Няня достала из узелка на платочке медную копейку и дала ему. "Нельзя не дать, - сказала она, словно оправдываясь, - не дать - он заболеть может, ему опохмелиться надо. И что копейка, ее все одно Шурка пропьет".
Помню, я задумалась о том, как странно высказал этот пьяный свою просьбу, обычно нищие просили: "Дайте копеечку". Потом поняла, что это он придумал из гордости, так ему легче просить: вроде бы просит об обмене, а не о милостыне. Он был в чьей-то чужой старой шляпе с оторванными полями и в калошах на босу ногу, но он был горд, и в награду за гордость моя няня, скуповатенькая и не терпевшая пьяных, дала ему копейку.
10
ПЕРЕСЕЛЕНИЕ НА 1-ю ЛИНИЮ
Не знаю, по каким причинам тетя Тоня в 1915 году отказала нам от квартиры. Мама аккуратно носила ей плату - может быть, тетя считала нас недостойными и на таких условиях жить в ее доме. Так или иначе, мама стала искать другую квартиру, и скоро мы переселились на 1-ю линию, в дом, где нам очень понравилось.
Это был очень славный кирпичный домик с зелеными жалюзи. Дворик там весь зарос веселой травкой, в глубине его, за сараями, росло несколько черешен, при доме была терраса, а главное - в доме были и водопровод, и впервые в моей жизни - электрическое освещение.
Так ново было и приятно повернуть выключатель и осветить комнату, не знать ни копоти, ни керосинового запаха, умываться не в тазу, а свежей проточной водой из-под крана.
Хозяин со своей семьей жил во флигеле, а домик, выходивший четырьмя окнами на улицу, заняли мы, перевезя все наше имущество с прежней квартиры.
Бабушка Надежда Николаевна, великая мастерица на всякое рукоделье, все очень уютно устроила.
Помню, между прочим, что она вырезывала из толстого английского ситца разные фигурки - цветы, китайцев, пагоды и делала абажуры для ламп и ширмочки для окон. Помню также наш музыкальный уголок, где стоял рояль, а над ним в овальных черных рамах висели портреты великих композиторов Бетховена, Моцарта, Гайдна, почему-то все в белых париках и в жабо, так что с тех пор все знаменитые композиторы представляются мне в таких же кружевах и буклях.
Жизнь наша, впрочем, на новой квартире почти не изменилась. Так же рано утром мама уходила в свою контору, а мы оставались с няней и с бабушкой Надеждой Николаевной. Последняя давала нам уроки музыки и читала нам вслух, а няня водила нас гулять, кормила, мыла, одевала. Мама приходила только вечером, к чаю. Приносила нам что-нибудь вкусное, иногда книгу или игрушку.
Помню, принесла она как-то металлический аэроплан. Надо было потянуть какую-то пружинку, и аэроплан летел через всю комнату. Я тоже захотела запустить его, и - о ужас! Он перелетел комнату и врезался в лоб брату Леничке, сидевшему с няней в кресле. Хлынула кровь, закричал Леничка, закричала и я, увидев свое преступление и осознав себя тяжко виновной, последней из людей.
Думаю, что это был самый тяжелый день моего детства и, несомненно, один из самых тяжелых во всей моей жизни.
Перед вечером, незадолго до маминого прихода, бабушка брала нас с Леничкой, и мы отправлялись на Садовую еще раз прогуляться и купить чего-нибудь к чаю.
Шли сначала в булочную Филиппова и покупали булочки для нас, детей, калачи для мамы и няни, какие-то тминные хлебцы для бабушки - каждому то, что он любил. Заходили в бакалею, как называли у нас тогда гастрономические магазины, и опять-таки каждому покупали то, что он любил, и с полной кошелкой возвращались домой пить чай.
11
ТЕТЯ ЛИЛЯ
В детском моем мире было любимое и ненавидимое, прекрасное и безобразное, радости и ужасы.
Самое любимое были цветы. Всю жизнь они были для меня драгоценны, но в детстве особенно. Теперь я знаю почему: потому что я была к ним ближе. Вербена и флоксы были одного роста со мной. Став рядом, я словно бы шепталась с ними. За ромашками приходилось лишь чуточку нагнуться. Нагибаться низко нужно было только к тем, что цвели у самой земли, - к маргариткам, к анютиным глазкам.
Со всеми этими цветами я познакомилась в цветнике тети Лили.
Кстати сказать, тетя Лиля была, в сущности, тетя Липа, звали ее Олимпиадой, как ее бабку Грибанову, но тетя Лиля терпеть не могла свое простонародное имя и велела звать себя Лилей. "Наша Липка корчила из себя герцогиню", - сказал мне как-то дядя Илюша через много лет, когда мы с ним подружились. Видимо, новый дом окончательно укрепил эти ее претензии, потому что он действительно был необыкновенно наряден и комфортабелен для Ростова.
По кушеткам, креслам и столикам тети Лилиного дома были разбросаны альбомы. В альбомах были собраны портреты знаменитых красавиц - Лины Кавальери, Клео де Мерод и других, уже не помню их имен. Заглянув в эти альбомы и книжки (читать я выучилась очень рано и как-то сама), я поняла, по каким образцам тетя Лиля устраивает свою жизнь. Она же, заметив, должно быть, что я читаю ее книжки, вдруг меня осчастливила. Однажды, придя к ней, я увидела на одном из кресел несколько книг в одинаковых серых переплетах. Тетя Лиля сказала:
- Вот, посмотри эти картинки.
Первая картинка, которую я обнаружила, изображала египетскую пирамиду, вторая - глиняный кувшин. То была "Детская энциклопедия", прекрасное издание, из него я узнала много нового - до сих пор помню, как лепят глиняную посуду, как делают сахар из тростника и свеклы, и еще много всякой всячины. Не знаю, почему тетя Лиля вдруг решила помочь моему воспитанию, но была ей очень благодарна, благодарна и сейчас.
В этом богатом доме, как и в нашей бедной квартирке, никто никогда не сидел сложа руки. Дядя Саша чертил в своей чертежной, бабушка Александра Ильинична помогала тете Тоне хозяйничать, тетя Лиля вышивала, выжигала по бархату, штопала. Однажды я застала ее сидящей на низенькой скамеечке в гостиной посреди ковра. У ног ее стояло блюдечко с водой и ящичек с красками. Кисточкой тетя Лиля набирала немного краски и подкрашивала выцветшие узоры ковра.
- Мой дедушка, - сказала она, - которому мы всем обязаны, никогда не сидел без дела и нам не велел.
Речь шла об Илье Михайловиче Грибанове, краснодеревце, о нем всегда в семье говорили с великим уважением. Бабушка Александра Ильинична рассказывала:
- Если бы я слушалась папу, я бы имела образование, как мои дети имеют. А я слушалась маму, она говорила, что, если я буду учиться, у меня голова будет болеть.
И через много лет дядя Илюша, указывая на портрет Ильи Михайловича, сказал мне:
- Вспоминай, Вера, этого старика, благодаря ему мы с тобой принадлежим к интеллигенции.
Из этих обрывочных частных разговоров делаю вывод, что уже очень давно русская провинция тяготела к образованию, стремилась выйти из провинциальной серости.
12
НАШИ ВЕЧЕРИНКИ
Когда отец умер, нас осталось у мамы двое: я и брат Леня, на четыре года моложе меня. Мне было пять лет, Лене - год.
Фирма "Лемме и компания", куда поступила на службу мама, внесла в наш быт и наши игры хорошенькие коробочки с пилюлями и капсулами, уложенными старательно, как конфеты, крошечные флакончики с духами и японские шелковые веера с черными лакированными ручками - их дарили служащим приезжие коммивояжеры разных фирм.
Помню также бесчисленные проспекты этих фирм с названиями кремов, духов и пудры. Помню, как мама подарила мне в полную собственность флакон одеколона, в котором стоймя плавала веточка ландыша с бубенчиками, похожими на жемчужинки.
Мама была человеком очень общительным. Особенно любила принимать у себя приятных ей людей, и раза два в месяц, как ни скромно мы жили, у нас происходили вечеринки.
С утра мама начинала хлопотать, самолично готовя закуску. Непременно приготовлялись салат из картофеля, огурцов, помидоров и лука, заправленный подсолнечным маслом и уксусом, и селедка под майонезом, которую мама тоже делала сама. Покупалась еще колбаса и раскладывалась звездочками на тарелках. Покупались сардины либо шпроты, а иногда мама сама готовила очень вкусные кильки: она вымачивала соленую камсу в крепком чае, пересыпала зернистым перцем, перекладывала лавровым листом, и кильки получались гораздо вкуснее тех, что продавались в магазине.
Большой раздвижной стол накрывался нарядной зеленой скатертью, в центре ставилась громадная миска с салатом, вокруг нее - тарелки с разной закуской, по краям стола - горки нарезанного хлеба.
Расставлялись большие и маленькие тарелки с широкими зелеными каймами (из великановского магазина), графинчики с водкой, настоенной на апельсинной корке, и стол был готов. Казалось - мы живем в роскоши.
Бабушка Надежда Николаевна спрашивала у мамы: "А что ты будешь петь?" - и приготовляла ноты, и вот начинались звонки и постепенно сходились гости.
Приходил дядя Сережа со своей женой. Приходили мамины крестницы красивые девушки-гречанки. Приходили две дочери маминого начальника Миллера, управляющего ростовской конторой Лемме, Елена Генриховна и Дэзи, обе белокурые и румяные, как булки. Приходили мамины сослуживицы и сослуживцы. Один приносил свою скрипку, другой виолончель, бабушка Надежда Николаевна садилась за рояль, начинались музыка и пение. Потом ужинали, пили чай с домашним печеньем, на которое мама тоже была мастерица, она даже мятные пряники отлично делала сама, а после ужина продолжались пение и игры, иногда очень веселые. Помню, например, как дядя Сережа устроил "бой быков". Он изображал быка, а другой гость был тореадором, они даже какие-то костюмы себе соорудили из разного тряпья и очень всех развеселили. Нынче уж так не играют, стесняются, а тогда вполне взрослые и серьезные люди нисколько не стеснялись смеяться и смешить других.
Такие вечеринки происходили у нас много лет.
13
МОИ УЧИТЕЛЬНИЦЫ
Вопрос о нашем образовании - моем и брата Леонида - угнетал мою бедную маму не меньше, чем вопрос о том, как нас прокормить. Средства наши после гибели отца были крайне скудны. Банк, в котором служил отец, назначил брату Леониду маленькую пенсию вплоть до его совершеннолетия, это была единственно весомая статья в нашем бюджете. Мама получала в конторе тридцать рублей в месяц, почти все эти деньги шли на уплату за квартиру. Какие-то гроши приносили еще уроки, которые давала бабушка Надежда Николаевна, так что когда мама говорила: "Ничего не поделаешь, пора уже детям купить новые ботинки", - мы, дети, понимали, что это дело не шуточное.
И для мамы, помню, было большим облегчением, когда одна знакомая старушка высказала желание учить меня бесплатно. Старушка эта, мать папиного сослуживца, Анна Фадеевна Прозоровская, в молодости была учительницей. Она тоже, как покойная моя прабабушка Ольга Ивановна Троизи, носила черный кружевной чепчик и такую же ситцевую кофточку навыпуск, какую носила няня Марья Алексеевна. Помню, как я в первый раз пришла к ней заниматься. Она сидела в кресле в маленькой своей комнате, где весь угол был сплошь убран искусственными цветами, эти цветы меня восхитили, на уроках я не уставала рассматривать их. Кроме этих цветов и живых, на подоконнике, в комнатке было много книг. Анна Фадеевна достала одну из них, раскрыла передо мной и сказала:
- Почитай мне вслух.
То был Гончаров, "Фрегат "Паллада". Я стала читать, а Анна Фадеевна объясняла мне прочитанное. И в первый же день я узнала множество разных вещей - и о кругосветных путешествиях, и всякие географические термины, и названия портов и городов. Так что мы, можно сказать, географию начинали изучать по "Фрегату "Паллада".
Далее тем же способом по романам Загоскина мы проходили историю. Читали "Аскольдову могилу", и Анна Фадеевна рассказывала мне о Византии, об Олеге, Святославе, Владимире, Ольге. Или, достав с полки Пушкина, прекрасно читала "Песнь о вещем Олеге". Конечно, она первая забросила в меня интерес к истории, который потом так разросся. На ее же примере я поняла, как драгоценна духовная жизнь человека, как украшают его познания, как облагораживает труд. Ее сын создал ей спокойную старость. Ни в чем она не нуждалась и тем не менее постоянно трудилась - писала мемуары, отвечала на письма, репетировала каких-то гимназистов, читала книги и газеты.
Ни одному педагогу за всю мою последующую жизнь я не старалась так угодить, как Анне Фадеевне, хотя она никогда не повышала на меня голос и даже не делала замечаний. Я воображала, что боюсь ее, но это было только мое восхищение ею, мое благоговение перед ее духовностью. Да и наружностью она была прелестна, эта маленькая старушка с ее всегдашним благообразием и какой-то лучезарной приветливостью, с чинно сложенными руками, в окружении книг и цветов.
Я шла к ней на урок, как на праздник. И мне казалось, что так будет бог весть как долго, годы и годы.
Помню мое удивление, мою растерянность, когда позвонила однажды у знакомой двери и мне долго не отворяли, а когда отворили, сказали: "Анна Фадеевна умерла". И потом панихида, и мы с мамой стоим у гроба, а в гробу - маленькое лицо среди веток жасмина и сирени.
И стала меня учить Евгения Станиславовна, существо настолько же не похожее на Анну Фадеевну, насколько не была похожа я сама.
Уже тогда, в детстве, чувства мои были чрезвычайно прямолинейны. Я либо любила, и тогда в человеке мне все нравилось, либо не любила, тогда мне с человеком было тягостно. Причем любовь была - прежде всего восхищение, любование. Ведь вот - жалела же я нашу бедную тетю Тоню, но не было любования, значит, не было и сердечности, я не могла заставить себя подойти, заговорить, приласкаться.
Еще меньше восхищения могла возбудить Евгения Станиславовна, которая была моей второй учительницей. Это была старая девица или вдова, уж не помню, не столько старая, сколько поблекшая до серо-желтого цвета, неопрятная, дошедшая в тоске женского одиночества до полного пренебрежения к своей наружности.
Тяжелее всего я переносила ее рот. Спереди у нее не хватало нескольких зубов, и пустые места были залеплены воском. Мне казалось это таким ужасным, что я старалась туда не смотреть.
Я уже отлично понимала, что это нехорошо, грешно, но ничего не могла с собой поделать.
Это замученное жизнью существо в буквальном смысле слова снискивало себе пропитание, целый день мотаясь по урокам: в семье какого-то ученика Евгения Станиславовна завтракала, у нас обедала, еще где-то ужинала, своего хозяйства у нее не было. Не было также никакой родни, она никогда не рассказывала о близких и друзьях, рассказывала только о кошках, которых у нее было пять и которые носили слащавые имена вроде Бижу и Жужу.
Кошки всегда водились и у нас, но впервые я видела такую привязанность человека к этим животным, похоже было, что Евгения Станиславовна и думать ни о чем не может, кроме Бижу и Жужу, это тоже, на мой взгляд, ее не украшало.
Что касается занятий, то мы ринулись главным образом в грамматику и таблицу умножения, оставив в покое историю и поэзию, которые, по мнению моей новой учительницы, такой маленькой девочке были ни к чему.
У нее не было своего метода, как у Анны Фадеевны, она учила прямолинейно, без фантазий и отклонений, строго по программе. Ее просили подготовить меня в гимназию. Была выбрана гимназия Любимовой, слывшая очень хорошей. В этой гимназии было три приготовительных класса: младший, средний и старший, и мы с Евгенией Станиславовной прошли программу всех трех.
Без фантазий и отклонений! Я писала по прописям, закон божий учила наизусть, географию проходила по учебнику Крубера, а не по Гончарову. Появились задачи с бассейнами и встречными поездами, появились - сразу языки французский и немецкий, очень много времени мы уделяли диктанту.
Сейчас вспоминаю, как для того, чтобы поступить в 1-й класс, уже порядочно нужно было знать. В частности, как много нужно было пройти по языкам - уметь считать, рассказывать содержание разных картинок, вести простейший диалог. То, что я знаю в области французского и немецкого языков, я вынесла из гимназии, а еще раньше - из уроков не особенно-то культурной учительницы Евгении Станиславовны.
У нее были ученицы из любимовской гимназии, и со слов этих учениц она рассказывала мне об учителях, у которых мне предстояло учиться. Так, я узнала, что "география" - Александра Александровна - какая-то причудница и капризница, у которой никогда нельзя знать, какую она поставит тебе отметку. Что Василий Лаврентьевич - "арифметика" - самый добрый, но "требует, чтобы соображали головой". Но самая причудница Нина Матвеевна "русский язык", - она только одного требует, чтобы ученицы заучивали "хорошенькие стишки" и читали ей, а больше ничего. Что основательница и начальница гимназии Софья Яковлевна Любимова и ее сестра Варвара Яковлевна - старые девы, живут вместе при гимназии.
Этих двух сестер-начальниц я видела раньше, чем пришла в гимназию, по вечерам они гуляли по Садовой улице. В одинаковых темно-синих платьях с белыми воротничками, они были самые типичные учительницы, каких описывают в книгах. Обе они учительствовали всю жизнь, скопили деньжат и открыли свою гимназию. Они гуляли очень чинно, сложив коробочкой руки у талии. Мне нравилось, что они гуляют так дружно.
Потом я поступила в гимназию Любимовой и там воочию познакомилась и с Александрой Александровной, и с добрым Василием Лаврентьевичем, и с Ниной Матвеевной.
Нина Матвеевна была белой вороной среди учительниц и классных дам, одетых в синее и черное. Нина Матвеевна носила яркие блузки, рыжую лисицу на плечах и рыжий парик на голове. Она ходила не по-учительски весело и свободно; поговаривали девочки, что иногда ее после уроков дожидается возле гимназии какой-то офицер. Все это делало ее менее официальной, более доступной нашему пониманию, а потому любимой.
Неправда, будто она ничего не требовала, кроме стихов. Если я всю жизнь пишу правильно, я этим обязана ей. И диктовки мы писали, и сочинения, и речь нашу она поправляла педантично, и грамматические правила заставляла зубрить. Но действительно стихи были ее страстью, и урок она начинала с вопроса:
- Ну, кто мне выучил какой-нибудь хорошенький стишок?
Что она разумела под словом "хорошенький", я вскоре поняла: "хорошенькие стишки" были - Надсон ("Христианка", "Иуда"), Фет ("Сияла ночь..."), "Летний бал" Гофмана, кое-когда Блок, но в незначительных дозах. Если стихи были выучены нетвердо, Нина Матвеевна сердилась. Если кто-нибудь читал нечто, чего она не знала, она хвалила. Наибольшую похвалу снискала Зина Стасенкова, принесшая однажды "Запад гаснет в дали бледно-розовой..." Алексея Толстого. "Очень хорошенький стишок", - сказала Нина Матвеевна. Я переплюнула Зину Стасенкову количественно, выучив до середины пушкинскую "Полтаву". "Ты можешь учить больше, - сказала Нина Матвеевна, - раз у тебя такая память". Да, в те годы память была такая.
Я с нежностью вспоминаю этих милых сумасбродок, непохожих на всех учительниц, вкладывавших в нас, во всяком случае стремившихся вложить что-то от самих себя, от своих пристрастий и симпатий. Они считали, что это дельное помещение капитала, - уже за это им спасибо. Благодаря Нине Матвеевне я пристрастилась к стихам - разве это мало?
Сначала мне нравилось их заучивать и тем щеголять перед Ниной Матвеевной и перед классом. Потом я полюбила их читать. Потом я стала их писать.
О чем были те детские стихи? Не забудьте, я была мещанская девочка из Нахичевани, пригорода Ростова-на-Дону. Я получала журнал "Задушевное слово". Меня водили в церковь. У меня была тетя Лиля, а у тети Лили альбомы с Линой Кавальери и романы Марлитт.
Вот тот эстетический и словарный круг, которым я была очерчена. Кроме того, я читала Метерлинка. В моих стихах были феи, снежинки, принцессы, розы, могилы, грехи, голубки, душа, разлука, смерть. Были, увы, и луна, и чудные звуки, и вьюги, и много всякой всячины, так остроумно перечисленной Толстым в его книге "Что такое искусство", которую я прочла много позже.
14
ГИМНАЗИЯ ЛЮБИМОВОЙ
В конце лета 1915 года я держала экзамены (их было довольно много) и поступила в 1-й класс частной гимназии Любимовой.
Помню экзамены: закон божий, русский (диктант), арифметика, география, языки французский и немецкий. По последним двум у меня были четверки, по остальным же предметам - пятерки.
Теперь по утрам я стала уходить раньше мамы, ей надо было в свою контору к десяти часам, а мне - к половине девятого.
В половине девятого нянечки переставали пускать учениц в раздевалку, а в пальто на урок не явишься.
Я помню свой номер в раздевалке - 383. Мы сами вешали свои пальтишки на вешалку и сами брали их оттуда, когда кончались занятия.
Классы были как в теперешних школах, коридоры тоже. Только во втором этаже был большой зал, и в нем большая, во всю стену, картина - Христос, благословляющий детей. Каждое утро ученицы выстраивались шеренгами перед этой картиной-образом и пели молитвы. Хор был довольно слаженный, и петь нам нравилось. Пели мы "Царю небесный", "Спаси, Господи, люди твоя", еще что-то - я уж не помню.
Однажды во время этого стояния и пения у меня закружилась голова, я ухватилась за девочку, стоявшую рядом, но не удержалась и упала. Очнулась в кабинете начальницы, Софьи Яковлевны Любимовой. Оказалось, что у меня был обморок, и меня туда перенесли и уложили на диван. Девочки стояли кругом и серьезно смотрели на меня. Потом пришла сама Софья Яковлевна, спросила, в чем дело, и сказала, чтобы я больше не ходила на утреннюю молитву.
Помню, однажды и в церкви мне сделалось худо от долгого стояния, и няня вынесла меня на паперть, на свежий воздух. Я, видимо, была слаба с детства, хотя болела не так уж часто. У меня не было ни скарлатины, ни даже кори, которая так редко минует детей. Бывали какие-то незначительные заболевания - ангина, коклюш, свинка. В 1920 году, в эпидемию, я переболела "испанкой" - была такая разновидность гриппа. От всех болезней лечил меня и братишку доктор Левентон. Я не любила его за то, что он лез ложкой в рот и заставлял дышать глубоко, от чего у меня кружилась голова.
Учиться в гимназии мне и нравилось, и не нравилось. Нравилось, что учителя ко мне хорошо относились, что учение давалось легко, без надрыва. Нравился класс, он был хороший, дружный, без ябедничества, без ссор. Очень запомнились некоторые девочки: милая тихая Зина Стасенкова, хорошенькая смуглянка Мартьянова, красивая блондинка со странной фамилией Ладоня (она, впрочем, была классом или двумя постарше). Классную даму нашу Анну Аполлоновну мы не очень любили - за сухость и ворчливость, но, в общем, я шла в гимназию с охотой.
Мне давали утром пятнадцать копеек на завтрак, из этой суммы я копеек пять тратила еще по пути в гимназию на лакомство. На этом пути тут и там сидели торговцы с лотками. На копейку можно было купить либо три больших леденца, завернутых в папиросную бумагу (один такой леденец можно было сосать до вечера), либо порядочный кусок халвы, а за пятачок - целую шоколадку с начинкой из крема, в цветной бумажке с двумя язычками: потянешь за один язычок - на картинке выскакивает злобное лицо Вильгельма II, тогдашнего нашего врага, дернешь другой язычок - появляется чубатая голова героя тогдашней войны казака Козьмы Крючкова, прославившегося многими подвигами в битвах с германцами, как тогда называли немцев.
Запасшись таким образом лакомствами, я приходила в гимназию, вешала свое пальто на колышек под No 383, запихивала в рукава кашне и шапку (у нас были пребезобразные форменные зимние шапки из грубого черного плюша), внизу ставила калоши, в подкладку которых тоже были наглухо вделаны медные цифры 383, и бежала в зал на молитву.
На большой же перемене надо было позаботиться собственно о завтраке. В том же зале, где мы по утрам пели молитвы, был буфет, где за несколько копеек можно было купить либо пирожок, либо бутерброд с колбасой, либо горячую котлетку. Стакан сладкого чая стоил копейку. Так что на мои 15 копеек я кормилась отлично и была сыта вплоть до того момента, когда, придя домой, садилась обедать.
Мне очень нравилась эта самостоятельность - сама иду в гимназию и обратно, покупаю, что хочу, не захочу - совсем не буду завтракать, прокормлюсь шоколадками с Вильгельмом и Козьмой Крючковым, - и все-таки гимназия мне мешала. Она мешала мне читать. Я тогда уже глотала множество книг, и мне не нравилось, что приходится откладывать интересное чтение для того, чтобы зубрить названия каких-то городов или решать задачу о путешественниках, идущих друг другу навстречу. Попросту говоря, я стала лениться. И не огорчилась, а была рада, когда мое гимназическое учение прекратилось.
Насколько скудны были наши средства, видно хотя бы из того, что мне даже не смогли сшить летнее форменное платье. Зимняя форма была у меня с самого начала - коричневое шерстяное платье и черный шерстяной передник. Но на лето ученицам любимовской гимназии полагалось платье из голубого сатина, белый передник и белые ленты в косы. Мне очень хотелось иметь эту форму, но бедной маме так и не удалось выкроить на это деньжат. И без того все время возникали в связи с обучением в гимназии все новые и новые расходы.
Первоначально все было просто. На Садовой улице был писчебумажный магазин Иосифа Покорного. Надо было прийти туда и сказать: "Гимназия Любимовой, первый класс". И отлично вымуштрованный приказчик сооружал пакет, в котором были собраны все нужные учебники, тетради, даже набор акварельных красок, требуемых в 1-м классе гимназии Любимовой, для уроков рисования, даже кисточки нужных номеров, и перья, и резинки, и пенал там был, и дневник, и решительно все, что могли потребовать учителя; только ранец или сумку (у меня была сумка) надо было покупать отдельно. И я отправилась на первые уроки в горделивом сознании, что оснащена решительно всем, вооружена, так сказать, с головы до ног. Но потом оказалось, что кроме гимназических правил существуют еще гимназические традиции. А на них-то у мамы не было денег. Оказалось, что кроме учебников, тетрадей и тому подобного гимназистка должна иметь альбом для стихов и картинок, что розовая промокашка, вложенная в тетради, считается признаком безвкусицы и почти что нищеты, а надо покупать клякспапир других цветов и прикреплять его к тетрадям лентами с пышными бантами, и вот всей этой дребедени у меня не было, и я видела, что девочки с обидным сочувствием косятся на мои розовые промокашки без бантов и на мой более чем скромный альбом в переплете из коричневой клеенки, и горечью наполняло меня их сочувствие.
Много понадобилось лет, усилий и настоящих горестей, чтобы из моей души вытравилось это мелкое, гадостное чувство.
И из каких дрянных мелочей складывается это чувство обездоленности! Ведь вот никогда не ущемляла меня красота Ладони или смуглянки Мартьяновой. Никогда не позавидовала Зине Стасенковой, которая приезжала в гимназию в собственном экипаже. А вот дурацкие промокашки с бантами отравляли жизнь, подумать только!..
Если не считать этих ничтожных лишений, жили мы, как и прежде, вполне нормально. Все были сыты, одеты, обуты. В именины бывали пироги и торты, на рождество - елка, в день 22 марта - жаворонки с изюминами на месте глаз, на пасху столы ломились от куличей. В буфете стояли банки с вареньем, между оконными рамами - бутылки с вишнями, засыпанными сахарным песком. Вишни бродили, сок их употреблялся как наливка, а самые вишни они назывались "пьяными" - шли на гарнир к жаркому.
Иногда, очень редко, нас с братишкой возили в цирк или в театр.
Из театральных зрелищ мне запомнился только "Потонувший колокол" Герхарда Гауптмана, все остальное было столь низкого уровня, что не сохранилось в памяти. В цирке меня прельщали газовые юбочки наездниц, осыпанные блестками, да еще запомнилась какая-то ученая обезьянка, остальное тоже, мелькнув, ушло навеки. Раза два водили нас в кино (тогда оно называлось "электробиограф", или просто "биограф"), смотрели мы там какие-то виды Швейцарии, новые парижские моды, какой-то военный парад кажется, в Вене, да еще одну или две комедии с бесконечными потасовками. Все это не доставляло нам, детям, ни малейшего удовольствия и мы радовались, когда нас уводили домой.
15
ЕЩЕ О НАШЕЙ СЕМЬЕ
Я уже описывала наружность моего отца, которую знаю и по живым моим впечатлениям, и по оставшимся фотографиям. Эту наружность он унаследовал от своей матери Александры Ильиничны, а через нее - от Ильи Михайловича Грибанова. Думаю, от них же он получил свои способности и свойства характера. Мама рассказывала о чудовищной его вспыльчивости и горячности, когда он "невесть чего наговорит человеку, на которого рассердится, а через минуту стоит на коленях и просит прощения и опять-таки бог знает что грозит над собой сделать, если его сейчас же не простят". Эта черта раздражаться до неистовства и сразу за вспышкой ярости так же необузданно каяться, - эта черта была у отца общая с его сестрой Олимпиадой Ивановной и перешла ко мне, и всю мою жизнь я вспыхиваю и невесть что говорю людям, а через мгновение ненавижу себя за это и молю о прощении и далеко не всегда его заслуживаю, а еще реже получаю - так уже сложилось... И эта несчастная черта характера отравила мне жизнь, и дорого бы я дала, чтобы ее не наследовать.
Почему я думаю, что свои способности, о которых вспоминала и мама, и все родные, отец унаследовал от бабушки Александры Ильиничны? Да потому, что она, несомненно, была ярко одаренным человеком и такою осталась в моей памяти, хотя жизнь не дала ей реализовать ни одной из ее возможностей.
У моей мамы Веры Леонидовны были очень черные, блестящие глаза под черными густыми бровями; белоснежные волосы красиво контрастировали с ними.
На моей памяти были у нее поклонники (няня называла их женихами), но она и слышать не хотела о новом замужестве и о том, чтобы дать нам, детям, отчима.
Поклонники приходили вместе с другими гостями, пили чай, слушали музыку и пение, играли в маленькие игры, принятые тогда ("колечко", "мнения", "оракул", "фанты"), в именины приносили цветы и конфеты и исчезали, на короткое время обеспокоив меня, знавшую уже из "Давида Копперфильда", что отчим - это очень страшно.
Дети - эгоисты, теперь-то мне очень жаль, что мама не вышла вторично замуж, она была такая хорошая и так заслуживала любви и счастья. Подозреваю, что во многом была тут виновата бабушка Надежда Николаевна, я своими ушами слышала однажды, как она говорила маме, что, конечно, Илья Петрович хороший человек, но кто он такой, в сущности? Никто, какой-то комми. И как посмотрят на такой брак Кошкины и Асмоловы? Кошкины и Асмоловы были богатой родней бабушки Надежды Николаевны, и она их явно побаивалась. В свое время она им угодила, выдав дочь за богатого купеческого сына, а теперь опасалась не угодить. И, в сущности, из-за этих бабушкиных причуд моя мама не согласилась выйти замуж.