Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений (Том 5)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Панова Вера / Собрание сочинений (Том 5) - Чтение (стр. 27)
Автор: Панова Вера
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Мы почти каждый вечер ходили в театры, даже несколько раз были в оперетте. Я не любила оперетту, но Борис любил, и ради него я смотрела и "Сильву", и "Фиалку Монмартра", и "Шоколадного солдатика" (этот был поинтеллектуальнее прочего, так как текст на него писал Бернард Шоу). Смотрели "Свадьбу Кречинского" и "Страх" Афиногенова. Борис любил театр, да и я тогда уже любила. Меня неприятно поразили только актеры, не понравился ни Юрьев в роли Арбенина, ни Корчагина-Александровская, игравшая Клару в "Страхе", ни Вольф-Израэль в роли Нины в "Маскараде". Я находила, что все они гораздо провинциальней наших ростовских актеров. Борис сперва спорил, а потом согласился со мной, но знатоки очень на нас сердились и говорили, что оба мы ничего не понимаем. Увы, посмотрев "Маскарад" вторично, я утвердилась в первом своем впечатлении. Выспренность, недостоверность, провинциальное подвывание были присущи многим актерам. Нет, не понравились мне ленинградские актеры. Зато Казанский собор, мечеть, улица Росси, набережные, мосты - это засело в сердце как занозы.
      Вывозил меня Борис и за город, показывал Петергоф. Ходили с ним и в Эрмитаж, где впервые я повидала настоящую живопись и скульптуру. Они меня, впрочем, не поразили. Возможно даже, что я в воображении своем представляла их себе не то чтоб более прекрасными, но более говорящими моему уму и сердцу.
      Точно так же ничего мне не дали в тот раз статуи Летнего сада и фонтаны Петергофа: взглянула и пошла себе дальше, нисколько не затронутая. Красота античных форм так и осталась для меня, к сожалению, навсегда безразличной и далекой. Живопись иногда доходит до души, но не часто: то Шагал, которому я бы хотела уподобиться в прозе, то какая-нибудь икона, то какое-то странное темно-серое полотно, на котором взрываются какие-то туманные желтые зародыши новых вселенных - это полотно я видела в Нью-Йорке в музее Гугенгейма и долго стояла перед ним. Но гораздо сильнее, чем живопись, ощущаю слова, подобные этим строкам Мандельштама:
      Художник нам изобразил
      Глубокий обморок сирени.
      Нелепо, и нельзя объяснить почему, но для меня эти строчки передают всю гамму лилового, от самого нежного до почти черной фиолетовости грозовой тучи. Не спрашивайте объяснений, не спрашивайте, почему мне не нравится статуя Антиноя и почему нравится картина Рериха "Борис и Глеб". Почем я знаю?
      Собираясь в Ленинград, я боялась, что мои более чем скромные платья не будут уместны в столь блестящем городе, и заранее стеснялась. Но походив по Ленинграду, убедилась, что тут всяк одет кто во что горазд и что у нас в Ростове тряпкам придают гораздо более значения, чем здесь. И успокоилась.
      В общем, мы прожили свой отпуск очень хорошо. А когда вернулись, жизнь потекла так же, как до отпуска: в заботах о семье, в работе, в тихой радости, которой суждено было продлиться так недолго.
      Новый, 1935 год мы встречали у Бориса Фатилевича (Борьки Короткого) и его новой жены, молодой актрисы.
      Я уже писала, что Боря Фатилевич поставил в своем театре мою пьесу "Весна". Пьесу эту я потеряла, и нисколько не жалею, так как она была совершенно ученическая и подражательная, но спектакль был для меня целой бурей новых переживаний. Когда пошел занавес и я увидела оформление, которым Фатилевич заранее хвастал: черный бархатный задник, на нем вверху звезды, а внизу воздушные очертания цветущих садов, - я как-то вдруг и сразу ощутила, что не все дело в том, что мною написано, дело и в том, что приложили к этому другие люди - вот, например, художник, который придумал этот черный бархат, да и наверняка Фатилевич, а еще ведь актеры! И когда на сцене появилась жена Фатилевича, под гримом прекрасная, какой она никогда не была в обычной жизни, мне показалось, что слабое мое детище эта пьеса подхвачена множеством умелых и добрых рук, которые это детище выходят и вырастят.
      С тех пор я не раз видела на сцене свои пьесы и убедилась в том, как много в спектакле зависит от актеров, от режиссера, художника, от музыкального сопровождения, но ведь тогда это было впервые - как первый поцелуй...
      Спектакль прошел гораздо лучше, чем я ждала, в зале даже хлопали, но долго на сцене он не удержался - слишком слабенькая была пьеса. Однако я до сих пор благодарна Боре Фатилевичу за то, так сказать, первое приобщение мое к театру. Если я стала драматургом и написала целую книгу пьес и некоторые из них довольно долго продержались на сцене - к этому, несомненно, причастен в какой-то мере и Борис Фатилевич.
      Итак, мы встречали Новый год.
      Было много актеров, много выпивки и много шума. Мне это все не понравилось настолько, что я с тех пор возымела отвращение к подобным сходкам с непрерывным чоканьем и криком. Но Борис мой был доволен, и слава богу. Больше уж нам ни разу не пришлось вместе бывать где-либо в гостях. И вообще нам оставались считанные дни более или менее спокойной жизни, только мы этого еще не знали...
      28
      КРАХ
      Вечером 1 декабря 1934 года Борис, как это бывало часто, задержался в редакции для приема информации. Я прилегла на кровать, у изголовья которой стояла тумбочка с телефоном. Почти сейчас же в ухо брызнул звонок. Борис сказал: "Вера, в Ленинграде убили Кирова". Я воскликнула: "Это ужасно!"
      Но это тривиальное слово и в тысячной доле не выражало моих тогдашних чувств. В голове покатились какие-то туманные, ни с чем не сообразные, я бы сказала, средневековые мысли. Почему-то сразу стало ясно, что с этого момента вся жизнь наша пойдет совершенно иначе.
      Помню другой роковой день.
      Я выпускала газеты в типографии. Металлический стол, колонки линотипного набора, груды влажных бумажных листов для оттисков, разбросанные верстатки и щетки, придирчивый метранпаж в черной спецовке, все как всегда. И вдруг зовет кто-то из наборщиков (кажется, Харламов):
      - Товарищ Панова, вас просят к телефону.
      Бегу через длинный наборный цех между линотипов, хватаю трубку. Голос мужа:
      - Вера? Ты можешь сейчас же, не откладывая, приехать домой?
      Конечно, пугаюсь, конечно, спрашиваю:
      - Что случилось?
      - Не спрашивай ничего, отвечай: можешь или нет приехать сразу?
      Конечно, отвечаю, что могу. Конечно, сердце леденеет сразу от этого короткого разговора, но оно еще не знает правды, оно еще на ложном следу: ему почудилось, что стряслось что-то ужасное с кем-то из детей.
      Как бегу по гололедице к трамвайной остановке, как еду в трамвае, как добираюсь до дома, - ничего не вспомнить: мутный сон и холод ужаса. Но вот я дома, в нашей маленькой комнате. Вот мама. У нее лицо спокойное. На мой лихорадочный вопрос:
      - Дети? - она отвечает:
      - Дети в порядке.
      И вот Борис. Лицо потрясенное, губы еле шевелятся:
      - Меня уволили по обвинению в троцкизме. По обвинению в том, что я скрыл при проверке партдокументов свою причастность к троцкизму. И сегодня это будут обсуждать на партийном собрании.
      Все это свалилось на него внезапно: сидел за своим редакционным столом, работал - вдруг его вызвали к редактору Шаумяну (сын бакинского комиссара Шаумяна, одного из 26-ти), и тот ему все это изложил.
      - Наверно, исключат из партии, - сказал Борис.
      Я была тогда еще дура набитая. Обе мои первые мысли были дурацкие. Первая, которую я высказала вслух: "Может, еще и не исключат". Вторая, которой я, слава богу, не высказала, была еще глупей: "А все потому, что забыл сказать на том собрании, что в Ленинграде принадлежал к оппозиции". Я не знала тогда, что это ровно ничего не значило - сказал, не сказал, что это поражает равно сказавших и не сказавших, виноватых и безвинных, что это падает на человека, как удар молнии. Ничего я тогда еще не знала, поняла только, что беда подошла вплотную, неминучая, страшная, всем бедам беда.
      Борис сказал две вещи:
      1) Лишь бы не арестовали, остальное еще туда-сюда.
      2) Пойду к Фалькнеру.
      Как ни была я глупа, но все же сказала:
      - Ничего он тебе не поможет.
      Мы смогли тем не менее пообедать, а потом Борис ушел на партсобрание, сказав, что позвонит мне оттуда.
      Телефон на тумбочке зазвонил раньше, чем я ждала. И сейчас же в трубке раздался голос:
      - Вера? Исключили!!!
      Что я могла сказать? Я сказала:
      - Иди домой.
      А шестого февраля добрейший Полиен Николаевич Яковлев вызвал меня к себе в кабинет и сказал:
      - Вера Федоровна, поверьте, мне это очень трудно вам говорить, но нам придется расстаться.
      Приказ был вывешен с молниеносной быстротой, и больше я на работу во "Внучата" не ходила. Вместо Яковлева редактором стал Лева Краско вероятно, Яковлева убрали за то, что не сразу уволил меня, жену исключенного из партии. Когда я вернулась домой с известием, что я безработная, Борис сказал:
      - Давай подумаем, как сократить наши расходы.
      Мы уволили домработницу - без всякого сожаления, так как она была никудышная, и отказались от услуг некоей Флоры Федоровны, дававшей Наташе уроки немецкого языка. Остальные расходы сокращать было невозможно - нужно было есть-пить, как-то одеваться, чинить обувь и т. п.
      В следующие дни пришла маленькая надежда - Борис, как намеревался, пошел к Якову Фалькнеру, и, против моего ожидания, Фалькнер захотел ему помочь - он в последнее время сдружился с Борисом и, должно быть, просто не мог видеть в нем врага народа. Фалькнер обещал Борису устроить его на завод "Ростсельмаш".
      - Конечно, - сказал Фалькнер, - ваших привычных журналистских заработков там не будет, но прожить можно. (А мы уж ни о чем ином и не мечтали...)
      Он сдержал обещание - 11 февраля, это был канун выходного дня, Борис впервые пошел на работу на "Ростсельмаш". Вернулся часов в шесть, перед вечером, веселый, и на мои вопросы ответил, что его поставили работать подручным слесаря, что не боги обжигают горшки, что он очень скоро вполне сживется с этой работой и что все еще, может быть, будет не так уж плохо. Мы пообедали. Это был наш последний обед. Выпили чаю и рано легли спать, так как Борис чувствовал себя все-таки усталым после непривычной работы на станке.
      В середине ночи я проснулась от каких-то голосов за дверью и от грохота болта. Прислушалась и поняла, что мама кому-то отворяет, различила голос домовладельца Матвея Карповича и как-то вдруг поняла все. Поняв, спросила:
      - Борис, ты слышишь?
      - Да, да! - ответил он и сразу сел, и сразу в дверь стали входить люди: Матвей Карпович (они его взяли в понятые) и два незнакомых: военный в буденовке с красной звездой (потом узнала, что его фамилия Анисимов) и штатский в очках (впоследствии узнала и его фамилию - Аппельбаум).
      Уж не помню, кто из них предъявил ордер на обыск у гражданина Вахтина Бориса Борисовича, заключив фразой: "с последующим вашим арестом". Обыскали прежде всего нашу комнату (дав мне предварительно встать и одеться), потом мама, бедная мама, повела их в детскую. Конечно, ее расчет был нелеп, разве этих людей мог умилосердить вид троих спящих детишек, но мы все были тогда простаками, не смыслящими ни аза.
      Во время обыска я раза два открывала входную дверь, выглядывала во двор: светало, мела метель, крылечко все пуховей, все выше зарастало снегом. Больше всего они провозились с книжным шкафом, каждую книгу брали за корешок и трясли, а потом кидали на пол. Из одной книги выпала пачка облигаций госзаймов, из другой - деньги, полученные мною при увольнении. То и другое нам вернули тотчас же предупредительнейшим образом. Никакого проку от этого обыска явно не было, да они и не добивались его, им нужно было проделать все формальности, прежде чем арестовать человека.
      Мне они велели дать ему с собой смену белья (еды никакой) и в понедельник прийти на улицу Энгельса, 33, там мне скажут, какие передачи и в какие дни я могу делать.
      Не помню, как я дожила эту ночь. Помню, что на другой день я сидела у нашего маленького письменного столика и писала письмо М. И. Калинину. Сколько таких писем было мной написано в дальнейшем, и все до единого напрасно. Но в тот день я была слепа, как новорожденный щенок, горе сжимало мне горло, не давало дышать, и я писала, еще надеясь, что от этого что-то может измениться.
      Помню, что весь этот день меня, кроме ощущения железного ошейника на горле, не покидало ощущение ледяного холода - я набрала полные туфли снега, когда бежала к воротам вслед за Борисом и теми, кто его уводил.
      В тот же день я собрала еду и белье, чтобы завтра же, в понедельник, отнести по указанному адресу. (Надеюсь, адрес я этот указала правильно, если нет, меня поправят многие и многие, кто помнит лучше.) В понедельник спозаранок пустилась в путь. Как сейчас вижу эту дверь, такую обыкновенную, и эту заплеванную, забросанную окурками лестницу. У двери на каменном крыльце стоял часовой, он пропустил меня без всяких вопросов. Поднялась - на первой же площадке налево дверь, в двери окошечко, у двери стоит какая-то маленькая старушка. Я прильнула к окошку, оттуда спросили:
      - К кому?
      - К мужу, - глупо ответила я.
      - Фамилию скажите.
      Я назвала: "Вахтин", - мне сказали:
      - Давайте, - и я передала в окошечко мои свертки и пакеты, довольная собой, что правильно распорядилась - принесла передачу, ни у кого не спрашиваясь. И вдруг маленькая старушечка берет меня за локоть:
      - Вахтина арестовали? Когда?
      - Прошлой ночью, - отвечаю.
      - Я - мама Вали Вартанова, - сказала маленькая старушка, - его тоже арестовали в ту же ночь.
      Разумеется, мы уже не могли отстать друг от дружки - вместе пошли вон из окаянного дома. Выяснилось (сверили по времени), что прямо от Вартановых они поехали к нам. Розалия Георгиевна сказала, что они приезжали в черной машине, я этой машины не видела, хоть и выбегала за ними, когда они выходили. Спросили друг друга о некоторых общих знакомых. Но в тот день и Исай Покотиловский, и Володя Третесский были еще на свободе, их арестовали позже, когда именно - не знаю.
      С милой, приветливой Розалией Георгиевной мы стали встречаться очень часто - и не только у той двери с окошечком, мы стали бывать друг у друга. Я познакомилась с ее дочерью Варюшей, сестрой Вали Вартанова. Варюша была красавица редкая, прекрасная, как шемаханская царица. Она была замужем за зубным врачом Василием Тихоновичем Галкиным. Он ее обожал и баловал, как мог, хоть за одно свое дитя Розалия Георгиевна могла быть спокойна. За Валю же ее сердце обливалось кровью денно и нощно. Это была та материнская скорбь, которой не изжить до гроба, те святые слезы, о которых писал Некрасов.
      Позже к нам присоединилась Сима, сестра Исая Покотиловского. Мне с этими женщинами было легче, чем с кем бы то ни было, нас объединяло общее горе и общие бредовые мечты, что авось вдруг что-то изменится, вдруг да забрезжит надежда. Увы, эти мечты были совершенно беспочвенны, ниоткуда не блистало ни малейшего луча, люди вокруг падали и падали. Почти в каждой семье было такое же горе, как у нас, то есть у меня, у Вартановых, у Покотиловских.
      Кстати, если бы не эти несколько женщин, уравненных со мной роком в моей отверженности, мне бы почти не с кем было знаться. Володя Филов, родственник и почти друг детства, на другой день после моего увольнения из "Внучат" без обиняков дал мне понять, что нам незачем впредь встречаться. Те, что во "Внучатах" льстили мне сверх всякой меры и даже изображали из себя моих учеников - Давид Гоухеров, Женя Вакурская, Люсьен Штокгаммер, встречая меня, заблаговременно перебегали на другую сторону улицы, чтобы кто-нибудь не увидел их близко от меня. Через много, много лет, уже будучи трижды лауреатом Сталинской премии, я получила большое письмо от Люсьена Штокгаммера. Он мне напоминал, как мы оба когда-то работали во "Внучатах", и просил меня ему помочь - в чем же? Ни более ни менее как получить повышение в чине, он служил тогда в армии и его, по его мнению, очень долго не производили не то в капитаны, не то в майоры, уж не помню. Как ни была я уже приучена к подобным письмам, но очень тогда удивилась Люсиному посланию. Пришлось ему ответить, что он обратился не по адресу, что я не маршал и даже не генерал и чины раздавать не могу.
      Но и тогда нашлись люди. Веня и Миррочка Жак ни на йоту не изменили прежнего дружеского и доброго отношения ко мне. Женя Безбородов, прежде бывавший у нас очень редко, тут вдруг зачастил и всячески старался подбодрить меня живым разговором и шуткой. Милый Полиен Николаевич, встречаясь на улице, всегда останавливался, пожимал мне руку, называл, как в прежние времена, Верочкой, говорил: "Что делать, дружок, у вас дети, надо жить, надо держаться". И даже угрюмая Белла Плотникова, библиотекарша, ласково улыбалась мне. Не говоря уж о Сарре Бабенышевой та, как и Жаки, помогала мне не только добрым словом, но иной раз и материально. Помню, не стало у нас угля, нечем было протопить, и Саррина мама сказала: "Приходите к нам, Верочка, берите сколько вам нужно, у нас еще есть". Я пошла к ним и принесла полное ведерко угля, затопила печку и выкупала детей. А милый Эммочка Кранцберг стал каждый месяц присылать мне деньжат...
      Зато и удивила меня в те дни любимая моя Люба Нейман, "рыжая". Пришла ко мне и, когда я не удержалась от сетований, сказала буквально следующее:
      - Вера, у нас никого не сажают без вины, это мне Вася сказал, я ему верю. (Вася, ее муж, был чекист.) - Впрочем, то же самое сказал мне Яша Фалькнер, когда я сдуру разлетелась к нему с жалобой на то, что меня не берут на работу даже санитаркой в больницу.
      - Что делать, Вера, - сказал Фалькнер, - в этом ты можешь винить только своего Бориса.
      Я сказала:
      - Ты не хуже меня знаешь, что за Борисом нет никакой вины, как и за всеми другими.
      - Ерунда, - сказал Фалькнер. - Невиновных у нас не сажают.
      Он был тогда членом Бюро Северо-Кавказского крайкома партии, большим начальником, когда говорил те слова, сидя в своем роскошном кабинете. А много лет спустя Иван Макарьев, вернувшись из двадцатилетней ссылки, сказал мне, что Яша Фалькнер умер, не выдержав истязаний. Бедняк Фалькнер. Он описан в "Сентиментальном романе" под именем Югая, только в Ростове нет переулка имени Фалькнера, а мог бы быть...
      Насчет работы я обращалась с письмом к первому секретарю крайкома партии тов. Шеболдаеву, но он мне не ответил вообще ничего; впоследствии я прочла в газетах (уже живя на Украине), что Шеболдаев расстрелян как враг народа. О, сколько теней шествует со мной рядом - и с тобой, Бувочка!
      Председатель крайисполкома Ларин разделил участь Шеболдаева. Председатель горисполкома Овчинников застрелился сам, когда пришли его арестовывать. Был такой Змиевский, секретарь той парторганизации, которая исключила Бориса из партии. И он, это совершенное ничтожество, абсолютный нуль, кому-то застил свет, и его расстреляли как польского шпиона.
      Но все это потом. А в те весенние месяцы и в начале лета 1935 года я с моими новыми приятельницами думала и говорила об одном - скорей бы кончилось следствие над нашими близкими, скорей бы выяснили, что они невинны, и отпустили их. Несчастные дуры, мы верили, что это возможно.
      В эти весенние дни затеяла я как-то большую уборку. Перемыла окна, потом взялась мыть полы. Дети, все трое, сидели в это время за столом, обедали. Мою пол и, отжимая над ведром тряпку, сквозь стук падающих капель вдруг слышу, что кто-то твердыми шагами всходит на крыльцо. И сейчас же широкая плотная тень ложится на пол передо мной и, подняв глаза, я вижу фигуру в шинели и буденовке с красной звездой и узнаю - это тот военный, что приходил за Бувочкой.
      - Вы ко мне? - спрашиваю.
      - К вам.
      - С ордером или без?
      - Пока - без, - отвечает он с какой-то зловещей игривостью. - Но я вас попрошу проехать со мной, с вами хотят поговорить.
      Входит мама. Я спрашиваю:
      - А что мне взять с собой?
      - Ничего, - отвечает он, - кроме паспорта.
      За воротами, впрочем, ждет машина. Не знаю почему, я не пугаюсь. Не знаю почему, я все-таки верю этому Анисимову.
      Мы приезжаем к тому дому, куда я ношу передачи Борису. Мимо часовых всходим наверх, и нас впускают в ту дверь, где окошечко для передач. Еще одна дверь, первая или вторая по коридору. За письменным столом человек в военном френче, благообразный. Анисимов нас знакомит:
      - Вера Федоровна, жена Вахтина. А это товарищ Топильский, следователь по делу вашего мужа.
      А я почему-то думала (кажется, Варюша Вартанова как-то сболтнула), будто дело Бориса и Вали Вартанова ведет тот очкарик Аппельбаум, который их арестовывал. Смотрю на это новое действующее лицо нашей трагедии. Топильский. Поляк? Украинец? Кажется, русский...
      Приглашают сесть. Рассматриваю комнату, думая: "Все это видит и Бувочка, здесь его допрашивает этот человек": Впрочем, сейчас допрашивают меня. Прежде всего о том, кто у нас бывал в последние годы. Кто бывает у меня сейчас, не спрашивают - верно, знают... Я, как ни глупа, все же смекаю: только не впутывать новые имена. Называю тех, кто, как мне известно, уже арестован: Вартанова, Покотиловского. О том, что Третесский тоже уже арестован в Москве, я еще не знаю, но называю и его, так как понимаю, что их с Борисом дружбу скрывать невозможно.
      Дальше следует вопрос:
      - Как и в какой форме ваш муж высказывался при вас против советской власти?
      Отвечаю, что никак, ни в какой форме, а сама думаю: "Эх, голубчики, небогато же у вас материала, если вы у меня о муже спрашиваете такие вещи!"
      Но следуют вопросы:
      - Известно ли вам, в какие годы ваш муж служил офицером в белой армии?
      - Гражданин Топильский, - говорю я, - разберемся в этом деле с помощью арифметики. Мой муж родился в 1906 году. Сейчас ему 29 лет. Сколько же ему могло быть лет, когда он служил офицером в белой армии? И могло ли это быть вообще?
      Молчание, потом ответ:
      - Пожалуй, он действительно был несколько слишком молод, когда существовала белая армия.
      Новый вопрос:
      - Говорил ли при вас ваш муж, что Горький ошибался, считая, что талант воспитывается средой?
      - При мне не говорил, - отвечаю, - а разве это преступление против советской власти, если бы он сказал такую вещь?
      - Ну, - говорит умный следователь, - вам ведь известно, как высоко советская власть ценит заслуги Алексея Максимовича.
      В общем, пустяшный был разговор. Я спросила, конечно зря, скоро ли кончится следствие по делу мужа Топильский ответил:
      - Трудно сказать, справляйтесь в прокуратуре.
      А мы с Варей и Симой только этим и занимались.
      Под конец Топильский стал любезен. Дал мне свой служебный телефон, велел звонить и сказал, что, возможно, вскоре мне будет разрешено свидание с мужем.
      И правда, довольно скоро он позвонил мне и сказал, что я могу повидаться с Борисом. Я помчалась в их адский дом и в самом деле увидела Бориса. Он был, конечно, несчастен предельно, но, к моему изумлению, довольно свеж и ничуть не похудел даже. Сказал, что видел протокол моего допроса, что я молодец и умница, зря только не сказала, что он не согласен с Горьким.
      - Но я же не знала, - сказала я, - ты при мне этого в самом деле не говорил.
      Потом рассказал, что его несколько раз пугали, что если он не сознается в своих преступлениях, то я тоже буду арестована. Сказал, что все мои передачи ему доставляются аккуратно и чтобы я не тратилась ни на какие излишества для него. Спросил о детях, я рассказала подробно. Спросил, написала или я его матери, и велел написать все как есть. Я сделала это в тот же день, и с тех пор мне стали помогать материально и свекровь моя Мария Петровна Колтовская, и тетка Бориса Елена Васильевна Аккерманова, жившая в Дербенте. Это было очень кстати, уж больно мне было трудно перебиваться, не имея никакого заработка.
      Главной статьей моего дохода было 100 рублей, которые ежемесячно присылал мне на Наташу Арсений Старосельский. И через него же в жизни нашей семьи произошла новая очень большая перемена. Но об этом несколько погодя.
      В середине лета опять вдруг позвонил мне следователь Топильский.
      - Ваш муж сегодня уезжает в Москву, - сказал он. - Соберите быстренько все, что считаете нужным дать ему с собой, и приходите, я вам дам свидание.
      Опять иду в тот дом, опять жду в какой-то комнате. Конвойный вводит Бориса. Он видит меня и пугается ужасно, до смертной бледности.
      - Что это такое? - спрашивает он неживым голосом. - Свидание?
      Я рассказываю о звонке Топильского.
      - Плохо дело, - сказал Борис, - они здесь ничего не добились и переносят следствие в Москву.
      - Авось либо и там не добьются, - сказала я, сама насмерть перепуганная его испугом.
      - Добьются, - сказал он, - для того все и затеяно.
      Время свидания истекло. Мы простились с тяжелым чувством.
      Проводить его на вокзале Топильский мне не разрешил, да Борис и сам просил меня этого не делать, но Варя Вартанова как-то ухитрилась получить позволение проводить брата (его тоже в тот вечер отправляли в Москву, о чем я узнала, вернувшись домой и застав там всех моих товарок по несчастью).
      На другой день Варя рассказала, что это был за отъезд: вагон с решетками на окнах, конвой на площадке и внутри вагона. Валя и Варя хотели перед отправкой поезда еще раз обменяться рукопожатием через открытое окно - их руки раздернули. Она рассказывала об этом, обливаясь слезами, и мы все плакали, глядя на нее.
      Мы как-то поняли, что надеяться больше не на что, конец всему, я даже перестала писать мои бесконечные письма на высочайшие имена. Варюшиным занятием стало с тех пор звонить в Москву в прокуратуру, наводить справки. То же делала из Ленинграда Мария Петровна, мать Бориса. Ответ был всегда один и тот же: "Следствие продолжается".
      Иногда Мария Петровна и Варя перезванивались между собой, чтобы обменяться этими однообразными сведениями.
      Была середина лета, когда Мария Петровна сообщила, что следствие закончено и Борис вместе со своими однодельцами переведен с Лубянки в Бутырскую тюрьму. Был известен и приговор: коммунистам Вахтину и Третесскому, комсомольцам Вартанову и Покотиловскому - по десять лет Соловецкого концлагеря, беспартийному Яше В. - пять лет какого-то овцесовхоза в Сибири. И мы все позавидовали родным беспартийного Яши.
      Мария Петровна имела свидание с Борисом в Бутырской тюрьме (через две решетки), и несколько раз переправляла ему туда богатые передачи. Потом я узнала, как распределялись там передачи. (Мне рассказал сам Борис при нашем свидании с ним в Кеми в сентябре 1936 года.)
      Должна сказать, что довольно скоро от Бориса с Соловков пришло первое письмо. Он просил меня держаться стойко - ради ребят, даже утешал тем, что, мол, десять лет пройдут, и он вернется, и опять мы будем вместе. Подобные же письма получили Вартанова и Покотиловские. Меня Бувочкины утешения не утешали, я уже понимала, что нам никогда не вернут нашу жизнь, что все прошло и остается одно - храбриться сколько возможно и стараться все, что возможно, делать для детей.
      Вскоре от свекрови Марии Петровны пришло письмо, еще раз изменившее мою жизнь. Она писала, что понимает, как мне трудно с тремя детьми, и предлагает следующее: она возьмет к себе Наташу и Борю и будет их растить, а самый маленький пусть останется у меня.
      Мне было очень больно отрываться от двух старших детей, но я уже так устала, что решила следовать за своей судьбой и не отказываться от предложения свекрови. Постаралась, чтобы не ударить в грязь лицом, как можно лучше экипировать отъезжающих детишек, деньги на это ссудил мне все тот же Веня Жак, получивший в то время гонорар за сценарий для кино. Долг этот, по тому времени очень немалый, я смогла ему отдать лишь через много лет - кажется, в 1952 году.
      Так или иначе, я снарядила Наташу и Борю как только могла лучше. Этот день запомнился мне навсегда не только проводами детишек, с которыми я прощалась и дома, и на вокзале, но и разразившимся в этот день ураганом.
      Когда ушел поезд, унося их от меня, я вернулась домой к Юрику и маме. Вернулась и села читать у своего крохотного письменного столика у окна. За окном был бедный заднеулицынский сад, несколько десятков плодовых деревьев - абрикосовых и вишневых, невыразительные серые стволы, шевелящаяся листва. Читала я, читала и вдруг чувствую: что-то передо мной изменилось. Подняла глаза и вижу: перед окном сплошным занавесом висит ливень, ветер буквально срывает с деревцев их жидкие кроны, серые стволы по пояс в воде, словно они растут из озера. Я хотела побежать на улицу, посмотреть, что делается там, но мама умолила меня не ходить, она боялась... Только на другой день я вышла на улицу и увидела, что ларек, стоявший на углу, лежит на земле боком, провода оборваны, несколько деревьев сломано.
      После отъезда старших детей в доме все стало для Юрочки и ради Юрочки, баловали мы с мамой его ужасно, любили непередаваемо. Назывался он у нас Одуванчик и Усик, а сам себя называл Уля. Варя Вартанова тоже его обожала и впоследствии, когда у нее родилась дочка, назвала ее Юлей потому, объяснила она мне, "Юля" похожа на "Улю"! Весной 1936 года в Ростов приехала Инна Виккер, новая жена Старосельского. Впрочем, она с ним тогда уже развелась. Инна Михайловна Виккер была женщина светски воспитанная и обходительная, щеголиха и модница, и меня немало удивило, что по приезде в Ростов она стала бывать у меня каждый день и даже по нескольку раз в день, хотя я жила совсем иными, очень печальными интересами. Но потом оказалось, что просто она горячо полюбила моего Юрочку, до того полюбила, что уж и жить без него вроде бы не может.
      - Мне тоже нужен такой мальчик! - говорила она.
      - За чем же дело стало? - спрашивала я. - Захотите - и будет.
      - Вы не понимаете, - отвечала она. - Мне нужен точь-в-точь такой. Чтобы и глаза такие, и нос, и волосы.
      Волосы у него действительно были замечательные - крупные шелковистые кольца цвета бледного золота. Я понимала, что у Инны Виккер такого мальчика и в самом деле не будет, и жалела ее.
      Я пишу отрывочно и бегло, потому что воспоминания об этом времени всплывают по кусочкам, не сливаются в единый поток.
      От Марии Петровны приходили письма, что с детьми все благополучно, что Наташа учится в школе, во 2-м классе, что Старосельский помогает чем только может. На лето 1936 года Мария Петровна предполагала вывезти детей в Шишаки и предложила, чтобы туда же приехала моя мама с Юриком, а жить-де устроятся все вместе, оно и дешевле, и уютней.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39