Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений (Том 5)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Панова Вера / Собрание сочинений (Том 5) - Чтение (стр. 19)
Автор: Панова Вера
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Нет, не помню имени художника, не помню, как называлась галерея, где я видела эту картину. Помню лишь картину, запечатлевшую некий случай в некой плотницкой мастерской.
      Мастерская была обширная, напоминавшая большой сарай. Солнце проникало в нее через широкие ворота в задней стене. Ворота были открыты, в них сиял зеленый летний день. Посреди мастерской стоял верстак, за ним работал плотник в грубой одежде, со стариковской бородой. Ему помогали двое, похожие на него лицом, но с бородами помоложе. Все они отвлеклись от своего дела и повернулись несколько в сторону, потому что в мастерской случилось происшествие. Мальчик - нет, скорей уже подросток - поранил себе ладонь гвоздем, из раны кровь струилась на пол, на светлые древесные стружки. Молодая мать стала перед мальчиком на колени и глядела на него, только глядела. А те трое у верстака глядели на них обоих, уткнув в грудь бороды.
      Мне очень жаль, что я не записала имя художника, я ведь знала, что моя память плохо удерживает имена, я должна была записать.
      Л О Н Д О Н
      СМЕНА КАРАУЛА В БУКИНГЕМСКОМ ДВОРЦЕ
      Я слышала и читала, что есть в Лондоне зрелище очень пышное и волнующее - смена караула в Букингемском дворце.
      Там будто все как сотни лет назад. И форма гвардейцев, и маршировка, и малейшие подробности церемонии - чуть ли не как при Шекспире.
      Один путешественник не так давно писал об этом просто вне себя от восторга. И когда я приехала в Лондон, то тоже пошла посмотреть это знаменитое представление. И вот что оно такое.
      Было воскресенье, и мы стояли толпой у решетки, предвкушая нечто неимоверно занимательное.
      За решеткой был большой двор, мощенный серыми плитами, и в его глубине - дворец. В одном из верхних небольших окон белело женское лицо. "Уборщица", - сказал кто-то.
      За нашими спинами была площадь. По краям ее сновали автобусы, а посредине громадой возвышался памятник королеве Виктории.
      Королева, как и мы, глядела на дворец. Только не сквозь решетку, а поверх нее.
      К дворцу прислонены будочки, и в будочках стояли гвардейцы, тот самый караул, который надлежало сменить: в красных мундирах и черных высоких шапках, обнаженная шпага в руке.
      Они кажутся очень маленькими, когда на них смотришь через пространство большого двора. Лица под нахлобученными меховыми шапками, перевязью подхваченные почти у самых губ, - крохотные, треугольные, от скованности невыразительные, как у игрушечных солдатиков.
      Один почесывался в своей будке. Верно, затекло у него все, не мог дождаться смены. Смотрел на нас и чесался. И мы, вольные зрители, сочувствовали его положению. Другой был смелей, выходил из будки и прохаживался, разминаясь.
      В общей сложности у нас на виду было шесть караульных.
      Наконец пришел их начальник, привел еще шестерых. Они маршировали, высоко взбрасывая ноги. Поверх мундиров у них были короткие пелеринки от дождя.
      Начальник своими руками снял пелеринку с плеч одного гвардейца и надел на того, что стоял в будке. И эти два поменялись местами: лишенный пелеринки стал в будку, обнажив шпагу, а тот, что вышел, стал в строй и пошел за начальником.
      (Перед этим они немного потопали на месте, громко ударяя сапогами о каменные плиты.)
      И так же было поступлено с тем, которому мы сочувствовали. Мы были рады за него, когда он вышел из будки, одетый в пелеринку.
      (Пелеринки, как мы разглядели, - из пластиката. Чтоб не портились, значит, казенные мундиры. При Шекспире пластиката не было, шили из чего-нибудь другого.)
      Говорят, когда играет оркестр, все это выглядит более пышно и волнующе. Но он почему-то играет, только если дождя нет. А в то воскресенье накрапывал дождь, и музыки не было.
      Зрители стояли вдоль решетки и щелкали фотоаппаратами, просовывая их между прутьями.
      Дети щелкали орехи и сдирали кожуру с апельсинов, и сквозь решетку бросали бумажки от конфет во двор, где происходило действо.
      "Откуда я знаю этого англичанина? - подумала я. - Боже ты мой, но ведь я его великолепно знаю, вон того тропически загорелого англичанина!" Тропический англичанин шел решительным шагом, нахмурив густые брови, засунув руки в карманы и бросая по сторонам быстрые огненные взгляды.
      И я силилась вспомнить - где же, когда же я могла познакомиться с такой интересной личностью. А потом мои товарищи, подойдя, сказали:
      - Видели? Сейчас здесь прошел Расул Гамзатов.
      Я посмотрела кругом и увидела лица всех оттенков и складов, белые и темные, северные и южные. И услышала французскую речь и немецкую и еще не знаю какую. Тут все приезжие, поняла я.
      Разве что детишки здешние. Маленькие бритты, по-хозяйски бесцеремонно они швыряют в дворцовый двор конфетные бумажки и апельсинные корки. Гости ведут себя вежливей.
      Да вот эти три рослые женщины в синей полицейской форме, в нагрудный карман вложен свисток на цепочке - это, безусловно, англичанки.
      Да громадная серая королева Виктория посреди площади, сквозь дождь смотрящая со своего постамента, была англичанкой. А остальные иностранцы.
      Для иностранцев, подумала я, и сохраняется детская игра, называемая сменой караула в Букингемском дворце. В качестве приманки. Как одна из лондонских эксцентричностей. Как черные вороны и выставка старинных орудий пытки в Тауэре.
      Л О Н Д О Н
      ТАУЭР
      На месте англичан я бы эти орудия не показывала. Если жалко уничтожить - спрятала бы подальше, чтоб никто не видел.
      Мало ли у кого что было. Есть вещи, о которых надо забывать и отдельным людям, и народам.
      К счастью, это забывается. Вот, например, в России в царствование Елизаветы Петровны смертной казни не было, и люди отвыкли. И когда после двадцатилетнего перерыва, при Екатерине, в Петербурге публично казнили безумца Мировича, народ, стоявший вокруг места казни и на мосту, не верил, что сейчас у него на глазах будут рубить голову человеку; ждали, что объявят помилование от царицы; а когда палач поднял и показал отрубленную голову - народ "единогласно ахнул и так содрогся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились", говорил Державин; и многие потонули.
      Из этого примера видно, что можно, даже не прилагая специальных усилий, в сравнительно короткие сроки отучить людей от зверств.
      Мы с поэтессой Маргаритой Иосифовной Алигер не пошли смотреть на орудия пытки, нас тошнило при мысли о них. Сославшись на усталость, мы сели на лавочку в просторном, чисто прибранном дворе, одном из внутренних дворов Тауэра. Каменные строения с неправдоподобно толстыми стенами окружали двор. Крепость эта древняя: часть ее построена еще в одиннадцатом веке, когда на Руси княжили Ярославичи.
      Среди этих стен, таких нешуточных, с такой длинной свирепой историей, удивительно пустяково выглядел деревянный навес, похожий на те, под которыми на неблагоустроенных рынках торгуют молоком и овощами. К навесу стояла очередь: там показывали брильянты, принадлежащие английской короне. А по газону ходили, ни на что не обращая внимания, черные вороны, большие, как собаки.
      Когда-то воронья здесь было видимо-невидимо. Средневековой Британии редко перепадали мирные времена. Тауэр был осаждаем многократно и подолгу. Воронье несло санитарную службу: пожирало трупы в крепости и за ее стенами. Эти несколько птиц содержатся в память о минувшем. Они тучные, раскормленные, никого не боятся. На ярко-зеленом газоне разбросаны куски сырого мяса. Ворон подходит, когтистой ногой наступает на мясо, ударяет твердым клювом - в клюве красный клок...
      Вороны живут долго: может быть, не так уж много поколений отделяет теперешних от тех, что девять столетий назад несли здесь санитарную службу.
      Нам рассказали, что когда во время последней мировой войны один ворон приказал долго жить - под разрывами "фау-2" срочно разыскивали нового, требуемых кондиций, для пополнения комплекта. Сколько штук должно быть в комплекте - не помню, забыла.
      Мы с Маргаритой Алигер сидели на лавочке, смотрели, как толстые черные птицы с умными недобрыми глазами клюют свою кровавую пищу, и рассуждали - почему это, в силу каких причин человечество так дорожит самыми отвратительными страницами своего прошлого? Почему всякое злодейство записывается, и чем оно ужасней, тем тщательней записывается, вроде Ольгиной расправы с древлянами, или подробностей Варфоломеевской ночи, - а о деяниях высоких и добрых упоминается, как правило, наскоро, вскользь, в большинстве же случаев не упоминается вовсе? В результате каждая строка истории ушатами преподносит потомкам кровь и насилие, словно единственно достойное их, потомков, внимания. А между тем пласты неотмеченных, оставленных в пренебрежении прекрасных дел все глубже погружаются в забвение, в небытие; и в недоуменной печали стоит Человек перед списком своих окаянных поступков...
      Нас окликнули и повели осматривать тюремные помещения. Несколько столетий Тауэр был местом заключения важных государственных преступников. Каких тут не пересидело королей и королев, пэров и сэров. Что ж, перед народом они все были преступны; но не за вины перед народом их сюда сажали: в междоусобице стяжателей и властолюбцев тоже неизбежно бывают побежденные, как во всякой драке, - их держали тут.
      Многих тут же прикончили. Заботливо зафиксировано: где кого и как кончали. В маленькой комнатушке, куда ведет узкая деревянная лестница, были задушены ночью два мальчика, королевские дети. Их заточил и приказал умертвить их дядя и опекун Ричард Глостерский. Есть известная картина как эти мальчики, ухватясь друг за друга, слушают шаги крадущихся убийц. По этой тесной лестнице гуськом крались убийцы, ступеньки скрипели; мальчики слышали скрип, в комнатушке горела одна свечка, а кругом была каменная тьма, некому крикнуть "спасите", некуда бежать. Эта старинная кровать деревянная, сказали нам, - та самая. В общем, обстановка на картине дана правильно. Мало-мальски впечатлительное воображение может, при желании, живо воспроизвести это детоубийство...
      Прочь из этих стен! Из застенков! Мы больше не хотим воспроизводить такое!.. Дождь, ливший два дня подряд, сегодня дал передышку и себе, и нам. Омытое дождем, все зеленое до того зелено, все синее до того сине, что сердце радуется... Ладно! Кровавые камни в конце концов не страшны, если их держат как наглядное пособие по истории. Скорей бы такая участь постигла все кровавые камни на зеленой земле под синим небом.
      Л О Н Д О Н
      УЛИЧНЫЕ АКРОБАТЫ
      Эти двое были неправдоподобны на шумной лондонской улице, они не принадлежали этой улице, они вышли не из переулка, а из прошлого века, из какого-нибудь романа Диккенса, вроде "Лавки древностей": старик с белоснежной головой и благообразным худощавым лицом и прелестная девушка, маленькая, нежная и хрупкая (все любимые героини Диккенса миниатюрны и нежны), с кудрявой каштановой головкой (Диккенс любил каштановые кудри). На обоих было черное трико, а сверху - что-то вязаное, сугубо современное; у девушки поверх каштановых кудрей черный беретик.
      В Англии запрещено просить милостыню: английский подданный должен жить трудами рук своих. Эти двое жили трудами своих рук и ног - они были уличные акробаты.
      Один за другим были показаны разные акробатические трюки, замысловатые и простецкие. Ареной этим людям служил асфальтовый тротуар, публикой - вся уличная толпа.
      После каждого аттракциона девушка снимала беретик и обходила зрителей; и многие бросали в беретик монетки.
      Затем она подошла к старику и показала ему, сколько собрано. И, должно быть, он сказал "хватит", потому что они ушли. Повернулись и ушли за угол, в прошлое столетие, в роман Диккенса.
      Л О Н Д О Н
      ХУДОЖНИК, РИСУЮЩИЙ КОШЕК
      А вот этот нищий изобрел себе для пропитания другое занятие - он сидит на тротуаре и рисует кошек. Ничего кроме кошек: ни собак, ни птиц, ни цветов - только кошки. Асфальт вокруг него покрыт белыми кошками, потому что рисует он мелом. Кошки во всевозможных позах - и лежачие, и стоящие, и сидящие кувшинчиком. А кругом художника стоят зрители, смотрят внимательно.
      Какой-то старичок что-то сказал - художник взял мел и поправил кошке ухо.
      Фетровая шляпа стоит тут же между кошками, опрокинутая, в нее с легким звоном падают монетки. Сколько-то он соберет монеток - пойдет в кухмистерскую пообедать, а завтра с утра опять воссядет на асфальте и будет рисовать белых кошек, стараясь, чтобы правильно были изображены и уши, и усы, и хвосты, чтобы стоящие кругом старички и старушки, любители и знатоки кошек, ни к чему не могли придраться, чтобы собрать достаточно монеток, чтоб хватило на обед и кружечку пива.
      Р О С Т О В-Н А-Д О Н У
      "НЕ НАДО, РЕБЯТА, О ПЕСНЕ ТУЖИТЬ..."
      Кто не знает светловской "Гренады"? Кто, узнав ее, не полюбил эту прекрасную поэму? Что касается меня, я полюбила ее с первого дня и день этот помню в точности.
      Утром пришел номер толстого журнала (вот только не помню, был ли это "Новый мир", или "Красная новь", или "Октябрь"), и муж мне сказал:
      - Послушай, я тебе прочту стихи.
      А прочитав, спросил:
      - Какое место тебе больше всего нравится?
      И я, не размышляя, прямо показала на концовку поэмы - на то место, где мне горло стиснули слезы. (А ведь хорошо поплакать над стихами... Куда лучше, чем посмеяться.)
      Новые песни придумала жизнь.
      Не надо, ребята, о песне тужить.
      Не надо, не надо, не надо, друзья.
      Гренада, Гренада, Гренада моя!
      Можно бы и не цитировать эти строчки - их, несомненно, знают все. Но вот чего, вероятно, не знают многие и о чем нам, старым ростовчанам, рассказал когда-то сам Михаил Аркадьевич Светлов, - это того, как родился замысел стихотворения, из какого зерна оно проросло.
      Это связано с городом моей юности, Ростовом-на-Дону, куда неоднократно заезжали известные поэты, в том числе и М. А. Светлов.
      В годы нэпа в Ростове был ресторан "Гренада". Неказистый подвальчик, из недр которого днем и вечером гремела гармонь. В "Сентиментальном романе" этот подвальчик назван "Не рыдай". Я не выдумала это название, был у нас и ресторан "Не рыдай", он считался самым шикарным. Но Светлов миновал "Не рыдай", судьба привела его к "Гренаде". Он стоял над идущими вниз ступеньками кабачка, и в лицо ему ударили переборы гармони, игравшей знаменитое "Яблочко". Он поднял голову - над ним была вывеска с крупными буквами: "Гренада". Вот так, рассказывал Михаил Аркадьевич, из сочетания "Яблочка" и "Гренады" возникло стихотворение:
      Мы ехали шагом,
      Мы мчались в боях
      И "Яблочко"-песню
      Держали в зубах.
      Случайность? Конечно. Светлов мог никогда не узнать о существовании "Гренады". Гармонь могла играть не "Яблочко", а "Кирпичики" или "Стаканчики граненые" - тоже очень популярные в то время песни. Но обстоятельства сложились так, как они сложились; "Гренада" была написана и стала во главе всего сочиненного Светловым.
      Написала это и невольно вспомнила строчки Анны Ахматовой:
      Когда б вы знали, из какого сора
      Растут стихи, не ведая стыда,
      Как дикий одуванчик у забора,
      Как лопухи и лебеда.
      А читателю все едино; лишь бы хороши были стихи. "Гренада" хороша. И что выросла она легко и вольно, без принуждения - это видно по полету стиха.
      Пусть же растут и растут новые и новые летучие стихи. Пусть жизнь придумывает новые и новые прекрасные песни.
      1971
      О МОЕЙ ЖИЗНИ, КНИГАХ И ЧИТАТЕЛЯХ
      ________________________________________
      Уходим. За спиной
      Стеною лес недвижный,
      Где день в красе земной
      Сгорел скоропостижно...
      Б. П а с т е р н а к
      1
      МНЕ ЧЕТЫРЕ ГОДА
      Мне четыре года, у меня круглое лицо, курносый нос, две тугие русые косички свешиваются из-за ушей. На мне шерстяное платье серыми и коричневыми квадратами и передник из холста покроя, изобретенного бабушкой Надеждой Николаевной, к переднику сзади прикреплен на пуговках круглый воротник. Бабушка Надежда Николаевна меня обшивает, она же учит, как делать реверанс, как держать при ходьбе руки (сложенные у талии коробочкой, ни в коем случае не размахивать ими, как поступают невоспитанные люди), как здороваться, даже - как писать адрес на конверте...
      Суровое кружевце, которым обшит мой передник, бабушка Надежда Николаевна связала сама. Она его вязала стальным крючком - быстрыми взмахами двигалась ее худая желтоватая рука в шерстяном лиловом напульснике (чтоб не зябла).
      В клетчатом платье и холщовом переднике я сижу в нашей маленькой столовой у стола, накрытого к обеду. Над столом висит керосиновая лампа под матово-белым стеклянным колпаком, к лампе привешен дробовой груз. Во главе стола сидит моя мама Вера Леонидовна, а у стены, напротив меня, сидят рядом отец Федор Иванович и кот Зайка.
      Почти все коты, встречавшиеся мне на моем жизненном пути, назывались Зайками, уж не знаю, почему так вышло. Этот Зайка был первым - кажется, он появился в доме вскоре после моего рождения, во всяком случае, я его помню всегда, как только мне удается оглянуться на годы раннего детства.
      Он сидит около папы, притворяясь, что у него нет никаких желаний. Но долго не выдерживает. Вот он поднял лапу и положил ее на стол. Посреди стола стоит большое блюдо с вареной говядиной - душистый пар высоко поднимается над блюдом. В конце обеда мама отрежет кусок говядины и накрошит в Зайкину миску, но Зайке было бы куда приятней самому дотянуться до говядины и хотя бы на миг запустить когти в душистый сочный кусок, для того он и тянет лапу. Но раздается короткий окрик отца: "Зайка!" - и кот беспрекословно убирает лапу и снова сидит на стуле кувшинчиком олицетворение чинности и безынициативности.
      Обед наш скромен: суп да говядина, без вареной говядины отцу обед не обед. Он долго и вкусно обгрызает и обсасывает кости, запивая пивом из высокой серой кружки, которую он привез из Германии. На кружке изображены охотники и собаки с узкими недобрыми мордами. После отца много лет жила в доме эта кружка, служа вазой для цветов, пива из нее уже не пили...
      Еще за столом сидят несколько старых женщин.
      Вот бабушка моя Надежда Николаевна Реньери, урожденная Троизи, прямая, с черными бровями и орлиным носом, очень напудренная, с прической валиком, с белым рюшем у ворота темного платья, с большими руками - ими она великолепно играет на рояле. На рояле играет и мама, но больше по слуху, и ручки у мамы маленькие и мягкие, и еще мягче волосы, тоже причесанные гнездышком, по моде, и видно, что все это очень нравится папе, потому что он часто подходит к маме и целует то руку ее, то волосы, то розовую щеку.
      Кроме бабушки Надежды Николаевны за столом сидят: прабабушка Ольга Ивановна Троизи, крошечная старушка с детским лицом, такая же крохотная мамина няня в черном кружевном чепчике и некая Надежда Абрамовна, очень большая и толстая, она появилась у нас недавно, мне сказали, что она акушерка, а что это значит, я не знаю. На носу у нее очки, с этим предметом я тоже познакомилась недавно, обе мои бабушки носят пенсне.
      Моя няня Марья Алексеевна, повязанная белым платочком, вносит из кухни большой супник и ставит перед мамой, и мама разливает большой ложкой суп и каждому передает тарелку. Первая тарелка наливается для папы, последняя - для меня. Скатерть на столе зеленая, и посуда с широкой зеленой каймой, она куплена в магазине Великанова, это лучший посудный магазин в Ростове-на-Дону, как лучшим мебельным магазином был магазин моего прадедушки Грибанова. Мой папа Федор Иванович должен был жениться на одной из дочерей Великанова и таким образом соединить две цветущие купеческие семьи, два капитала, два преуспевания. На это рассчитывала его семья, уже успевшая промотать почти все грибановское наследство, заключавшееся в магазине, доходных домах и брильянтах бабушки Александры Ильиничны. Но отец обманул надежды своей матери и сестер, он женился не на богачке Великановой, а на дочери бедной учительницы музыки, квартировавшей в одном из наследственных доходных домов, на скромной гимназисточке в коричневом платьице. Этого отцовская семья никогда не могла простить моей маме, и я всегда чувствовала, что бабушка Александра Ильинична и тетки относятся к нам не так, как к детям дяди Сережи и тети Лили, что мы выделены в какую-то особую группу, что мы - второй сорт. В детстве такие вещи чувствуются особенно остро и воспринимаются болезненно.
      В столовой, где мы обедаем, три двери: одна в кухню, откуда няня Марья Алексеевна приносит кушанья, другая - в детскую, где стоит моя железная голубая кроватка и где в углу перед иконами горят две лампадки красная и зеленая, третья - в гостиную, где на полу разостланы отцовские чертежи. Отец служит в банке помощником бухгалтера, по утрам я вместе с мамой смотрю из окна, как он идет по улице и скрывается за углом, а вернувшись со службы, он садится чертить разные лодки, и наша гостиная всегда устлана чертежами, по которым лихо проносится, шурша бумагой и стуча лапами, кот Зайка.
      2
      ВИД ИЗ ОКНА
      В нашей гостиной три окна. Они выходят на Георгиевскую улицу. Георгиевской она зовется потому, что в одном ее конце, там, где выгон и мусорная свалка и где весной бывает ярмарка с качелями и каруселью, находится церковь св. Георгия. Эта церковь - армянская, мы живем в пригороде Ростова-на-Дону, так называемом Нахичеване-на-Дону, этот пригород густо заселен армянами. Когда мы ходим с няней гулять по Садовой улице, нам встречаются румяные усатые армянские мальчики в гимназической форме и девочки с синеватым отливом волос и с ресницами густыми, как щеточки...
      Домик, где мы живем, принадлежит папиной сестре Антонине Ивановне Пановой, целое подворье принадлежит ей, много маленьких кирпичных домишек и деревянных лачуг, населенных самым что ни на есть бедным людом. Земля между лачугами заросла бурьяном, но кое-где среди бурьяна что-то цветет, но не настоящие красивые цветы, а дикие и полудикие - повилика с маленькими розовыми граммофончиками, горьковато пахнущими, белесая кашка и дикий цикорий - его голубые звездочки открываются утром, а уже к полудню становятся серыми, мятыми, какими-то клейкими - умирают. Еще цвела на пустыре красноватая зорька и повитель - на Украине она зовется крученый паныч - цветок милый, который люблю всю жизнь.
      Там и сям над бурьяном были протянуты веревки с бельем, и этот вид болтающегося тряпья, и запахи детских пеленок, пригорелой каши и водки, несущиеся из всех выходивших во двор окошек, - эти виды и запахи нищеты окружали меня с детства.
      Наша семья жила иначе, в нашей квартирке было чисто, водки у нас не пили, папа пил только пиво, да иногда пили вишневую наливку, бутылки с вишней, засыпанной сахаром, всегда стояли между оконными рамами. Бабушка Надежда Николаевна не любила, чтобы я играла во дворе с детьми, кликала домой или посылала гулять с няней.
      Из крайнего окна нашей гостиной была видна большая лавка, куда ходили за разной снедью, и кирпичная водокачка, куда ходили по воду, перед водокачкой всегда стояли в очереди женщины с ведрами на коромыслах.
      Весь день под окнами раздавались выкрики:
      - Вы-шан! Вы-шан! - Это с двумя корзинами на коромысле кричали в летний день бабы, продававшие вишни, их руки выше локтя были в вишневом соку.
      - Угольков, уголько-о-ов! - кричал с воза мужик, торговавший древесным углем.
      Печи у нас топили углем каменным, древесный шел для самовара, покупали его много.
      - Бубликаф! Бубликаф! - кричала бубличница.
      - Стары вещи покупать! Стары вещи покупать! - скупщик старья.
      - Кваску! Кваску!
      - Верочка, квасник пошел, - говорила маме бабушка Надежда Николаевна, любившая квас. Я тоже его любила, но мне не давали, как не давали вволю и вишен, и черешен, которыми был в то время завален Ростов. Мама больше всего боялась, чтоб у нас с братом Леничкой не испортился желудок, а что детям в первую очередь нужны фрукты, а уж потом - говядина, бублики и прочее, этого тогда еще не знали, может быть, именно поэтому мы, несмотря на обильную и добротную пищу, росли не очень здоровыми, вялыми и бледными.
      У этого крайнего окна гостиной я себя помню на руках у тети Лили (другая папина сестра) в какую-то ночь. Улица за окном странно освещена, такого освещения я еще не видела, и небо странное, все красное. Тетя Лиля уговаривает меня, но мне становится страшно, я кричу. Прибегает мама, отнимает меня у тети Лили, уносит. Лежа в своей кроватке, я слышу какую-то ссору. Потом, не скоро, я узнала, что мама сердилась, выговаривала тете Лиле, зачем та потащила меня смотреть на зарево пожара и испугала, а тетя Лиля, вспыльчивая до горячности, как все Пановы, обиделась на маму и, в сущности, никогда ей до конца не простила этого выговора, и навсегда между ними остался холодок, которого обе не умели скрыть.
      И еще помню себя у этого окна с няней. Мы стоим и смотрим на нашу Георгиевскую улицу, а по улице много людей несут длинный металлический, словно серебряный, гроб. За гробом едут извозчики. В пролетках сидят мужчины в черных котелках. Они придерживают венки, стоящие у их ног: железные, ярко раскрашенные венки и венки из живых цветов. У некоторых лошадей головы украшены белыми султанами. Няня положила руку мне на голову и говорит:
      - Скажи, Верочка: "Упокой, господи, моего папу".
      Я произношу это, и хотя мне еще не рассказали все подробно, как рассказали позже, но я уже в полной мере чувствую боль и непоправимость происшедшего.
      3
      ЧЕРНЫЙ КРЕП
      Над этой порой моего детства вьется черный креп маминой вдовьей вуали. Надолго это черное полотнище взвилось тогда над маминой сединой, над ее свежим, несмотря ни на что, лицом, над всей нашей сиротской жизнью. До сих пор вижу, как эта мрачная ткань спускается с маминых плеч и как концы ее приподнимаются на ветру. До сих пор все мои пять чувств помнят эту вуаль. Помнят пальцы, как она была плотна и шершава на ощупь. Помнят глаза, что этот черный цвет, как ни был он глубок и глух, был все же не сплошной: если поглядеть на свет, он как бы слоился, его чернота усажена была маленькими частыми просветами в виде продолговатых зерен. По временам ткань издавала звук вроде тихого шуршанья. И она имела запах: особенный, густой, печальный, нежилой, странная смесь аптеки и склепа - так пахло вдовство.
      4
      МОЯ НЯНЯ МАРЬЯ АЛЕКСЕЕВНА
      Няня Марья Алексеевна Колесникова, белевская мещанка (я писала под ее диктовку письма в город Белев, Тульской губернии, к некоей Александре Васильевне Музалевской - видимо, родственнице или соседке - в собственный дом), была человеком самым религиозным в нашей семье, вернее, единственно религиозным, так как и мама, и бабушка Надежда Николаевна веровали, как я поняла, подросши, из приличия и на всякий случай, к богу они обращались по земным, практическим поводам, в ведении же няни состояло царство ("царствие", как она произносила) небесное - жизнь тамошняя, загробная, о той потусторонней жизни она помнила ежеминутно, только о ней радела, во имя ее вечно постилась, как монашка, изнуряя себя и доводя до болезни (и довела), во имя этой жизни учила меня (увы, не научила) бояться греха, блюсти божьи заповеди.
      Все досконально она об этом царствии знала: как веселятся там души праведных, и как мучаются грешные, и какой святой в каком там почете (на первом месте из святых мужчин числился, помню, Алексей человек божий, из святых женщин - великомученица Екатерина). Не от хорошей жизни няня покинула свой родной Белев и приехала в чужой ей Ростов, где не было ни лесов с грибами и ягодами (как она о них вкусно рассказывала, как любила даже картинки, где изображались грибы или ягоды), ни ее духовника протоиерея Михаила, о котором она говорила, как о святом, приехала в чужую семью, где все, по ее понятиям, было неправильно и греховно.
      У няни была горькая жизнь: муж - пьяница, двое, как я теперь понимаю, не очень-то удачных детей, сын, тоже пьяница, и некрасивая, недобрая, болезненная дочь замужем за пьяницей. И всю эту свою жизнь няня понимала как приуготовление к той другой жизни, куда она готовилась отойти ежечасно и где ожидала найти покой, и справедливость, и награду за все.
      У нее был сундучок с накопленным (о, за сколько лет и трудов!) "добром". В сундучке лежали (казавшиеся роскошными мне, да наверняка и ей) отрезы подкладочной материи, блестящей, с цветными кромками; лежала черная плюшевая жакетка, в которой няня ходила в церковь, черный кружевной шарф. И всевозможные платки и полушалки - в ярких розах или в крапинках. Отдельно, завернутый в чистую простыню и заколотый булавками, лежал заветный наряд, который няня приготовила себе для погребения: белая кофточка с рюшем, белая косынка с кружевцем, белые чулки, белые туфли с тесемками. Няня вынимала булавки, доставала этот наряд и показывала нам, детям, не обращая внимания на то, что нам жутко, что мы не хотим на эти вещи глядеть.
      - Верка, Ленька, - завещала она нам, - вы уж тогда присмотрите, чтоб Шурка (ее сын) сюда не лазил и не трогал ничего. Я припасала, а ему пропить ничего не стоит.
      Увы, когда она умерла (летом 1926 года), я, ожидавшая тогда моего первого ребенка, мою Наташу, и брат Леонид были в отъезде и не снаряжали ее в царствие небесное. Сделали это ее дочь и ее сестры, тоже набожные. Не сомневаюсь, что они снарядили нашу нянечку так, как она того хотела.
      Гулять няня водила нас главным образом на кладбище.
      Все-то я вспоминаю нас с нею среди могил. По большей части могилы были безымянные, без плит, просто растрескавшиеся земляные холмики, над каждым холмиком белый крест, из земляных трещин выскакивают большие муравьи, рыжие и черные, я их боюсь.
      Чаще всего гуляли на Армянском кладбище, к нему надо было идти по 14-й линии, там было много красивых памятников из мрамора и между ними один запомнившийся мне - на мраморной площадке стоймя железная дверца с большим висячим замком, а перед дверцей, положив руку на замок, словно желая его сорвать, стоял на коленях нагой человек, отлитый из чугуна. Мы часто сидели перед этим памятником, и однажды к нам подсела хорошенькая черноглазая старушка в черной бархатной шапочке и рассказала нам, что тут похоронены жених и невеста. Они были молодые и красивые, и любили друг друга, и собирались пожениться, но незадолго до свадьбы невеста умерла, а жених от горя застрелился, и их схоронили вместе и поставили им этот памятник.
      Так я впервые услыхала о том, что на свете бывает любовь, такая сильная любовь, что от нее можно застрелиться, а также о том, что вообще можно застрелиться, то есть прекратить жизнь по собственному желанию.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39