Я решила ехать в Москву. Может быть, моя синяя птица ждала меня там? У меня были припрятаны тридцать рублей, подаренные мне дядей Сашей в день моих именин. Уже не помню, хватило ли мне этих денег на дорогу или я занимала еще у Гали. Помню себя на Московском вокзале. Носильщик покупает мне билет на какой-то глухой поезд, уходящий поздно ночью. Я впервые вижу "Красную стрелу", готовую к отправке. Любуюсь через окна красивыми купе и не догадываюсь, сколько еще мне придется ездить в этом комфортабельном поезде.
Пока что без всякого комфорта, но полная надежд добираюсь до Москвы обычным поездом. Курский вокзал. Метро. Я наизусть знаю адрес Л. Е. Бовэ, так радушно приглашавшей меня. Суеверно загадываю: если она меня встретит хорошо, значит, все сложится удачно.
Она встречает меня как нельзя лучше. Ее жилье тесно, в одной комнате спит она и ее сын Роберт, в другой невестка Любочка со своим маленьким сынишкой. В первой комнате на диване помещается также Аня, когда-то работавшая у Любови Евстафьевны домработницей. Но московское гостеприимство шире ленинградского. Вся семья, в том числе Аня, сердечно меня приветствует. На столе появляются чай и бублики. Любовь Евстафьевна укладывает меня спать на кровати рядом с собой. До поздней ночи она говорит мне слова ободрения. Она верит в мое будущее, это для меня самое дорогое.
То было в сентябре, и вот мы живем вместе всю осень и начало зимы. Мы условились, что из каких-то грядущих доходов я уплачу третью часть наших расходов на питание. (Ибо она считает, что нас трое - она, Роберт и я.) По вечерам мы с нею играем в гусарский преферанс (вдвоем). Пишем друг на друга наши липовые выигрыши. Я пытаюсь работать, еще в Ленинграде я начала думать о пьесе "Старая Москва". Объявлен был конкурс, всесоюзный, я пошлю на него эту пьесу. Но я так мало знаю о старой Москве, да и вообще, что я знаю? И кто же я в конце концов, и когда кончится эта птичья жизнь? И опять влияние Горького, словно его могучая рука лежит у меня на темени и вынуждает смотреть на вещи его, горьковскими глазами, а не моими.
И вот я ныряю в Москву, чтобы возобновить старые связи и завязать новые. В знакомом доме на углу Большой Молчановки и Борисоглебского переулка я нахожу дядю Илью. Он живет в тех же двух комнатах, где жил в 1931 году, занимается зубоврачебной практикой, выглядит свежо и молодо. Его жена Александра Львовна умерла несколько лет назад, он женат теперь на Наталии Федоровне Любимовой, женщине годом моложе меня, милой и приветливой.
Дядя не очень верит в мою синюю птицу, но ласков со мной и предлагает работать в его кабинете. Там, за столиком, уставленным ступками, и гипсом, и банками с ватой, я нахожу книжную полку, а на ней среди всякого хлама старый, начала века, путеводитель по Москве. Какая находка, сколько прекрасных сведений: названия улиц и храмов, история инженера Балинского с его проектом метрополитена - для меня это клад. Я всему нахожу применение в моей новой пьесе, моя фантазия разгорается, я придумываю семью Сушковых, и Шурку Хлебникова, и Любовь, и цыган, и все придумывается так радостно.
Я начинаю часто бывать у дяди и не раз ночую в его зубоврачебном кабинете, где для этих случаев между письменным столом и бормашиной устанавливается раскладушка.
Но мне еще надо разыскать Александру Яковлевну Бруштейн, писавшую мне в Шишаки после моего письма к Сталину. Я нахожу Серебряный переулок (это очень близко от Борисоглебского). Страшно волнуюсь, нажимая звонок на двери, где висит эмалевая дощечка с именем профессора Бруштейна. Гадаю: кто ей этот профессор - муж? Отец? Почему-то ожидаю увидеть молодую женщину, причесанную у парикмахера и прекрасно одетую. Но меня ведут к седой добела старушке в морщинках, в сильных очках (оказывается, она очень плохо видит) и со слуховым аппаратом (она очень плохо слышит). Но эти еле видящие глаза полны такой доброты и ума, что сердце мое переполняется доверием и симпатией.
Она заставляет меня рассказать все о себе. Говорит, что у меня талант, спрашивает, что я делаю сейчас. Наш разговор все время прерывают: то кто-то к ней пришел, то ее зовут к телефону. Между прочим, приходит Надежда Яковлевна Абезгуз, которую она рекомендует как своего секретаря. Позже я узнала, что Надежда Яковлевна несет здесь секретарские обязанности из чистого обожания и преклонения перед А. Я. Бруштейн. Что это обожание разделяет с нею множество людей, которым Александра Яковлевна, детский писатель и драматург, помогает своими советами.
Рассказывала мне Надежда Яковлевна и о плохом здоровье "бабушки", как она называла Александру Яковлевну, в частности о том, что знаменитый профессор В. П. Филатов делал ей операцию на глазах и что вскоре предстоит еще одна такая операция. И меня поразило, что столь больной человек так весело смеется, острит, сыплет анекдотами. Я всегда любила посмеяться, и эта веселость "бабушки" Бруштейн привязала меня к ней необыкновенно быстро и прочно. День, когда я ее не видела и не говорила с ней, казался мне пустым. Боюсь, что в этот период я ее изрядно замучила своими визитами и телефонными звонками. Впрочем, не одна я мучила. Она всегда была окружена такими, как я. С радостью я видела, что и она ко мне вроде как бы привязывается и уверенно ждет от меня чего-то.
Иногда я замечала, что меня как бы экзаменуют. То просят почитать вслух газету и наблюдают, как я произношу иностранные имена и географические названия. То искусно выпытывают, читала ли я то или другое и как отношусь к прочитанному. Эти экзамены меня не обижали, даже льстили мне. Я хотела не ударить лицом в грязь и невольно умнела в присутствии "бабушки".
Приближался новый, 1940 год. Незадолго до него "бабушка" вдруг сказала:
- Верочка (она давно меня так звала), вам, должно быть, хочется заработать денег.
- Еще бы! - сказала я.
- Есть одна работа, - продолжала "бабушка", - довольно противная, но можно заработать три тысячи.
Три тысячи! Это показалось мне несбыточным. В тот же миг я решила постараться сделать эту работу и, если получу эти три тысячи, немедля отвезти их маме и мальчикам, явиться к ним с подарками и всякими вкусностями, что выглядело совершенно невозможным в ту пору моей жизни.
"Бабушка" объяснила: есть в Москве такое учреждение - Центральный дом художественной самодеятельности при ВЦСПС. Сокращенно это называется ЦДХС ВЦСПС. Сейчас наступает пора детских елок, массовых детских праздников. Дому требуется сценарий такого праздника. Они используют этот сценарий в домах культуры и во дворцах пионеров, а кроме того, напечатают - при условии, если сценарий будет хорошего качества. Цену назначили - три тысячи. Но только, сказала "бабушка", им надо срочно, сценарий должен быть готов через два дня.
- Два дня! - воскликнула я.
- Вы сделаете, - сказала она. - Вы сделаете чудно.
Я усомнилась - меня пугал срок, - но сообразила, что ведь между двумя днями еще имеется ночь, а ночью я работать привыкла, и, сообразив, согласилась.
Моя добрейшая Л. Е. Бовэ, узнав о полученном мною сверхсрочном заказе, постаралась создать мне все условия для работы. Большой обеденный стол был отдан в мое распоряжение, и я засела за елочный сценарий.
Я писала лихорадочно. Откуда бралась выдумка? За эти два дня и одну ночь я сочинила несколько сценок, несколько стихотворений и целую маленькую пьесу по мотивам народных сказок. Вдруг вспомнились и сказки, и газетные материалы, которые можно было использовать, и случайно узнанные где-то милые вещи ("Майкина остановка"). Отдельные кусочки складывались в нечто целое - в сценарий. И так как я где-то в душе уже поняла тогда, что не боги обжигают горшки, я готова была заранее торжествовать победу.
Конечно, первый блин вышел комом. Конечно, сценарий вышел недостаточно массовым, он вышел камерным, обнаружил мое незнание законов самодеятельности. Я шагнула в эту сферу из замкнутого, отъединенного мира, и понадобилось вмешательство "бабушки" и ее приятельницы А. А. Кудашевой, чтобы это исправить. На исправление мне оставалась еще одна ночь, но мне этого хватило. Под белой висячей лампой в комнате Любови Евстафьевны Бовэ я до утра заканчивала работу, и, когда закончила, правая рука моя болела от плеча до кончиков пальцев.
Утром одним из первых поездов метро я летела на Арбат, к "бабушке".
- Верочка, - сказала она, прочитав исправленный вариант, - если вы возьмете с них за это меньше пяти тысяч, я с вами больше не знакома, так и знайте.
- Не знаю, - сказала я, - боюсь, что не сумею.
- Извольте суметь, - отрезала она.
На другой день я должна была читать в ЦДХС ВЦСПС мой елочный сценарий.
Я приехала туда и впервые заседала в качестве автора у зеленого стола в окружении дам делового вида. Сперва оробела, увидев, что "бабушки" среди них нет (а она обещала быть непременно). В расстройстве я даже покинула заседание и вышла на улицу и сразу увидела "бабушку", спешившую ко мне со стороны улицы Герцена в своей меховой шубке и громадных очках (ЦДХС на улице Станиславского). Я радостно бросилась к ней, теперь все, показалось мне, должно пойти хорошо.
Я не ошиблась: и читала я хорошо (а как трудно впервые читать вслух собственную вещь, литераторы знают), и слушали меня все эти женщины прекрасно, и похвалам не было конца. Увы, я еще не знала, с каким литературным материалом в этих стенах обычно имеют дело, и принимала похвалы за чистую монету.
Все это было прекрасно, но после обсуждения меня оставили с глазу на глаз со строгой женщиной - директором ЦДХС, и передо мной лег лист договора, и нужно было решать вопрос об оплате. Я очень боялась "бабушки" и ее угрозы отречься от меня, но торговаться не умела, и стыдно казалось мне это. С первых слов директриса дала понять, что о пяти тысячах не может быть и речи. Я, со своей стороны, дала понять, что не может быть речи о трех тысячах. На этом обе мы стали железно, причем обе знали, что мое упорство совершенно бесплодно, ибо куда я могла пойти с моим елочным сценарием, кому он был нужен, кроме ЦДХС? Я боялась, что директриса вдруг возьмет и скажет мне все это, добавив, что я могу забирать мою писанину и идти домой. Но она этого не сказала, и после некоторого толчения воды в ступе мы, наконец, сошлись на четырех тысячах, причем две я должна была получить немедленно, а две ЦДХС обязался перевести мне в Шишаки.
"Бабушка" была недовольна моей сговорчивостью, я же, получив такую уйму денег - две тысячи, была, напротив, бесконечно довольна и ушла с ощущением, что, кажется, отныне мои дела пойдут получше. Я немедленно отдала Л. Е. Бовэ мой долг в общую хозяйственную кассу, дала сколько-то взаймы дяде Илюше, находившемуся тогда в денежном затруднении, и телеграфировала маме, что скоро приеду. И, конечно, побежала по магазинам, покупая то и это для мамы и ребятишек.
Не помню, откуда я набрала столько чемоданов, но в момент моего отъезда из Москвы их было пять. Они были до отказа набиты тканями, обувью, но по преимуществу съестными припасами. В том числе была голова голландского сыра и сотня мандаринов, причем каждый был завернут в папиросную бумагу. Подумав, я часть этих лакомств послала маме посылкой так сказать, авансом.
Я благополучно отбыла из Москвы, сердечно простившись со всеми, кто меня так опекал, и благополучно доехала до станции Яреськи, где мне надлежало высадиться. Затруднение было в том, что поезд останавливался в Яреськах на одну минуту, а носильщиков там не водилось, а чемоданов было пять. Я сделала так: заранее вынесла весь мой багаж на вагонную площадку и, едва поезд остановился у темной станции, стала один за другим выбрасывать мои чемоданы на платформу. Я слышала, как отскакивали чемоданные крышки, видела, как что-то выпадало и катилось по оледенелой платформе, но что было делать? Наконец сбросила последний чемодан и сошла сама. И пошла от чемодана к чемодану, подбирая выпавшие мандарины и свертки. Не без труда собрав все чемоданы в одну кучку, отправилась искать подводу. На мое счастье, нашла за станционным зданием телегу с лошадью и возницей. Он и привез меня с моей поклажей к маме и мальчикам. Они уже спали, но поднялись на мой стук и при свете маленькой коптилки разбирали мои подарки. Кое-что ели тут же, они соскучились по вкусным вещам.
Я опасалась, что ЦДХС затянет выплату мне остальных двух тысяч, но оказалась неправой: буквально через два-три дня наш шишакский почтальон принес мне перевод. История со сценарием закончилась вполне успешно. Еще через сколько-то времени пришла тощая уродливая книжечка в переплете из бумажки - ЦДХС издал мое сочинение, отпечатав его на стеклографе. А еще впоследствии мой пасынок рассказал мне, что он самолично был на елке, организованной по моему сценарию, и с другими ребятами разучивал сочиненные мною песни. Эта невзрачная книжица - воспоминание о первых, еле приметных шагах моей литературной работы - долго стояла у меня на полке, пока я не отдала ее в ЦГАЛИ вместе с другими материалами.
Все заработанные деньги я отдала маме, чтобы она жила на них в мое отсутствие. Потому что меня опять безудержно тянуло в Москву - продолжать поиски моей синей птицы.
Мы жили первое время по-прежнему в доме Марии Владиславовны Кошевой. С наступлением весны стали, как и в прошлом году, съезжаться гости. Я стала опасаться, что такое скопище жильцов обременительно для М. В. Кошевой, и переселилась в другой дом, стоявший на леваде. Там меня постигла в то лето странная болезнь, выражавшаяся в непрерывной головной боли и в светобоязни. Выходя из прохладной темной хаты во двор, я накидывала на голову мокрое полотенце, иначе солнце пронзало всю голову невыносимой болью. Тем не менее по ночам, когда темней всего, боль становилась особенно жгучей: казалось, в мозгу созрел и вот-вот прорвется нарыв. Не только писать - я ничего не могла делать, каждое движение было мучительно, даже надеть чулки поутру стало трудной задачей. Лекарства не помогали. Я уже стала отчаиваться, как вдруг болезнь прошла так же внезапно, как явилась: в какое-то утро, проснувшись и боязливо взглянув на солнечные щели в ставнях я, к удивлению своему, ощутила, что голова не болит. Встала, вышла в другую комнату и принялась стирать белье в корыте. Потом расстилала выстиранное белье во дворе на травке, все время прислушиваясь, как там мой "нарыв" в голове. Но "нарыва" больше не было.
В целом лето было хорошее, но за ним пришла осень, гости разъехались, надо было ехать и мне. Очень тяжка была новая разлука с детьми и мамой, и не приснилось нам тогда, при каких обстоятельствах мы свидимся снова. Увы, ехать мне было необходимо, чего было ждать, живя в Шишаках? В один теплый сентябрьский день Н. Т. Воронянский на колхозной телеге отвез меня на станцию.
Опять я окунулась в Москву, опять жила у Л. Е. Бовэ и ночи напролет слушала рассказы о ее молодости, о первом замужестве, о том, как за нею волочился Распутин. Часто бывала у "бабушки" и у дяди Ильи Ивановича, где снова ночевала на раскладушке в зубоврачебном кабинете.
В том году всеобщее внимание было приковано к европейской войне. У всех на языке была линия Мажино и успехи немцев, ледяные предчувствия уже касались сердец. Осень и зима прошли сумрачно. Только мамины письма грели душу, она и мальчики жили нормально.
В конце ноября грянула война с белофиннами, и, съездив в Ленинград повидаться с Наташей, я впервые увидела в подъездах синие лампочки... У Арсения с Галей жизнь шла все печальнее, Наташе с ними было нерадостно. Я мечтала как-то собрать около себя всех детей и жить с ними, но как было это сделать? Ни кола, ни двора, ни копейки заработка после елочного сценария...
Помню очень хорошо, что было 1 апреля (число это запомнить нетрудно). Мы с Л. Е. Бовэ сидели в столовой в ожидании обеда, как вдруг Аня принесла мне письмо. Оно было из Ленинграда, от Гали. Она писала, что на их адрес (который я указала, посылая "Илью Косогора" на конкурс) пришло для меня извещение: "Илье Косогору" была присуждена первая премия 7 тысяч рублей.
Первым моим душевным ощущением было отчаяние: я вспомнила, что сегодня 1 апреля, и испугалась, что Галя меня разыгрывает.
Эта мысль была черным грехом по отношению к милой, доброй, любившей меня Гале, но в тот момент уж очень было велико мое неверие в жизнь.
Удивительно, но Любовь Евстафьевна приняла известие без всяких сомнений.
На другой день, посоветовавшись с дорогой моей А. Я. Бруштейн, я пошла в Госбанк на Мясницкой (улица Кирова) разузнать, каким образом я могу получить мою премию. Ответ был самый неутешительный. Главный бухгалтер, записав все указанные мною данные, сказал, что Госбанк выдаст мне эти деньги, если я буду иметь в паспорте отметку о прописке в Москве. Опять я испытала приступ удушья: Л. Е. Бовэ жила в ведомственном доме, где нельзя было прописаться, а дядю Илюшу, больше всего любившего покой, я боялась попросить. Выручила опять-таки А. Я. Бруштейн. Узнав о моих затруднениях, она поговорила со своей домработницей Марией Федоровной, и та согласилась прописать меня у себя как свою сестру (благо отчество было одинаковое). Так и было сделано, и через довольно краткое время я получила в Госбанке на Мясницкой свою премию. И такой богачкой, как тогда мне казалось, с подарками и деньгами поехала в Ленинград, затем в Шишаки, затем снова вернулась в Ленинград.
В ту поездку я очень подружилась с семьей Кониковых - Марией Христофоровной, химиком, и ее мужем Александром Леонидовичем, физиологом.
Я еще в Ростове о них слышала, так как с ними дружил В. К. Жак. Арсений и Галя тоже у них бывали, стала бывать и я. У них познакомилась со многими интересными людьми, и в том числе с блестящей рассказчицей Ириной Валерьяновной Карнауховой (детской писательницей, выступавшей также по радио под псевдонимом "Бабушка Арина"). Когда в Ленинград внезапно приехал брат Арсения Яков Старосельский, он тоже стал бывать у Кониковых и сдружился с ними. Эти маленькие вечера со скромной закуской всегда были очень приятными и веселыми. Все ко мне относились дружески и сердечно, и я помаленьку оттаивала, с меня сходили мрачность и нелюдимость. Всегда вместе со мной бывала у Кониковых и Наташа, и я замечала, что и для нее это знакомство полезно, она тоже становилась живей и веселей. Помню, мы в складчину устраивали блины, все женщины нашей компании пекли их, а руководила нами Мария Христофоровна, мастерица на все руки, умевшая всем окружающим передать свое мастерство и энергию.
Кроме блинов запомнилась мне наша коллективная прогулка на Каменный остров - пешком, в чудесный морозный вечер, когда не разобрать было, что сыплется с неба - снег или звезды. То время было островком отдыха; я вспоминаю о нем со светлым чувством.
Но уже подходил 1941 год, и уже встреча его не сулила доброго. Кониковы пригласили меня в компанию, и Новый год мы встретили в чьей-то чужой квартире шумно и неуютно. Было слишком много чужих несимпатичных лиц и слишком много вина, и нестерпимо грустно мне было оттого, что те, кого я люблю, так далеко от меня. С тех пор я стараюсь встречать Новый год только с самыми близкими людьми, хотя бы в самой будничной обстановке. Исключением была лишь встреча Нового, 1945 года в санпоезде, где вокруг меня были спутники, прототипы героев будущей повести. В ту ночь у всех нас было прекрасное настроение, дыхание победы уже носилось тогда в воздухе, наши войска были в Австрии, И. А. Порохин по этому случаю даже выдал нам какой-то безобидной выпивки.
Но вернусь к зиме 1940/41 года.
34
ДОМИК ПРОТИВ ЛИЦЕЙСКОГО СКВЕРА
Через своих знакомых, живших в городе Пушкине (бывшем Детском Селе), Кониковы помогли мне снять крошечную комнатку в Пушкине в семье Сперанских. Семья состояла из матери и дочери, недавно лишившейся мужа. И ту и другую звали Надежда Владимировна, так что заочно о них говорили: Надежда Владимировна старшая и Надежда Владимировна младшая. Дочь работала учительницей - преподавала историю в одной из пушкинских школ. Мать жила с нею. Обе были высококультурные женщины, в их библиотеке стояли книги на разных языках, обе великолепно читали вслух стихи с тем пониманием, исполненным ума и такта, которое не допускает никаких актерских приемов и дает о себе знать естественным прочтением строк, созданных талантливым поэтом (неталантливых эти женщины не читали). Сравнительно быстро между мной, жиличкой, и между ними, владелицами квартиры, установились прекрасные отношения, полные взаимопонимания и доброжелательства.
Условия найма были для меня приемлемы: надо было только оплачивать счета - за квартиру, электричество и прочее такое, - после того как Надежда Владимировна младшая потеряла мужа, им это стало трудновато. И вот я, а затем и моя Наташа получили временную прописку в домик против ворот в лицейский скверик. Кажется, этот домик принадлежал некогда одному из лицейских учителей Пушкина. Помню, как меня восхищало то, что я на какое-то, пусть краткое, время обеспечена пропиской, что Наташа живет вместе со мной, а главное, что это прекрасное место, перейти дорогу - и вот он, лицейский сквер, и в нем сидящий на скамье Пушкин (любимый мой памятник) с его дивными стихами на цоколе, с облетевшими осенними листьями у его ног, а дальше - парки, о которых он написал:
Сады прекрасные, под сумрак ваш священный
Вхожу с поникшей головой.
Уже после освобождения Украины от оккупантов, днем служа секретарем-машинисткой в райпотребсоюзе да копая картошку на колхозных полях, ночью я при свете фитилька, плававшего в блюдце с подсолнечным маслом, стала писать книгу "Остландия" - так называли захватчики временно оккупированные ими области СССР. К этой книге я взяла эпиграфом эти самые строчки Пушкина о прекрасных садах, горько вспоминая, как они выглядели во время войны.
К сожалению, "Остландия", написанная от руки на страницах старой бухгалтерской книги со словами "Дебет" и "Кредит", пропала в моих странствиях, как и некоторые дорогие мне письма, телеграммы, записки, все то, что копит человек в своей жизни и что он любит и чтит как самое дорогое, но - увы! - что почти никогда не удается сберечь.
Но вернусь к домику против ворот лицейского сквера. Мы с дочкой занимали комнатку, в которой прежде работал муж младшей Надежды Владимировны, начинающий художник. Его работа - портрет Пушкина - висела на стене. Спали мы с дочкой на большом диване, поставленном в нише из полок, сплошь занятых книгами. Комнатка была очень холодная, от всех стен дуло, но на крайний случай имелась маленькая, похожая на тумбочку чугунная печка, которую можно протопить дровами, а в еще более крайнем случае сосновыми шишками и сухими веточками, собранными в парке. И вот эта печка, этот диван, книги, портрет Пушкина и то обстоятельство, что Наташа живет со мной и по утрам я вижу, как она позавтракала перед уходом в школу и как заплела косы, - все это, такое с виду малое, рождало во мне уверенность, что вот так же мы непременно будем когда-нибудь жить вместе все - я, дети и мама. Как это случится, я не умела предугадать, но знала, что это будет, и будет через литературный успех, не иначе. И сколько я тогда набросала никчемных отрывков, каких-то начал и концов чего-то, и припомнить не могу. Отцедились в памяти только два названия: пьеса для кукольного театра по сказке Аксакова "Аленький цветочек" и комедия "Синус". То и другое пропало, да я и не жалею, настолько все эти клочки ни на что не годились. С обеими Надеждами Владимировнами отношения у меня сложились, как я уже сказала, отличные, хоть и не сразу. По многим наблюдениям я знала, что эти высокообразованные и интеллигентные женщины не могут не видеть разницы между собой и мной, что моя недостаточная культурность принимается ими иногда болезненно, что я, должно быть, представляюсь им какой-то взбалмошной чудачкой. И в самом деле: где-то оставила детей, живу птичьей жизнью, ни кола ни двора, и в то же время черт знает на каких основаниях мечтаю стать писательницей и по целым дням что-то пишу на столе против пушкинского портрета - этакое святотатство! - запершись на ключ, и знакомые у меня все интеллигентные и даже ученые. Помню, как медленно обе эти женщины привыкали ко мне, так сказать, принимали меня в свой круг. Как-то в маленькой кухоньке, где на плите грелись бок о бок наши чайники, я рассказала про моего дядю Сережу, про его увлечение собиранием бабочек. Случайно я произнесла слово "энтомолог" и увидела, что мои дамы при этом улыбнулись, будто я была людоедка Эллочка, произнесшая умное слово. Улыбка была, впрочем, хорошая, необидная, признающая меня ровней. Потом я увидела, что их очень подкупает мое пристрастие к стихам. Потом я съездила как-то в Ленинград, чтобы выкрасить волосы, что я всегда делала от случая к случаю. Вернулась шатенкой с бронзовым отливом, и когда младшая Надежда Владимировна спросила, а как выглядит эта процедура, в чем она заключается, я им все описала объективно, самокритично и, должно быть, смешно, потому что они смеялись обе. И я вдруг почувствовала, что признана ими, что впредь мои литературные претензии здесь не будут считаться беззаконными, и привязалась к ним, как к родным. И Надежда Владимировна старшая даже стала меня учить французскому языку, а младшая - читать мне самые трудные для восприятия стихи, уже уверенная, что я все пойму.
Я уже сказала, что все искали мне работу. Об этом хлопотал и дядя Саша. И вдруг он предложил мне однажды - не хочу ли я поступить на службу в Дом ученых.
Ученых?
Я готова была хоть к черту в зубы, лишь бы укрепиться в жизни. Только что же я буду делать в Доме ученых, с моим-то образованием?
Но дядя Саша объяснил:
- Они устраивают гостиницу для приезжающих ученых, им в эту гостиницу нужна заведующая.
Во всяком случае, подумала я, надо туда сходить потолковать, и отправилась, не мешкая.
Дом ученых с его резными деревянными панелями и уютными гостиными показался мне дворцом.
Наконец, разговор дошел до зарплаты. Почему-то мне казалось, что в этой должности я буду получать прилично, но товарищ, говоривший со мной, сказал:
- Вы будете получать столько-то рублей.
Я даже покачнулась - на эти деньги я бы не могла содержать семью.
- Это по ведомости, - продолжал товарищ. - На деле же, умеючи, вы будете иметь раза в три больше. Ведь под вашим начальствованием будет буфет.
"Вот куда меня принесла моя жизнь!" - подумала я с горечью.
После переговоров о службе я поехала к себе в Пушкин.
Мне отворила дверь Надежда Владимировна - старшая. Он сказала:
- Вам телеграмма.
Со времени смерти брата я очень боялась телеграмм и тут испугалась: не из Шишак ли? Что случилось?
Но телеграмма была из Москвы и подписана фамилией: Завадский. Я знала, что это один из крупнейших театральных режиссеров, только не знала, в каком театре он работает. И вот в подписанной его именем телеграмме я прочла, что Театр имени Моссовета просит меня передать ему мою пьесу "Старая Москва" для постановки в ближайшее время.
Так я узнала, что моя пьеса была отмечена на конкурсе премией (она была разделена между Щегловым - за пьесу "Сокровище Сампо", Афиногеновым за "Машеньку" и мною).
Отпадала мысль о гостинице для приезжающих ученых и о буфете.
Был уже вечер, когда я держала в руках эту телеграмму, заново переломившую мою жизнь. Утром я побежала на телеграф, а через несколько дней уже катила в Москву, переполненная лучезарными надеждами.
В Театре имени Моссовета меня сразу повели по кабинетам. Сначала меня приняла секретарша директора, потом сама директорша, подписавшая со мной договор, затем ее заместитель и, наконец, сам Завадский, чарующе любезный и обаятельный.
Он рассказал, что он-то и открыл мою пьесу в груде присланных рукописей (он был членом жюри конкурса) и сам ее будет ставить.
Затем я читала пьесу коллективу театра. Мне очень хлопали, и, когда я хотела прервать эти аплодисменты, сидевший рядом со мной Завадский сказал:
- Потерпите, может быть, этого уже больше никогда в вашей жизни не будет.
И уж не знаю, что меня дернуло за язык, но я ответила сразу и уверенно:
- Будет! - так что он даже удивился и посмотрел на меня недоуменно.
Я стала каждый вечер бывать на спектаклях, познакомилась с жизнью театра, изучила все его закоулки. Все эти переживания начинающего драматурга прекрасно описаны в "Театральном романе" М. А. Булгакова.
Раза два или три мне представляли режиссеров, приехавших из периферийных театров за моей пьесой, которая еще не пошла в распространение. Мне пришлось попросить театральную машинистку перепечатать пьесу, чтобы иметь в своем распоряжении несколько экземпляров.
Уж не помню, какие причины понудили меня после установления отношений с Театром имени Моссовета ехать в Ленинград. Скорее всего, это было непреодолимое желание неудачника показаться наконец-то в свете удачи.
Не помню также, сообщила ли я тете Лиле о своем приезде, но она меня ждала и встретила радушно.
Оказалось, что в мое отсутствие звонили из Театра имени Пушкина и просили, чтобы по возвращении немедленно позвонила художественному руководителю театра Вивьену.
Конечно, я позвонила тотчас же. Вивьен сказал, что просит меня прийти и принести пьесу.
И вот через день или два я входила в прекрасное здание Александринки.
Первым встретил меня режиссер Петровых, он, как оказалось, должен был ставить мою "Старую Москву" под руководством Вивьена. Затем мы пошли к Вивьену. Он был еще любезнее, чем Завадский, и сказал, что сам намерен играть молодого Хлебникова, а Ксению будет играть такая-то. Я вспомнила ее в "Маскараде" и сказала:
- Что вы, она не подходит, у нее такой противный голос, - и не поняла, почему Петровых толкнул меня ногой, только обиделась и сочла его неучем. А когда он, выйдя со мной из кабинета Вивьена, спросил:
- Вы, очевидно, не знали, что эта актриса - жена Вивьена, - я была готова провалиться сквозь землю, но, так как идти извиняться было невозможно, постаралась поскорей забыть этот ужасный эпизод.
Начались новые приятности в новом театре: успешное чтение пьесы в коллективе, знакомство со множеством актеров, из которых кое-кого я знала (Гайдарова, например, по фильмам моего детства и отрочества). Особое наслаждение было заходить в великолепный зрительный зал и воображать, как в этих креслах будут сидеть зрители, как будет сиять эта люстра, а на сцене будет идти моя "Старая Москва", будут произноситься те слова, которые я сочинила.