
— Две жадины!
— А ты — паразитка, — ответил Васька. И еще сказал про Лиду нехорошие слова. — Не могла обождать, пока маленький научится. — И велел Сереже: — Садись.
Сережа сел и долго учился. И все ребята помогали ему, кроме Лиды, — она сидела на траве, плела венок из одуванчиков и делала вид, что ей гораздо веселее, чем тем, кто ездит на велосипеде. Потом Васька сказал:
— Теперь я, — и Сережа с удовольствием уступил ему место, он все готов был сделать для Васьки. Потом Сережа катался уже сам, без помощи, и почти не падал, только велосипед вилял во все стороны, и Сережа нечаянно попал ногой в колесо, и четыре спицы вывалились, но ничего, велосипед все равно ездил. Потом Сереже стало жалко ребят, он сказал:
— И они пускай. Будем все по разу.
Тетя Паша вышла во двор, услышав на улице Сережин плач.
Отворилась калитка, гуськом вошли ребята. Впереди шел Сережа, он нес велосипедный руль; Васька нес раму, Женька — два колеса, на каждом плече по колесу; Лида — звонок; а сзади семенил Шурик с пучком велосипедных спиц.
— Господи ты боже мой! — сказала тетя Паша.
Шурик сказал басом:
— Это он сам. Он ногой в колесо попал.
Вышел Коростелев и удивился.
— Ловко вы его, — сказал он.
Сережа горько плакал.
— Не горюй, починим, — пообещал Коростелев. — Отдадим в мастерскую — будет как новый.
Сережа только рукой махнул и ушел плакать в тети Пашину комнату: это Коростелев просто так говорит, чтобы утешить; разве можно из этих обломков сделать прежний прекрасный велосипед? тот, что ехал, и звонил, и сверкал спицами на солнце? Невозможно, невозможно! Все пропало, все! Сережа убивался целый день, не радовал его и патефон, который для него специально заводил Коростелев. «Загудели, заиграли провода! Мы такого не видали никогда!» — на всю улицу бешено веселился ящик с пластинкой, а Сережа слушал и не слышал, думал о своем, безотрадно качая головой.
…Но что вы думаете — велосипед действительно починили, Коростелев не надул! Его починили слесари в совхозе «Ясный берег». Только чтоб большие ребята на нем не катались, сказали слесари; а то он опять развалится. Васька и Женька послушались, катались с тех пор Сережа да Шурик, да Лида каталась потихоньку от взрослых, но Лида худая и не очень тяжелая, пусть уж ее.
Сережа здорово научился ездить, научился даже съезжать с горки, бросив руль и сложив руки на груди, как — видел он — делал один ученый велосипедист. Но почему-то уже не было у Сережи того счастья обладанья, того восторга взахлеб, как в первые блаженные часы…
А там и надоел ему велосипед. Стоял в кухне со своим красным фонариком и серебряным звонком, красивый и исправный, а Сережа пешком отправлялся по делам, равнодушный к его красоте: надоело, и все, что ж тут сделаешь.
КАКАЯ РАЗНИЦА МЕЖДУ КОРОСТЕЛЕВЫМ И ДРУГИМИ
Сколько ненужных слов у взрослых! Вот, например: пил Сережа чай и пролил; тетя Паша говорит:
— Экий неаккуратный! Не настачишься на тебя скатертей! Не маленький уж, кажется!
Тут все слова ненужные, по Сережиному мнению. Во-первых, он их слышал уже сто раз. А во-вторых, и без них понимает, что виноват: как пролил, так сразу понял и огорчился. Ему стыдно и хочется одного — чтобы она поскорей убрала скатерть, пока другие не видели. Но она говорит еще и еще:
— Никогда ты не подумаешь, что кто-то эту скатерть стирал, крахмалил, гладил, старался…
— Я не нарочно, — объясняет ей Сережа. — У меня чашка из пальцев выскочила.
— Скатерть старенькая, — не унимается тетя Паша, — а я ее штопала, целый вечер сидела, сколько труда вложила.
Как будто если скатерть новая, то можно ее обливать.
В заключение тетя Паша говорит возмущенно:
— Если бы ты это нарочно сделал! Этого не хватало!
То же самое говорится, если Сережа разобьет что-нибудь. А когда они сами бьют стаканы и тарелки, то как будто так и надо.
Или как, например, мама заботится, чтобы он говорил «пожалуйста», а это слово даже и не значит ничего.
— Оно обозначает просьбу, — сказала мама. — Ты у меня просишь карандаш и в знак того, что это просьба, ты добавляешь: пожалуйста.
— А ты не поняла, — спросил Сережа, — что я у тебя попросил карандаш?
— Поняла, но без «пожалуйста» — это невежливо, невоспитанно. На что это похоже — «дай карандаш»! А если ты скажешь: «Дай карандаш, пожалуйста», — это вежливо, и я с удовольствием дам.
— А если не скажу — без удовольствия дашь?
— Совсем не дам! — сказала мама.
— Хорошо, пожалуйста, — Сережа говорит им «пожалуйста», — при всех своих странностях они сильны и властвуют над детьми, они могут дать или не дать Сереже карандаш, как им вздумается.
Вот Коростелев не беспокоится о пустяках, даже внимания не обращает — сказал Сережа «пожалуйста» или не сказал.
И если Сережа занят в своем уголке и ему нельзя, чтобы его отрывали, — Коростелев никогда не разрушит его игру, не скажет что-нибудь глупое, вроде: «А ну, иди, я тебя поцелую!» — как Лукьяныч говорит, придя с работы. Поцеловав Сережу своей жесткой бородкой, Лукьяныч дает ему шоколадку или яблоко. Спасибо, но зачем же, скажите пожалуйста, непременно целоваться и отрывать человека от игры, — игра важнее яблока, яблоко Сережа и потом бы съел.
…В дом ходят разные люди — по большей части к Коростелеву. Чаще всех бывает дядя Толя. Он молодой и красивый, у него длинные черные ресницы, белые зубы и застенчивая улыбка. Сережа питает к нему почтение и интерес, потому что дядя Толя умеет сочинять стихи. Его уговаривают прочитать новый стишок, он сперва стесняется и отказывается, потом встает, отходит в сторонку и читает наизусть. Про что он не насочинял стихов: и про войну, и про мир, и про колхозы, и про фашистов, и про весну, и про какую-то женщину с синими глазами, которую он все ждет, все ждет и никак не может дождаться. Великолепные стихи! Совершенно такие же певучие и гладкие, как в книжках. Перед чтением дядя Толя откашливается и откидывает рукой свои черные волосы; а читает громко, глядя на потолок. Все его хвалят, и мама наливает ему чаю. За чаем разговаривают о коровьих болезнях: дядя Толя в совхозе «Ясный берег» лечит коров.
Но не все приходящие в дом такие занимательные и приятные. Дяди Пети, например, Сережа сторонится: у него лицо противное, а голова бледно-розовая и голая, как целлулоидный мячик. И смех противный: «гы-гы-гы-гы!» Однажды, сидя на террасе с мамой, — Коростелева не было, — дядя Петя подозвал Сережу и дал ему конфету, большую и редкую — «Мишка косолапый». Сережа вежливо сказал: «Спасибо», развернул бумажку, а в ней ничего — пустышка. Сереже стало совестно — за себя, что поверил, и за дядю Петю, что тот обманул. Сережа увидел, что и маме совестно, она тоже поверила…
— Гы-гы-гы-гы! — засмеялся дядя Петя.
Сережа сказал не сердито, с сожалением:
— Дядя Петя, ты дурак?
Он был уверен, что мама с ним согласна. Но она воскликнула:
— Это что такое! Извинись сейчас же!
Сережа посмотрел на нее удивленно.
— Ты слышал, что я сказала? — спросила мама.
Он молчал. Она взяла его за руку и увела в дом.
— Не смей и подходить ко мне, — сказала она. — Не хочу с тобой разговаривать, раз ты такой грубиян.
Она постояла, ожидая, что он раскается и попросит прощенья. Он сжал губы и отвел глаза, ставшие грустными и холодными. Он не чувствовал себя виноватым; в чем же он должен просить прощенья? Он сказал то, что подумал.
Она ушла. Он побрел к себе и занялся игрушками, бессознательно стараясь отвлечься от случившегося. Его тоненькие пальцы дрожали; перебирая фигуры, вырезанные из старых карт, он нечаянно оторвал черной даме одну голову… Почему мама заступилась за глупого дядю Петю? Вон она с ним разговаривает и смеется как ни в чем не бывало; а с Сережей не хочет разговаривать…
Вечером он слышал, как она рассказывала о происшествии Коростелеву.
— Ну и правильно, — сказал Коростелев. — Это называется — справедливая критика.
— Разве можно допустить, — возразила мама, — чтобы ребенок критиковал взрослых? Если дети примутся нас критиковать — как мы их будем воспитывать? Ребенок должен уважать взрослых.
— Да за что ему, помилуй, уважать этого олуха! — сказал Коростелев.
— Обязан уважать. У него даже мысль не должна возникнуть, что взрослый может быть олухом. Пусть сначала дорастет до этого самого Петра Ильича, а потом уж его критикует.
— По-моему, — сказал Коростелев, — он давно умственно перерос Петра Ильича. И ни по какой педагогике нельзя взыскивать с парня за то, что он дурака назвал дураком.
Про критику и педагогику Сережа не понял, а про дурака понял и почувствовал к Коростелеву благодарность за эти слова.
Хороший человек Коростелев, странно подумать, что прежде он жил отдельно от Сережи, с бабушкой Настей и прабабушкой, и только изредка приходил в гости.
Он берет Сережу с собой на речку, купаться; и учит плавать. Мама боится, что Сережа утонет, а Коростелев смеется. Он снял с Сережиной кровати боковую сетку. Мама боялась, что Сережа упадет и расшибется, но Коростелев сказал:
— А вдруг поездом придется ехать? На верхней полке? Пусть привыкает по-взрослому.
Теперь Сереже не надо перелезать через сетку по утрам и по вечерам. Раздевается он, сев на край постели. И спит по-взрослому.
Один раз, говорят, он свалился с кровати. Это было ночью; они услышали, как он упал, и положили его обратно, а утром рассказали ему, что с ним было. Он ничего не помнил и не ушибся нигде. А если не ушибся и не помнишь, то это не в счет.
А вот как-то он упал во дворе, ссадил колени в кровь и пришел домой плача. Тетя Паша заахала и побежала за бинтом. Коростелев сказал:
— Что ты, брат. Сейчас пройдет. А на войну пойдешь и ранят, как же ты тогда?..
— А тебя когда ранили, — спросил Сережа, — ты не плакал?
— Как же бы я плакал: надо мной бы товарищи смеялись. Мы — мужчины, такое уж наше дело.
Сережа перестал плакать и сказал: «ха, ха, ха!» — чтобы доказать свою мужскую сущность. И когда тетя Паша приступила к нему с бинтом, он сказал бесшабашно:
— Завязывай, не бойся! Мне не больно!
Коростелев рассказал ему про войну. С тех пор, сидя с ним рядом за столом, Сережа испытывал гордость: если будет война, кто пойдет воевать? Мы с Коростелевым. Такое уж наше дело. А мама, тетя Паша и Лукьяныч останутся тут ждать, пока мы победим, такое уж ихнее дело.
ЖЕНЬКА
Женька — сирота, живет с теткой и сестрой. Сестра ему не родная — теткина дочка. Днем она на работе, а вечером гладит. Она свои платья гладит. Все возится во дворе с большим утюгом, который разогревается угольками. То она дует в утюг, то плюет на него, то наденет на него самоварную трубу. А волосы у нее накручены сардельками на железные штучки.
Выгладив себе платье, она наряжается, распускает волосы и уходит в Дом культуры танцевать. А на другой вечер опять хлопочет с утюгом во дворе.
Тетка тоже работает. Она жалуется, что она и уборщица, и кульер, и платят ей только как уборщице, а по штату кульер полагается особо. Она подолгу стоит с ведрами на углу, у водопроводного крана, и рассказывает женщинам, как она отбрила своего заведующего и какое на него написала заявление.
На Женьку тетка сердится, что он много ест и ничего не делает в доме.
А ему не хочется делать. Он встанет утром, поест, что ему оставили, и идет к ребятам.
Весь день он на улице или у соседей. Тетя Паша его кормит, когда он заходит. Перед тем как тетке вернуться с работы, Женька идет домой и садится за уроки. Ему на лето задана целая куча уроков, потому что он отстающий: во втором классе учился два года, в третьем два года, и в четвертом тоже остался на второй год. Когда он пошел в школу, Васька был еще маленький, а теперь Васька его догнал, несмотря на то что тоже сидел два года в третьем классе.
А по росту и по силе Васька даже обогнал Женьку…
Сначала учителя за Женьку волновались, вызывали тетку и сами к ней ходили, а она им говорила:
— Навязалось мне счастье на голову, делайте с ним что хотите, а у меня возможности нет, он меня объел всю, если хотите знать.
А женщинам жаловалась:
— Устройте ему, говорят, для занятий уголок. Ему не уголок, а плетку бы хорошую, только потому и жалею, что от покойной сестры.
Потом учителя перестали ходить. И даже хвалили Женьку: очень, говорили, дисциплинированный мальчик; другие на уроках шумят, а он сидит тихо, — одно жалко, что редко ходит в школу и ничего не знает.
Они ставили Женьке пятерки за поведение. И еще по пению у него пятерка. А по остальным предметам двойки и единицы.
Перед теткой Женька делает вид, что занимается, чтобы она на него меньше кричала. Она приходит, а он сидит за кухонным столом, где наставлена грязная посуда и валяются тряпки, — сидит и пишет цифры, решая задачу.
— Ты что же, василиск, — начинает тетка, — опять ни воды не принес, ни за керосином не сходил, ничего? Я с тобой, что же, век буду мучиться, рахитик?
— Я занимался, — отвечает Женька.
Тетка кричит — он, укоризненно вздохнув, кладет перо и берет бидон для керосина.
— Ты надо мной смеешься или что?! — кричит тетка не своим голосом. — Ты же знаешь, лукавый, что лавка уже закрыта!!
— Ну, закрыта, — соглашается Женька. — Чего же вы ругаетесь?
— Иди дрова коли!!! — кричит тетка с такой надсадой, что кажется — сию минуту у нее разорвется горло. — Иди, чтоб я тебя без дров тут не видела!!!
Она хватает с лавки ведра и, воинственно размахивая ими, с криком мчится по воду, а Женька не спеша уходит в сарай колоть дрова.
Тетка говорит неправду, будто он ленивый. Ничего подобного. Тетя Паша его о чем-нибудь попросит или ребята — он с удовольствием делает. Его похвалят — он рад и старается сделать как можно лучше. Он как-то вместе с Васькой целый метр дров наколол и сложил.
И что он неспособный, тоже неправда. Сереже подарили железный конструктор, так Женька с Шуриком такой сделали семафор, что с улицы Калинина ребята приходили смотреть: с красным и зеленым огоньками был семафор. Шурик в этом деле сильно помог, он в машинах здорово понимает, потому что у него папа — шофер Тимохин, но Шурик не додумался, что можно взять из Сережиных елочных украшений цветные лампочки и приспособить к семафору, а Женька додумался.
Из Сережиного пластилина Женька лепит человечков и зверей — ничего, похоже. Сережина мама увидела и купила ему тоже пластилин. Но тетка раскричалась, что не разрешит Женьке заниматься глупостями, и выбросила пластилин в уборную.
От Васьки Женька научился курить. Папирос купить ему не на что, он курит Васькины; и когда найдет окурок на улице, то поднимает и курит. Сережа, жалея Женьку, тоже подбирает с земли окурки и отдает ему.
Перед младшими Женька не задается, как Васька, — охотно играет с ними во что угодно: в войну так в войну, в милиционеров так в милиционеров, в лото так в лото. Но, как старший, он хочет быть генералом или начальником милиции. А когда играют в лото с картинками и он выигрывает, он рад; а если не выигрывает, то обижается.
Лицо у него доброе, с большими губами, большие уши торчат, а на шее сзади косички, потому что стрижется он редко.
Как-то пошли Васька с Женькой в рощу и Сережу взяли. В роще разожгли костер, чтобы испечь картошку. Они с собой принесли картошек, соли и зеленого луку. Костер горел вяло, дымя горьким дымом. Васька сказал Женьке:
— Поговорим про твое будущее.
Женька сидел, подняв колени к подбородку и охватив их, узкие штаны его вздернулись, открывая тощие ноги. Не отрываясь глядел он на плотные дымовые струйки, сизые и желтые, вытекающие из костра.
— Школу, как ни думай, кончать придется, — продолжал Васька таким тоном, словно он был круглый отличник и старше Женьки по крайней мере на пять классов. — Без образования — кому ты нужен?
— Это-то ясно, — согласился Женька. — Без образования я никому не нужен.
Он взял ветку и разгреб костер, чтобы тот горел веселей. Сырые сучья шипели, из них текла слюна, разгоралось медленно. Вокруг полянки, на которой сидели ребята, пышно росли береза, осина и ольха. В играх ребята воображали эти заросли дремучим лесом. Весной там много ландышей, а летом много комаров. Сейчас комары отступили, потревоженные дымом; но отдельные храбрецы и сквозь дым налетали и кусались, и тогда ребята звонко шлепали себя по ногам и щекам.
— А тетку поставь на место, и все, — посоветовал Васька.
— Попробуй! — возразил Женька. — Попробуй, поставь ее на место!
— Или не обращай внимания.
— Да я и не обращаю. Просто она мне надоела. Просто, ты же видишь, — в печенки въелась.
— А Люська ничего?
— Люська ничего. Люська — что, она замуж устроится.
— За кого?
— Ну, за кого-нибудь. У нее план — за офицера, да тут офицеров нету. Она, может быть, поедет куда-нибудь, где есть офицеры.
Костер разгорелся: огонь одолел влагу и охватил груду сучьев и листвы, прыгая озорными острыми язычками. Что-то в нем выстрелило, как из пистолета. Дыма больше не было.
— Сбегай, — велел Васька Сереже, — поищи сухого — подбросить…
Сережа побежал исполнять поручение. Когда он вернулся, говорил Женька, а Васька слушал со вниманием и деловито.
— Как бог буду жить! — говорил Женька. — Ты подумай: вечером придешь в общежитие — постель у тебя, тумбочка… Ляжь и слушай радио или играй в шашки, никто не орет над ухом… Лектора к тебе ходят, артисты… И поужинать дадут в восемь часов…
— Да, — сказал Васька, — культурно. А тебя примут?
— Я подам заявление. Почему ж не примут. Наверно, примут.
— Ты с какого года?
— Я с тридцать третьего года. Мне на той неделе четырнадцать было.
— Тетка не возражает?
— Она не возражает, только она боится, что если я уеду, то я ей потом не буду помогать.
— А ну ее, — сказал Васька и прибавил нехорошие слова.
— Да я все равно, наверно, уеду, — сказал Женька.
— Ты, главное, прими решение и действуй, — сказал Васька. — А то «наверно» да «наверно», а учебный год начнется — и пойдет твоя волынка опять сначала.
— Да, я, наверно, приму решение, — сказал Женька, — и буду действовать. Я, Вася, знаешь, часто об этом мечтаю. Как вспомню, что уже скоро первое сентября, — так мне нехорошо, так нехорошо…